:

Archive for 02.08.2010|Daily archive page

Сергей Шаргородский: ОДИН ИЗ СПОСОБОВ ЖИЗНИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 14 on 02.08.2010 at 23:58

РАЗГОВОР С ИЗРАИЛЕМ МАЛЕРОМ



Наш разговор состоялся в 1993 или 1994 году, за несколько лет до смерти Израиля Малера, в его иерусалимском книжном магазине. Беседа о феномене израильского литературного «самиздата» растянулась на весь вечер. В ней участвовали Малер, Владимир Тарасов, Демьян Кудрявцев и автор этих строк – создатели таких изданий, как «Ситуация», «Черная курица», «Саламандра», «Обитаемый остров», «Слог» и др. К сожалению, моя работа, посвященная интереснейшему явлению израильского «самиздата», в свое время осталась незавершенной; возвращаясь сейчас к этой теме, мне хотелось бы привести некоторые фрагменты разговора с Изей, в котором он рассказывал о своих изданиях.

С. Ш.



С.Ш.: Прежде всего, восстановим хронологию. Первая «Ситуация» — это какой год?

И.М.: Первая «Ситуация» — восемьдесят второй год, октябрь месяц.

С.Ш.: До того ничего не было? Отчего вдруг появилось это издание?

И.М.: Из журналов – нет. Ситуация складывалась следующая, на мой взгляд – буду говорить о чисто авторской ситуации… Приехал я в конце семьдесят восьмого. Я не рассчитывал на то, что в Израиле существуют журналы «Сион», «Двадцать два», «Время и мы» и прочие. Никакой информации у меня об этом не было. Приехал автором, который публиковался как журналист, частично автором рассказиков и так далее, в основном автором богемы, чтений в кафе, самиздата.
Общее устремление у меня было свойственное не моему писательскому характеру, а тому, что было принято в России – тому, что я называю «Нагибиным». Ни в коем случае Нагибина не хочу обидеть. Лидин, Нагибин, Славин – такая стандартная, хорошая, крепкая русская советская литература, чисто выписанная, с оборотом в неоклассику. Как автор, я остался в Израиле в некотором одиночестве (хотя были публикации, опять-таки в «Двадцать два», я писал рецензии, опубликовал рассказ, какие-то стихи). Тем не менее, оставшись, как автор, почти в полном одиночестве, освободившись от того, что было навязано и принято в Союзе как литература, я столкнулся с другим: чем лучше я начинал писать по сегодняшним своим меркам, тем труднее мне стало публиковаться. А процесс был необратим, потому что именно эта литература была свойственна мне. В какой-то момент закрылось «Эхо», закрылся «Ковчег». У меня в «Эхо» должна была идти пьеса, у Зунделевича что-то должно было идти, так что нам очень «повезло». Я понял, что если рассматривать судьбу писателя одновременно как судьбу публикаций, то двигаться мне некуда. Возвращаться опять к писанию в стол не очень хотелось, хотя не так это вредно.
И тогда возникла мысль о самиздате. Не о советском самиздате, то есть запрещенной литературе, а той литературе, которая по каким-то создавшимся канонам существующих журналов неприемлема для них. Не потому, что они были плохие, просто у каждого журнала свой жанр. Однажды ночью я крутился и думал, куда это девать и что с этим делать. Я видел вокруг себя некое пространство текстов, и не только своих, которые хотелось перед людьми показать, открыть. Показать возможность работы с текстами, которым совершенно не было места в этих журналах. Это подтолкнуло меня к идее обратиться к Зунделевичу. Утром я ему позвонил. Встретились днем, я изложил эту идею, идея ему понравилась. Таким образом вышел первый номер «Ситуации».

С.Ш.: Как технически делался журнал? Кто-то сидел и на машинке тюкал?

И.М.: Да, тюкала первая жена Зунделевича, потому что я ненавижу перетюкивать свои произведения заново. Зунделевич, насколько я знаю, тоже не очень это любит. Она это перетюкала, мы сняли на ксероксе определенное количество экземпляров. Как ни странно, журнал нашел очень хороший отклик, особенно в Штатах… Выпустили мы всего четыре номера. Чем дальше это шло, тем лучше были отклики, и вот Зунделевич обладает информацией, что на Западе доходила цена чуть ли не до ста долларов за экземпляр. Конечно, были случаи пиратства, фотографирования. Кузьминский написал отдельную статью о журнале в американской газете, с большими похвалами. Журнал был принят.

С.Ш.: Каков был тираж первого номера?

И.М.: Первый завод был десять экземпляров. Потом были допечатки.

С.Ш.: Что определило выбор авторов? Я понимаю, что каждый из составителей хотел дать свои тексты, так? В первом номере есть тексты Зунделевича, тексты Малера…

И.М.: Тексты Зунделевича, Малера, Ильи Косых. В дальнейшем в «Ситуации» печатались Волохонский, Гробман, Кузьминский, Юхвиц. Определяла – художественная позиция в плане неприемлемости того, что они делали. Мы же понимаем, что на Западе каждый может издать свою книгу с любой экспериментальной вещью. Но когда человеку надо опубликовать не сто пятьдесят и не двадцать рассказов, а два-три, он натыкается на некую проблему.

С.Ш.: У меня возникает несколько вопросов, которые, наверное, взаимосвязаны. Во-первых, почему не книга – ведь у каждого из авторов, скорее всего, имелся набор текстов, которые потянули бы на книгу. Во-вторых, почему издание было заранее заявлено как некоммерческий журнал?

И.М.: Хотя в результате он оказался коммерческим.

С.Ш.: Хотя и оказался коммерческим, но по идее не являлся продажным. Все остальные, насколько мне известно – может быть, за вычетом Гробмана – делали журналы, все-таки рассчитанные на то, что журнал пойдет, будет иметь успех, продаваться и стоять на собственных ногах.

И.М.: Почему не книга? Потому что мы еще находились на некоем пути выискивания самих себя. Несомненно, «Ситуация» сыграла свою роль в том, что сегодня делает Зунделевич и что произошло в дальнейшем со мной, как с автором. Надо было увидеть эти тексты в глазах других людей, в откликах, проверить их, выслушать. И это помогло нам в дальнейшей работе. Книга – более серьезный поступок в некотором плане, хотя и журнал, несомненно… Почему не коммерческий? Потому что нас интересовало, в первую очередь, само издание. Мы не считали, что вкладываем деньги. Практически мы их поначалу и не вкладывали, хотя последние номера делались на компьютере, имели более цивильный вид. Нашей целью была именно рекогносцировка, проверка на приемлемость. Например, когда Саша Бренер начал мне рассказывать, что в Союзе видел мои рассказики о числах и так далее, я понял, что этот путь все же более или менее правилен. Кроме того, мне кажется, что даже те рассказы, которые я назвал, появившись в другом журнале – таком, как «Двадцать два» — не дали бы той реакции, они бы выглядели экспериментальной прозой на фоне нормальной прозы. В «Ситуации», поскольку журнал сам по себе был экспериментальным, они выглядели нормальными текстами. Мы никого не пытались шокировать или удивлять своими текстами, потому что круг был заранее почти описан. Мы как бы проверяли свои тексты в своем кругу. Когда выходило шире, было всегда приятно.

С.Ш.: Как воспринял «Ситуацию» тогдашний литературный истэблишмент, сложившийся здесь? Разумеется, при условии, что кто-то вообще видел журнал?

И.М.: Его видели. Во-первых, как ни странно, его заказали очень много университетов Запада – Германии, Франции и в основном Штатов. Во-вторых, помимо Кузьминского, была реакция Янечека, Боулта и других людей, которых я очень уважаю. Третье – это, скажем, реакция Рафы Нудельмана. Он сказал: «Да, это очень хорошо, но это не для нашего журнала, у нас бы это никогда не могло появиться». То есть он подтвердил правильность этого поступка. Недаром я предложил для журнала название «Ситуация». Мы попали в ситуацию, когда нам, как авторам, необходимо было себя проверять. Показывать друг другу? Мы вышли уже из этого состояния, когда друг друга хвалят на кухне за бутылкой водки и кислой капустой и один другого называет гением.

С.Ш.: Постепенно круг авторов все же расширился…

И.М.: Ну естественно, поскольку, как я уже говорил, журнал был принят очень многими неожиданно хорошо. Причем это никак не говорит об уровне текстов. Это говорит именно о позиции как таковой, выбранной журналом. Должен сказать, что «Ситуация», в некотором роде, породила газету «Назад» во Франции, которая стала выходить гораздо позже. С нее началась «Мулета»… Просто «Мулета» гораздо шумнее и, так сказать, гораздо более настойчивая, требующая к себе больше внимания. «Ситуация» — более тихий журнал. Я думаю, что и «Черновик» американский в какой-то мере является детищем «Ситуации», потому что именно к авторам «Ситуации» обратился Очеретянский.

С.Ш.: Если не ошибаюсь, в издании журнала был какой-то довольно значительный перерыв. Чем это было вызвано?

И.М.: Перерыв был довольно большой. За десять лет вышло четыре номера. Как раз в девяносто втором году можно было праздновать десятилетие и выход четвертого номера. Дело в том, что мы не ставили себе задачу издания журнала как постоянного. Это — ситуация. Ситуация, которая вынуждала создавать «Ситуацию». Это один из способов жизни. Не спрашивают же человека, почему он так часто или редко женится.

С.Ш.: Иными словами, номер выходил, когда вы с Зунделевичем понимали — опять накопилось определенное количество текстов?

И.М.: Нет – опять накопилась определенная неувязка с жизнью. Тогда мы в грустных размышлениях снова сталкивались и говорили: «Что же делать? Давай выпустим еще один». Чтобы немножко, как-то облегчить себе существование.

С.Ш.: При этом «Ситуация», да и другие твои журналы, производят впечатление на редкость отстраненных, хотя бы по сравнению с нашей «Саламандрой», которая резко ввязалась в сугубо литературные, групповые, силовые игры…

И.М.: «Ситуация» была литературной в другом плане. У меня идея журнала возникала все время как идея автора, которому негде печататься. Меня печатали, «Континент» печатал, «Черновик», но меня не удовлетворяло то пространство, на котором я мог печататься. Публиковать себя в «Континенте» — это, с одной стороны, хорошо: журнал, который доходил до России, который читал весь мир, который был известен, входил во все библиотеки и прочее. Но журнал «Континент» не пытался засеять некое культурное пространство. Он был достаточно неконцептуален, он мог одновременно печатать Бродского и какую-нибудь полнейшую бездарь, потому что она была антисоветчиной. Он мог печатать Сашу Соколова и Веничку Ерофеева, Владимова и опять какую-то бездарь, потому что это пришло «по каналам самиздата». Культурной концепции у журнала не было, это политическая концепция.
В тот момент, когда я немножко понял себя как автора, я осознал, что помимо счастья несомненно возникает еще и страх провала… Одно дело быть молодым петушком и прыгать на насесте: ах, как я умею писать, как я умею рисовать и так далее. Другое дело осознать, как этот талант можно провалить и потерять. Да и вообще, что с ним делать? И на фиг этот талант нужен, когда он тебе, кроме беспокойства, ничего не дает? Не дает жить ни семейной, ни материальной жизнью, ни разговаривать с людьми нормально. Конечно, пытаешься создать некое пространство. Нащупыванием этого пространства и была «Ситуация». Проверка – могу ли я так писать? В смысле, я уже видел, что могу, но имею ли я право так писать? Принимается ли такое письмо людьми?
Многие вещи на сегодняшний день мне кажутся устаревшими. Эксперименты оказались вроде бы бесполезны, потому что где-то это уже делалось. Это наши недостатки, наше незнание. С другой стороны, на какие-то эксперименты мы вышли своим путем и делали их иначе. Это литературная игра, но не в плане сведения счетов с кем-то или выяснения отношений и прочее, а выяснение отношений с собой как с автором. Воспроизводство кислорода.

С.Ш.: Кроме «Ситуации», ты также издавал «Черную курицу».

И.М.: «Черной курицы» вышло два номера. Восемьдесят седьмой примерно год. Моя идея была в следующем: мы все живем, мы все что-то читаем. Когда речь идет о Хлебникове, о Цветаевой и так далее, мы все это всё знаем. Когда мне бы довелось, скажем, в прошлые годы прочитать Чурилина и больше бы никто его не читал, я бы начал думать, каким образом не только знакомым, а еще ста человекам показать Чурилина. Кроме того, есть и вполне читабельные тексты более широкого круга. Есть фотографии, есть документы. Была попытка сделать такой журнал на уровне интереса, не в плохом смысле «занимательного чтения», а сочетания утонувших текстов и текстов интересных. Делался он опять-таки на ксероксе. Я его сам расклеивал, потом кое-что допечатывал на машинке, кое-что просто переснимал по-наглому. Были составлены два номера «Черной курицы», в которые входил, скажем, Ежи Шанявский с иллюстрациями Мруза и одновременно довольно слабая книга, но по-своему интересная, продолжение «Острова сокровищ» Стивенсона. То есть попытка именно такого более широкого литературного среза. Журнал был, в некотором плане, достаточно базарный.

С.Ш.: Идея уже была более коммерческая?

И.М.: Да, идея более коммерческая… И опять-таки, щуп немножко в другую сторону. Там публиковались и Волохонский, и Милославский был, и были стихи Бродского, которые он до сих пор не упомянул, из журнала «Мурзилка» (не знаю, помнит ли он о них), Аронзон и так далее. То есть попытка в дом внести того же Бродского посредством каких-то других авторов. Но это более стандартная журнальная идея. Мне казалось, я очень много знаю из того, что люди не знают. А тексты хотелось людям подарить.

С.Ш.: И что оказалось?

И.М.: В результате оказалось, что у меня просто нет сил его делать. Два номера было распродано, до сих пор остались какие-то заказы, опять же в основном от университетов.

С.Ш.: Интересно было совершенно самому делать такой журнал?

И.М.: Это было интересно, потому что каждый эмигрант действительно хочет издавать свой журнал. Явление совершенно законное. Но, поскольку я себя не рассматривал как «каждого эмигранта», мне хотелось понять, что меня не устраивает в других журналах. Что могло бы там быть. Попробовать «Ситуацию», попробовать «Черную курицу». Это в некотором роде полярные издания. Потом был задуман журнал «Календарь», который не имел счастья выйти. Был задуман альманах «Стефания», который был уже готов и тоже не вышел. И на костях этих изданий появилась идея «Слога».

С.Ш.: Итак, мы перешли к «Слогу».

И.М.: Вот со «Слогом» — это мне очень интересно. Помимо общей унылости жизни, помимо той самой авторской ситуации, когда автор видит, что читатель не готов к приему его текстов, а если он их читает, то читает совсем другие тексты. Безвыходность – моральная безвыходность, авторская безвыходность и прочее – натолкнули меня на мысль о том, что насчет «Стефании» я рано остановился. Делать ее одному мне не хотелось, я это не люблю.
Я обратился к Тарасову. Он принял эту идею совершенно правильно, сказав, что я идиот и что денег на это нет и не будет и не хрен об этом думать, есть в жизни другие заботы. Тогда я пошел к Виктору Фишеру и предложил ему некую идею журнала, которая была Виктором принята и в дальнейшем несколько изменена. В принципе, без Фишера, конечно, этот журнал не имел бы возможности появиться. А поскольку мы с Тарасовым совершенно не представляем собой культурного единства, мы пришли к выводу, что необходим третий человек. Третий человек был предложен Тарасовым – Зунделевич. Я ему позвонил, Зунделевич тоже замахал руками и затопал ногами: да на фиг нужно, уже есть «Двадцать два». Но мы ему объяснили, что этот журнал ни в коем случае не является ни повторением, ни дубликатом, что его цель совершенно иная. Цель – вытаптывание литературной площадки, создание необходимой атмосферы. И тогда дело понемножку стало двигаться.

С.Ш.: Я вот сейчас подумал – с чем связан этот коллективизм израильского «самиздата»? Было такое время в Израиле, когда журналы связывались с именем одного редактора. «Двадцать два» — это Нудельман, «Время и Мы» — это был Перельман, «Круг» — это был Мордель. А наши издания, за исключением гробмановского «Левиафана» и твоей «Курицы», все коллективные.

И.М.: Думаю, это вызвано общим интересом. Есть в этом нечто студенческое, но поскольку ни Шаргородский, ни Тарасов, ни Зунделевич, ни Малер не умеют ни выбивать, ни создавать фонды, трудно представить себе, чтобы кто-то стоял во главе и отвечал за все это. В принципе все делается на взаимной поддержке, поэтому тут не может возникнуть конфликтной ситуации главного редактора, который накладывает вето. К примеру, в нашем журнале категорически нет главного редактора. У нас категорически нет обязательств по объему, дабы не пришлось всовывать плохой текст, потому что недобрали страниц. У нас категорически нет рубрикации – по той же причине. «Ах, у нас нет поэзии, давай всунем мадам Помпадур», лишь бы рубрика «Поэзия» существовала. Мы отказались от этого принципа вообще. Кроме того, мы назвали издание «Вестником культуры», четко понимая наши возможности. На то, что понимается обычно под словом «журнал», мы сегодня не тянем. Тексты довольно короткие, издание достаточно тонкое, поэтому называть его «журналом» было бы несправедливо. Кроме того, журнал требовал бы, конечно, гораздо больше авторов современных, живущих в Израиле и прочее. Мы к этому еще не готовы. Боюсь, что и авторы к этому не готовы.
Мой принцип – каждый номер формируется с учетом следующих номеров. Если мы не знаем, что идет в третий номер, мы не можем составить второй. По первому номеру о нашем культурном пространстве судить довольно трудно… Мы сделали специальный шаг, мы далеко не лучшие материалы пускали в первый номер. Мы постарались, чтобы они были достаточно интересны, но некоторые материалы, которые мы оцениваем как великолепные, отошли на третий, четвертый номера, может быть еще дальше. Мы не спешим выложить весь свой запас для того, чтобы всех обрадовать первым номером, а потом остаться ни с чем. Принцип создания журнала – это, прежде всего, «невыталкивание» текста текстом. Они не должны обязательно подходить вплотную друг к другу, но один текст, в первую очередь, не должен мешать чтению другого. Это выстраивание такой небесной архитектуры, тонкой архитектуры.

С.Ш.: В чем специфика сегодняшней ситуации, того литературного расклада, в котором вы решили издавать «Слог»? Скажем, когда мы начинали с Володей Тарасовым делать «Саламандру», имелся некий комплекс текстов и целый ряд других соображений, в основном ситуационных. К тому же, у нас была такая данность, что шел восемьдесят седьмой год, ни новых изданий, ни людей не было, литературная жизнь потихоньку загнивала… А вы начинаете в ситуации совсем другой: появились читатели, возможности у вас открыты, можете публиковаться, книги уже есть на сегодняшний день. То есть доказывать себя журналом не нужно.

И.М.: С одной стороны, это правильно. С другой стороны, мы получили сырого читателя. Несомненно, этот журнал появился только благодаря алие. Как бы я ни относился к факту появления журнала «Акцент», «Литературной газеты» и так далее, алия принесла с собой достаточно много плохого вкуса. Принесла очень много людей, у которых вкус не образован. Для того, чтобы читали наши тексты, чтобы люди искали книги Бокштейна, знали имя Волохонского, необходимо кормить их не только книгами. Потому что человек покупает книгу, чтобы ее поставить на полку. Журнал он покупает для того, чтобы прочитать. Поэтому мы и решили – для того, чтобы была возможность писать, чтобы у нас был свой читатель, каким-то образом нужно подготовить его, заинтересовать самим фактом литературы, которая не является литературой журналистского плана: черное-белое, плохой-хороший, правду рассказал – неправду рассказал. Сегодня мое отношение к слову и Володино отношение к слову и Зунделевича отношение к тексту является несколько иным, чем рассказы, которые публикуются в «Двадцать два». У нас нет стремления выяснить правильность социальной ситуации, доказать, что Сталин был плохой, рассказать правду о Гитлере или создать интереснейшее эссе о Наполеоне. У нас нет желания выяснить истину как таковую, потому что истина наша заключается в текстах. Мы хотим образовать, создать некое поле читателей, которые научатся читать текст.

С.Ш.: Не кажется ли тебе, Изя, что ты немножко…

И.М.: Доумничал.

С.Ш.: Да нет. Но не кажется ли тебе, что все это делает журнал несколько ущербным? Ты все время говоришь: мы отаптываем пространство, мы берем круг текстов, который нам нравится и на которых мы хотели бы в той или иной степени воспитать нашего читателя, но у нас каждый номер не может быть декларационным, потому что мы смотрим на журнал в комплексе – вместо того, чтобы нормально выстраивать концепцию журнала и достаточно последовательно ее проводить?

И.М.: Концепция наша очень широка. Поэтому расстояние одного, двух, трех, четырех, пяти номеров, шести номеров – это пока только маленький кусочек на общем. Мы строим дом с очень широким фундаментом. С очень огромным фундаментом. Этому фундаменту как минимум пять тысяч лет. Потому и «вестник»: дело не только в толщине номера, но еще и в том, что мы не можем охватить всего того, что нам хотелось дать. Какие-то сколки, какие-то срезы маленькие.
Мы столкнулись с людьми, которые сегодня начинают читать. Хармса они уже знают, некоторые читают уже Волохонского… Тем не менее, когда начинаешь с ними о чем-то беседовать, оказывается, люди не читали «Рукопись, найденную в Сарагосе», не читали «Симплициссимус», не читали это, не читали то. Поэтому я и говорю: фундамент очень широк. Ухватить и описать его полностью мы не можем. Мы можем, именно как вестник, дать какие-то направляющие, подготовительные. Мы ни в коем случае не можем претендовать даже на целостность нашей концепции.
Есть разные понятия вестника. Культура, как существующее здание, посылает свои вести – из этого окошка, из этого, из этого, чтобы со всех сторон и на всех землях их чуть-чуть было заметно. И человеку, живущему на северном полюсе в Иерусалиме, и человеку, что живет в соседнем доме, на южном полюсе в том же Иерусалиме.

Исраэль Малер: МОНУМЕНТЫ

In ДВОЕТОЧИЕ: 14 on 02.08.2010 at 23:53

img055s

Г.М.
В городе Валмиера было два памятника Ленину. Один законный, а второй украл председатель Горисполкома, когда его везли через Валмиеру куда-то в РСФСР. Украл и установил.

М.В.
Когда отменили «культ личности», в Днепродзержинске решили сэкономить – обрезали Сталина по пояс, а на оставшуюся часть установили попоясного Шевченко. Ночью на постаменте появилась надпись:

Хлопцы, мои хлопцы,
Что ж вы наробили –
На грузинску сраку
Хохла посадили!

А.В.
Я приехал в город Красноярск и пошел гулять в городской парк. Иду по главной аллее и вижу: стоит Кузьмич. Мне встречаться с ним не хотелось, и я свернул в боковую аллею. А там — бюст Кузьмича. Свернул – опять Кузьмич. Пятнадцать бюстов Ленина в одном парке.

М.В.
Я был в Ленинграде зимой. Гуляю по Колыбели Революции, и вдруг меня прихватило. Я огляделся вокруг и юркнул в какой-то дворик. Спустил штаны, присел. Решил прикурить сигаретку.
Дело было ночью. Метель. Луна плывет за облаками. Пушкин, словом. Щелкаю зажигалкой и вижу6 передо мной в той же позе гигант сидит. Что значит гигант! Этажом в рост. Я подскочил. Штаны натянул. И куда желание пропало?
Потом осмелел, подхожу ближе, смотрю – а это конная статуя императора, снятая с коня, сидит. В известной позе.

Л.С.
Я быль членом худкомиссии по отбору произведений для праздничной экспозиции. Далеко за полночь закончили мы работу, уже домой собираемся, как председатель наш, опытный волк, показывает на одну картину и кричит: «Что же это мы приняли!» И все на картину смотрят и падают. По очереди. Я, самый молодой, упал последним.
На картине изображалась демонстрация трудящихся, стройной колонной идущая мимо Мавзолея.
А на Мавзолее Ленин стоит и ручкой машет.

С-к Т.
В Ташкенте установили памятник Карлу Марксу – стела, а на вершине голова, и грива развевается. Короче – автор «Капитала» — факелом.
Однако, народ факел за памятником не признал, а называл его «голова профессора Доуэля».

С-к Т.
В том же городе Ташкенте висел а-громный портрет Брежнева с распростертыми объятиями к миру. Не распятие, конечно, но похоже.
И приезжали к портрету молодожены после ЗАГСа. Жених и невеста брались за руки, и каждый прижимал ладонь свободной руки к руке Брежнева. Так и фотографировались втроем.

Исраэль Малер: К УРОКАМ ЖИВОПИСИ. «ЧЕЛОВЕК КАК ЭЛЕМЕНТ ПЕЙЗАЖА»

In ДВОЕТОЧИЕ: 14 on 02.08.2010 at 23:50

И белый снег
удивительно сник
когда по нему прошагал человек.
/Автор.1965 /?/ Кемеровская обл./

XXX

Композиция. Обратная перспектива. Холодный и теплый цвет.
Валер.
Пересечение точек и линий. Теней и плоскостей. Графика
живописи.
Размещение точек и линий. Натюрморт с черной бутылкой. Портрет мальчика в зеленом кафтане.
Тройка.
Шедевры мировой живописи в помощь начинающему художнику.

XXX

Мальчик берет синий карандаш и в синий цвет закрашивает картинку, после чего мы имеем — «Синий Лев Николаевич Толстой, читающий Азбуку крестьянским детям».

XXX

Покрывая или не покрывая плоскость полотна тем или иным цветом, мы добиваемся того или иного эффекта.
/Желающие могут выйти иа плэнэр/.
Когда говорю: «Выхожу один я на дорогу», не имею ввиду то, что вы имеете ввиду, и не то, что Вы. Перед плоскостью, ограниченной размерами полотна, вы /я/ остаетесь один, и никто вам уже не поможет. Каждый умирает за себя.

XXX

«Одним из композиционных принципов является симметрия, но ни в коем случае не абсолютно точная, говорят о равновесии правой и левой частей, о нагруженности верха и низа, о композиционном центре.
Иногда говорят о необходимости ритмичного построения, иногда о паузах».
Натюрморт.

XXX

«Мы можем отказаться от построения объема, но не видеть его мы не в состоянии.
Надо научиться писать голову с натуры грамотно и непосредственно, ничего не меняя нарочно, а только стремясь выразить смысл видимого художественными средствами».
Этюд головы.

XXX

«Занятия по заданию «обнаженная модель» начинаются, как всегда, с постановки.
Аксессуары нужны не всегда и в небольшом количестве». Фигура обнаженная.

XXX

«Этюды одетой фигуры начинаются с выбора модели. Хотелось бы, чтобы натурщик оставался в своем собственном современном костюме».

Фигура одетая.

XXX

Список иллюстраций.

XXX

«Ещё живым

За ночь в один комок

Смерзся трепанг».

XXX

Натюрморт – мертвая природа.
Стол. Клеенка на столе. По высохшей лужице из-под сладкого
чая гуляет муха.
Для упрощения дальнейшей постановки выбирайте обычный кухон ный стол, покрашенный масляной краской в коричневый цвет. Тот же принцип сохраните и при подборе клеенки. Что-нибудь обычное – в клетку или горошек. Лучше в клетку.
В дальнейшем вы сумеете легко выбрать, в зависимости от це ли, остальные предметы. Мы предлагаем вам – чайник с отбитым носиком, с трещиной на крышке, но он старинной работы, то есть, немецкой. В этом случае по комнате разбросаны вещи – кто спешил на работу, а дети в школу. Мальчик в школу не пошел, в соседнем дворе курит на пару с кентом Михой. У Михи скрипучий голос, он умеет презрительно сплевывать через зубы, папироска в уголке губы. Миха говорит: «Как, ты еще ни разу не пил водки? Спизди у папаши бутылочку». Миха говорит: «Как, ты еще ни разу не ебался? Была б у меня сестра, я б ей давно зафитилил». У Михи – старший брат. Михе – четырнадцать лет.
Девочка пошла в школу. Девочка неплохо учится. Девочка – надежда. Только почему-то.
Муж пошел на работу. Вернется пьяный. Еврей и – пьяница, но чего не придумает Господь – муху, собаку, цаплю, еврея-пьяницу.
Когда в углу стола-, на краешке его – пыльный и липкий стакан, тогда поставьте под стол бутылку неясного зеленого цвета, Пусть в соседней комната валяется кассетный маг и крутятся ненаши диски. Пусть в соседней комнате, на тахте, будет раскрыта книга /который день на той же странице/. «Маленький принц», или «Осквернители праха», или «Мерзкая плоть». Толпы проходят через эту комнату, балдеют под попс, курят травку, держат кайф. На кухне и в комнате несколько пепельниц, полных разных сортов окурков. Иногда, по старой привычке, здесь любят друг друга, хотя уже помнят не совсем точно зачем это нужно. При постановке настоящего задания забудьте о «золотом сечении», не ведите счета, не отсчитывайте…
Или – оставьте стол пустым. Гость посидел, согрелся, лошадки отошли и – в путь. Уй да…

XXX

«Здесь, с одиночеством Враждуя и дружа, Среди снегов В краю забытом люди Живут весь долгий – долгий век».

XXX

Этюд головы – обратите внимание на лепку формы.
Молодой ямщик. Молодые усики. Молодая жена. Молодые детушки. И много лет счастья и радости предстоят. Спешить есть куда.
Валерка был женат несколько, много, раз. У него было детей, как раз на одну мать – героиню. Жены зла на него не держали, бало вали, беспокоились о нем, свидания назначали.
У ней – мятые глазки навечно рыбьем лице. Даже не рыжая. Но жизнь её не сложилась не потому, а потому, что жила, как все люди, среди людей. А люди вечно что-то затевают, что-то устраивают. И что с того, что ты была бы хоть трижды красавицей, начнется какой-нибудь там мировой процесс – революция-война-движение – и никакая красота не даст тебе спокойно жить. Вот вроде – и замуж вышла, и детей родила. А муж пьет, а сын – детская комната, а потом – и колония. Дочь – моя маленькая надежда, но она больно несмелая, нерешительных жизнь не любит, доченька. За себя не постоишь, кто постоит? Вот и получается – ты одно, а жизнь – другое. У других – муж как муж, дети как дети, квартира как квартира, мебель у нас и то случайная. Или я работаю меньше других, или заботы во мне мень ше, или что? А честно, так у каждого сяк-перекосяк свой, чего завидовать, о себе подумаем.

XXX

«…Теперь зима, И листья облетели,
От ветра
Треснут, кажется, холмы.
Ночные небеса Грозят метелью,
И я бреду
Среди угрюмой тьмы.
Окоченели пальцы – Силы нету…»

XXX

Фигура обнаженная – подготовительный этап к следующему заданию.
Замуж вышла после войны. Все радовались, встречались на улице, /раньше и знакомы не были, так – на улице виделись и расцеловывались. Жизнь теперь другая будет. Гляди высоко вперед. Прошло. Он пошел мясником работать. По ночам вскакивал и плакал. А то и не просыпался, а во сне стонал. Потом пить начал. Уже не стонал, не просыпался. Приходил и падал, как убитый, на диван. Хорошо, хоть родить-то успела. Вот, сидит он со своим Мойше после базара. Мясная лавка закрыта. Галантерейный ларек закрыт. С ним — третий, Ян Янович из овощного, сухим вином пахнет. Поднимает Мойше стакан и говорит: «Выпьем, Абрам, ты хоть еврей, но человек хороший». Мой Абрам поднимает стакан и отвечает: «Да и ты, Мойше, хоть еврей, но хороший человек». Про Ян Яновича молчат. Ян Янович ни в Бухенвальде, ни в Саласпилсе не был. «У нас, – говорит, – на Тукумс всего один пьяница и был. Да и то не я». Там и там не был, но и людей не убивал. Повезло ему — с рабочими завода в Казахстан эвакуировали.
А мальчик все из дому убегает, на улице увидит – мимо проходит, стесняется, друзья – одни гои, Игорем себя называет. Дочка школу бросила, в техникум пошла. Что ж, мы люди негордые, сами невысоко взлетели, а падать все равно больно было.
При лошадях – с детства. Еще мальчонкой был с отцом на прогонах. Ноги полостью прикроешь. Никакой мороз не возьмет.

У них в семье – все было хорошо и крепко, ели – ели, пили – пили, одевались. Порядок, вазочки, салфетки расшитые, отец пил только из хрустальных рюмок, на восемьнадцать лет – сыну, Валерке, мотоцикл подарил. Гордиться надо таким отцом. Мать – та всегда рядом вставала. Красивая пара, говорили люди. А Валерка его любил, конечно, но боялся. Что боялся – стеснялся. Приходит кто-нибудь в класс, подходит к нему и в лицо: «А твой вчера моего арестовал».

И было Валерке всех их жалко, и серых, и цветных – как они без отца? А возраст пришел – уже товарищей отец коснулся. Вот и плюнул на все, женился, из дому ушел, работать не пошел, джинсы толкнешь – на день хватит. Не знал Валерка, что все его любят, он ведь, вправду, добрый был. Сижу я как-то в «Птичнике», тридцатник – во как нужен. Валерка говорит – сейчас принесу. Через полчаса возвращает ся без кожанки, сунул мне тридцатник, под дождем пошлепал в рубашке. А как все гуляли, когда у него кто-нибудь опять родится! Все подряд — «Подлунник», «Сигулда», «Росток», «Птичник», «Каза»… Валька принадлежал к тем странным людям, которых никто никогда не бил. А потом он исчез.

XXX

«Окно на юг —
Сижу спиною к лампе,
Под ветром хлопья
Кружатся во тьме.
В тоске, в безмолвьи
Деревенской ночи
Отставший гусь
Мне слышится сквозь снег».

XXX

Фигура одетая – перед пейзажем.
Ямщик замерз в степи, успев передать наказ через товарища. Разгребли снег, заступами могилу вырыли. Так и отошел бедняга без отпевания, семье еще жить.
Игра природы, Бухенвальд освободили за несколько дней, как будущему мужу в печь идти. Игра природы – её расстреляли в лесу возле Риги. Темной ночью вывели колоннами из гетто Рижского и по гнали по черной дороге в черный лес. Согнали к яме, велели раздеть ся и расстреляли всех. За мгновение до пули упала она в обморок. Смешно – еще пугаться не забыла. Ночью очнулась среди и под трупами. Ей бы так и лежать мертвой, зачем-то вылезла и пошла синими ногами по синему снегу. Ей бы в лесу замерзнуть, так дошла до домов. Её бы выдать сразу, вот возьми и не выдали. Если не умрешь – жить будешь. Только вот, что – не отогреться ей никак.
Убили в Риге, грешным делом, безумного композитора-авангардиста. Напились, накурились, накололись, наглотались, потом в игре убили. Дачку-будочку подожгли. Посадили только «непосредственного» убийцу. Но стали меняться друзья Валерки, словно тихий ангел над ними пролетел, крылом коснулся. Тот не курит. Тот женился. Тот картины пишет. А Валька через год исчез. Или, такой ребенок, решил начать жизнь сначала? Как-то в Сибири, когда снег сошел по весне, нашли Валерку под снегом. Был в одной рубашке, без документов, денег и следов насильственного убийства. Только череп пробит, но умер – под снегом. Через год дошли о том слухи до Риги, пили день без него, а потом уже сами.

XXX

Пейзаж. Итоговое занятие.
Кеплер – о снежинках. Учтите, снег – кристаллы, колючие, острые.
Всемирно известный мировой пейзажист Исаак И. Левитан не умел писать человеческой фигуры. Приходилось просить у родных и коллег/ товарищей по ремеслу/ помощи.
Наша теория позволит решить данную проблему проще. Составляй те человеческую фигуру под снегом. Даже цепочку следов занесите кристалликами снега. Такое решение будет соответствовать всем установкам реализма.
Дабы не нарушить девственной белизны изображаемого цвета, не прикасайтесь к листу бумаги даже чистой кисточкой, не наносите даже белого цвета, оставьте ему его белизну.
Прикройте стеклом. Возьмите в раму.

XXX
Раму, конечно, – по собственному усмотрению. Можно – черную, или серую, или белую.

XXX
Задание для постигающих школу жизни живописи: «Человек под снегом».

XXX

«Ну, Христос с вами! Трогай!» Яков и кучера снимают платки и крестятся… Солнце только поднялось над сплошным белым облаком, покрывающим восток, и вся окрестность озарилась спокойно-радостным светом. Все так прекрасно вокруг меня, а на душе так легко и спокойно… Мы приближались к месту моего назначения».

Рига – 1976 /Иерусалим/

img044s

Тихон Чурилин: ПЯТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ

In ДВОЕТОЧИЕ: 14 on 02.08.2010 at 23:46

ПОЖАРЫ

1.

То солнце, не луна, взошло
Как медь отсвечивая кровью.
Взошло, горя и рдея зло,
Не грея, не светя, в покрове.

Дымов и облаков таких,
Что видел лишь пожар московский,
Когда француза мужики
Огнем вздымали мужиковским!!

То, север, от пожаров ты,
Лесных, седых и домовитых,
Кровавым солнышком пустым,
Горишь весь день не деловито.

А там луна взойдет, красна
И стынет, горесть нагоняя.
В дождях плыла твоя весна
А лето в дыме обгоняем.

А там и в деревнях пожар!
И вдруг село зажглось, как сено!!
Врагам и недругам не жаль
Жилья, людей, лесов – измена.

С головотяпством подружась
Все жгут да жгут леса и траву!
В неистовстве своем кружась,
Огонь, гигантскую потраву

Начав, кончает весь в дыму,
Седой и рыжий, полоумен,
И бешен! Крышкою тому,
Кто слаб и квёл и тяжкодумен!

Сентябрь 38 Подосиновец



<2>

Зима это снег, силуэтный и нежный,
Который любил я, сам осень бесснежная.
Ночуя в повозке от инея белой,
Кочуя по странам, весь в бедности смелой
И видя, все видя, своими глазами –
Как тянется труд, чернея слезами,
Светя и цветя на одеждах, фигурах,
На синих, на черных, на красных, на бурых,
Своею! Крестьянской! Рабочею! Краской!
И музыкой фуры, нежнейшей и тряской,
Усталость свою запивал я досыта.
Хоть трескались ноги, хоть тело разбито,
Всегда повторяя рабочего сказ такой:
— Страдаю зимою
Озимым зерном
С трясучкой немою,
С готовой для собственной смерти серпом!



<3>

ПРОЩАНЬЕ С ЛЕТОМ

Сияет осень серо
Еще не приходя,
Еще приготовляясь,
Уже тоску родя.
Сияет небо серо,
Как бы глаза бродяг
И день возобновляясь
Лохмат и хмур как як,
И серым станет за ночь, как
Лицо, за ласки мстя,
Когда всю ласк вязаночку
Рассыпет злой пустяк!

Хоть брызнет масса солнца вся
И кровь пойдет в подъем,
Но тут же кровь поссорится
С лохматым яком-днем.
Вот осени сиянье
Пребольное глазам,
Вот хмурости зиянье,
Разлуки голоса.
Свернется кровь, замерзнет кров
Морозом в волосах.
Горбом легла в простынь сугроб
Ты, серая краса.



ПЕРЕВОДЫ С ТАТАРСКОГО.

<4>

Чабан-Заде
ДУНАЙ РАЗЛИВАЕТСЯ

Дунай разливается с желчью и гневом,
Рассердившись на свои бетонные ограды.
Волнуется, шумит, вспенивается, —
Толкает мост и грызет камни.
Люди останавливаются на берегу, устремляют глаза,
И недовольны: что с Дунаем?
— Шестьдесят лет не было такого разлива
И не выливался он за ограды.
Те, для которых желания их святее всего,
Мрачное лицо свое видят в твоем светлом лице.
Они, себялюбцы, не знают тебя.
— У тебя молодое бурно разливающееся сердце.
Я видел тебя сегодня так вспененным –
Груда пены перебросилась через громаду оград.
Скажу открыто: сердце мое так же стремит разлиться
И хлынуть за тысячелетнюю изгородь.
Если б я, вспенясь, разлился и бурно потек,
Я разрушил бы ограды всего человечества.
Если б я извел свой народ из тесного озерца,
Превращаясь в реку, я довел бы его до океана.
Потом, утомясь, я остановился бы.
А на камне надгробном моем прочли бы: слава богу, умер.
Но на принесенном мной иле я оставил бы Нового Адама,
Который построит дворец со своей Евой.
И на черной иляной земле взрастут свежие цветы
И новый народ встанет среди них.
Дунай – ты увидишь, услышишь тогда,
Вспомнишь в одну покойную ночь,
Что не напрасно я стал на ровном твоем берегу.
Не напрасно омыл темное свое лицо в твоих пенных водах.



<5>

Чабан-Заде
ТУЧИ, ТУЧИ

Тучи, тучи,
Путешествующие тучи,
До Чонгари, до Китая
Добирающиеся тучи.
— Возьмите меня тоже, чтоб открылось мое сердце,
Чтобы мои слезы рассыпались на мой край.

Тучи, тучи,
Градовые тучи,
Алым, зеленым, желтым
Поясом опоясаны тучи.
— Возьмите меня, полетим в далекие страны,
К девушке, красавице, которая полотно свое белила в Салгире.

Тучи, тучи,
Умереть я хочу,
После смерти, на небе
Хочу я смеяться.
— Возьмите меня, полетим к берегам морей.
Чтобы вблизи посмотреть в лицо Венеры.

Тучи, тучи,
На камышевых озерах,
В бесконечных степях,
Где мерцают звезды.
— Возьмите меня тогда, когда с громом,
Стирая горы, спускаетесь к морю.

Тучи, тучи,
Откуда идете?
О моей матери, о моей деревне
Что вы знаете?
— Скажите: вместе с вами мы тайно плакали,
Вышли на путь, пожелтели, увяли.

Тучи, тучи,
Идите на Яйлу
И если увидите мою Эсму,
Поклонитесь ей от меня.
— Омойте тихо слезные глаза моей матери.
И поцелуйте ей руки, чтобы забыла она свое горе.

Будапешт 1919 г.



ПУБЛИКАЦИЯ ЛУКИ ЛЕЙДЕНСКОГО

Лука Лейденский: «ПРОШЕДШИЙ ЧЕЛОВЕК»

In ДВОЕТОЧИЕ: 14 on 02.08.2010 at 21:47

В наших сегодняшних представлениях о поэзии начала ХХ века Тихон Васильевич Чурилин (1885 – 1946) занимает довольно странное место. Его величие, канонизированное столь несхожими современниками, как Цветаева, Асеев, Блок и Пастернак, ныне не подвергается сомнению. Естественным следствием этого должен был бы служить вал переизданий и исследований, увенчанный вершиной писательской карьеры – включением в школьную программу. Этого же не происходит и вряд ли в ближайшее время произойдет, чему есть свои причины.
Давно и не нами была замечена иерархия читательского вкуса, отвердевшая еще несколько десятилетий назад. В этой негласной табели о рангах потребностям «широкого читателя» предназначался Есенин; «среднему уровня спроса» соответствовали Гумилев и Пастернак, а роль «поэта для немногих» была назначена Мандельштаму. При всей иллюзорности этого построения, в основе его лежит рациональная вещь: начиная с 1890-х годов логика развития поэтического слова приводит к тому, что поэзия перестает быть общедоступной и не стесняется этого. Сменяющие друг друга чувства веселого недоумения, эстетического шока и горькой обиды от переоценки собственного перцептивного потенциала, которые довелось сначала пережить ценителям живописи, довольно скоро добрались и до широкого круга любителей рифмованных строчек. Жалобы провинциальных критиков на непонятность Блока и Белого смешно было читать десять лет спустя, когда появились футуристы: по сравнению с ними символисты оказались не сложнее Надсона. А потом маятник, чуть помедлив, качнулся в обратную сторону – и до сих пор не остановился.
С точки зрения читательского восприятия, Чурилин ближе всего к Хлебникову: речь, конечно, не о мере таланта и не о влиянии на потомков, а о подходе к поэтическому слову. В лучших его вещах видно, как строки организуются не вдоль движения мысли или последовательности рифменных пар, а повинуясь еле заметному родству отдельных слов, небрежно вкрапленных в ткань стихотворения. Глядя на эти неровные бугорки смысла, торчащие поверх словесной глади, вдруг видишь скрытую под ней первобытную силу: так (развивая метафору) досужий зритель на берегу в меру теплой реки не успевает додумать «что это за стран…», как навстречу ему стремительно летит разверстая пасть, украшенная остро отточенными клыками.
Чурилина читать тяжело – это плохая новость, но есть и хорошая: делать это совсем не обязательно. Его стихи, как экзотическая пряность, требуют особенным образом развитого вкуса, присущего немногим. Для этих избранных ценителей и предназначается нижеследующая подборка. Тексты №№ 1 – 3 печатаются впервые по хранящейся у меня беловой рукописи (тетрадь, заполненная его женой, Б. И. Корвин-Каменской); №№ 4 – 5 взяты из альманаха «Помощь», изданного в Симферополе в 1922 году.

Измаил Галин: ДВИЖЕНИЕ ПО ОКРУЖНОСТИ И ВВЕРХ

In ДВОЕТОЧИЕ: 13 on 02.08.2010 at 21:34

 

 

Осип Сенковский: СПОСОБНОСТИ И МНЕНИЯ НОВЕЙШИХ ПУТЕШЕСТВЕННИКОВ ПО ВОСТОКУ

In ДВОЕТОЧИЕ: 13 on 02.08.2010 at 21:31

Если XIX век намерен когда-либо предстать перед судом потомства с притязанием на свою проницательность, то друзья его должны бы присоветовать ему, чтобы он, наперед спрятал свои путешествия по Турции и не представлял их в числе документов. Вот уже слишком двадцать лет, как, со времени всеобщего мира, путешественники всех европейских стран, всех званий и всех возрастов, посещают Восток, со скуки, из любопытства; чтобы рассеяться между бородачей и верблюдов; чтобы, обанкротившись в христианском крае, попытать счастия в старой земле солнца и еще раз обанкротиться на счет неверных; чтобы, вступив в службу, нахватать жалованных халатов и шалей и воротиться в Европу с фантастическим титулом египетского или турецкого генерала; очень редко для того, чтобы изведать непосещенные земли и принесть пользу науке, а большею частью, чтобы ничего не видеть и написать о том книгу. Тогда как Гёте, патриарх немецкой словесности, часто сожалел о том, что не совершил этого поэтического странствования, три поэта в стихах и прозе, Байрон, Шатобриан и Ламартин не выдержали и, каждый в свою очередь, посетили разные места Востока. Протестантский епископ Гебер, католический аббат Дюбоа и французский натуралист Жакмон говорили об Индии. Французская экспедиция в Морею описывала Грецию. Зецен, Буркгардт, Делаборд и Линан обозревали аравийские пустыни. Мариер, Фрезер, Малькольм, Узли, Конолли, Бернс наблюдали народы западной плоской возвышенности азийского материка. Шульц, Монтит, Тесие отыскивали остатки древности в Анатолии и Армении. Гг. Мишо и Пужула объездили левантские пристани. Английские туристы беспрестанно издают книги и книжечки о Турции. Сенсимонисты, изгнанные из европейского общества, пошли в инженеры к египетскому паше и также пишут о Востоке. Наконец, учреждение пароходов на Дунае грозит открытием еще одного устья, через которое поездки в Турцию будут наводнять политическую и географическую литературу. Нельзя не питать уважения к путешественникам, которые, избрав себе определенную цель, с любовью занимаясь своей частию и одушевленные благородным желанием распространить пределы науки, пускаются в трудные и опасные путешествия, чтоб обозреть неизвестные части Востока в отношении к географии, этнографии, естественной истории, древностям или геологии; таких людей мы с почтением исключаем из круга нашего рассуждения. Но чего хотят, зачем ездят, и особенно по какому праву морочат публику своей неспособностью ни к какому полезному наблюдению, наводят на него скуку повторением давно известного и досаждают ей своим невежеством эти господа, которые бродят по Оттоманской Империи без цели, без всякого приготовления, с единственным намерением прогуляться по Азии, чтобы издать пошлую книгу, чтобы развозить по Турции свои предрассудки и политические теории и приносить с собою в Европу ложные известия, смешные заключения о вещах, им вовсе непонятных, или элегии на погибель чалм и янычаров. Не бесполезно сравнить ум и дух этих путешественников; рассмотреть, на каких особенностях Востока останавливается их внимание, как он им представляется, чего они боятся или ожидают, и как сравнивают его с Западом.

Русский читатель, знающий дух и политику своего правительства, не может не улыбнуться комической важности, с какою все эти путешественники приписывают России пламенное и постоянное желание завоевать Турцию, и о том жаре, с которым они защищают против нее империю Махмуда, ломая подобно Дон Кихоту, свои шпаги на ветряных мельницах. Все они знают как нельзя лучше сокровеннейшие намерения и тайны петербургского кабинета; некоторые даже уверяют, что Русские тайно переделывают в рукописи французские и английские путешествия, что бы представлять Европе Турцию сообразно со своими видами. Эта общая их нелепость достой не более смеха, чем опровержения. Подле нее замечателен отпечаток национального направления ума самих путешественников: все, что только есть пошлого и бестолкового в модных идеях современной Франции, Англии и Германии, отражается здесь с полною силою для пользы и назидания читателя. Француз, разумеется, ищет на Востоке «средств к возрождению рода человеческого» или к улучшению судьбы женщины. Англичанина встречаете вы везде занятого более враждами своего отечества, торговою жадностью и развалинами древности, нежели восточным человеком. Но во всех этих бесчисленных томах нет ни одного наблюдения, которое бы показывало, что ум сочинителя был в состоянии чувствовать важность современных фактов Востока и необходимость найти для них настоящее объяснение. Путешественники говорят только о том, чего, не зажмурив глаз, нельзя было бы не видеть; повторяют обветшалые сказки о восточном обществе; принимают всегда исключение за правило, и правило за исключение, так, что часто ложное мнение основано у них на подлинном случае и обманывает всех своим правдоподобием. Окончив путешествие на скорую руку, поверхностно взглянув на страну и ее обитателей, собрав скудный запас сведений, они тотчас произносят решительный приговор всех особенностях предмета, столь обширного, столь разнообразного, что для изъявления об нем простого мнения, надобно было бы знать в совершенстве и военное искусство, и политику всей Европы, и науку администрации, а финансовое производство, и малейшие подробности торговли, и все мелочи местных нравов, обычаев и образа мыслей различных поколений, населяющих эту огромную империю, и наконец самые чувства и побуждения лиц, действующих в современной турецкой драме — когда между тем не было эпохи более сложной, более заслуживающей быть рассматриваемою тщательно, искусно и философически, как настоящая эпоха великих перемен и преобразований на Востоке. Бегло описывая и тотчас же предав общему негодованию частные беспорядки и злоупотребления, они через несколько страниц выдают те самые беспорядки и злоупотребления за спасительные начала, которыми турецкая империя обязана и своим сохранением, и без которых она должна погибнуть или сделаться русскою провинциею. Но если бы они взяли на себя труд проникнуть до источников злоупотреблений, тогда, с одной стороны, они бы имели более уважения к нынешним переменам в Турции, которые не могли б быть выполнены, если бы она не опиралась на великодушную помощь Севера; с другой, дух изысканий, вероятно, увлек бы их далее: они нашли бы истинную причину сохранения и поставили б себя в возможность отделить в учреждениях этого государства хорошее от дурного. Теперь из их сочинений нельзя вывести другого заключения, кроме того, что честность, праводушие и уважение к истине могут быть прекрасными добродетелями в другой стране света, но что их должно считать политическими недостатками в Турках; что учреждения, которые способствовали к их развитию, совершенно и неизъяснимо дурны; что гостеприимство и вежливость без некоторых условных обрядов суть признаки закоренелого варварства; что простота и кротость нрава препятствуют всяким полезным улучшениям, и что высочайшая степень образованности и утонченности заключается в обманах, в политических смятениях, в преступлениях, и тысяче подобных нелепостей.

Чтобы понять Турцию, надобно сперва освободиться от огромной тяжести своих предрассудков. Когда изыскатель свергает с себя дряхлую оболочку европейского человека, он должен еще преодолеть бесчисленные препятствия, проистекающие от различия нравов, понятий и языка. Выражения, которые он употребляет в Европе и которые отвечают у нас за вещи, очень не верно изображают различные части общественного порядка на Востоке, так, что нашими словами многого нельзя объяснить: он должен выучиться мыслить на чуждом ему языке, а для этого надобно сперва узнать его. Далее, какое там отсутствие всех тех пособий, которые гласность фактов и статистика доставляет нам на Западе! Дух анализа неизвестен восточным. Турция для Европейца, есть политическое изъятие из правила, сборник фактов, совершенно отличных от фактов Европы; и ни один из них не был обработан и отнесен к своему разряду политическою экономией. Оценивая восточное общество, вы должны разыскать и определить их, создать новую науку и привыкнуть рассуждать по другим началам и другой логике. Это требует больших усилий, и еще не все тут. Надобно сродниться с народными привычками и обычаями; надобно проникнуть в общество, которое описывали вам люди, никогда его не видавшие, изучать его истории, приобрести знание нескольких языков, на которых они написаны.

Чтобы понять Турцию в целом ее составе, надобно помнить, что система ее правительства не везде одинакова, как в сосредоточенных правлениях Европы, но разнообразна и приспособлена к местным потребностям областей и округов. В ней множество вероисповеданий множество поколений, множество стран, и обозрение целого может быть сделано только после совершенного знания всех частей. Изучение каждой из них требует нескольких лет прилежных трудов и исследований; но прежде, нежели вы приступите к исследованиям, ключ к ним должен быть найден, а он не что иное, как правильное понятие об основных началах экономии, администрации и правительства Востока. Какие же качества даровали новейшим путешественникам по оттоманскому Востоку способность справедливо оценить что-нибудь? Которые из этих условий выполнены ими? Какие сведения доставили им возможность делать свои заключения общими? Кто из них — исключая Буркгардта и полковника Лика — удовлетворительно рассмотрел что-нибудь из подробностей? Даже Лик и Буркгардт описывали только наружность; ни один из них не коснулся до сил, соединяющих восточное общество; они не рассуждали ни о действии правительства на различные части империи, ни о том, что связывает эти части с правительством; они не имели случая быть свидетелями последних происшествий, которые сделали рассмотрение Турции и открытие главной силы ее жизненности не столь трудным как прежде.

Мы знаем, чтó значит путешествовать по Востоку. Мы должны были бороться со всеми препятствиями, затрудняющими путь изыскателя, и нашли, что только постоянное сообщение с туземцами и знание языков, летописей, литературы, мнений и догматов Востока могут предохранить путешественника от опасности обмануться на каждом шагу в Турецкой Империи. Мы сами имели случай не один раз наблюдать, как многие из путешественников, которые впоследствии напечатали плоды своих изысканий, собирали так называемые ими сведения, и можем указать на источники, откуда взяты эти сведения, можем сказать причину разительного семейного сходства их сочинений. Путешественник, выходя на берег в каком-нибудь порте Востока, бывает тотчас поражен множеством нравственных чудес, противоречащих всем его ожиданиям и привычкам. Он вступает в новый мир, где каждая вещь удивляет и смущает его. Он смотрит на предметы, как слепец, которому внезапно возвратили зрение. Все виденное им кажется ему каким-то хаосом. Учреждения, нравы, привычки, обычаи, образ мыслей, словом все, от самых пустых условных обыкновений, до оснований, на которых покоится общество, представляется ему беспрерывным антитезисом того, что он видел в Европе. Он хочет войти в сношение с жителями, но не знает ни одного из языков, которыми они говорят; хочет приняться за их изучение, но усердие его охлаждается от невежественных удостоверений турецких Европейцев, будто каждый из двух языков, самых употребительных в этой части Азии, требует, по крайней мере, десяти лет неутомимого учения — а это еще только два из полудюжины! Потеряв всякую надежду получить сведения от природных жителей, он обращается к европейским поселенцам, и воображает, что они, по крайней мере, удовлетворят его любопытство. Путешественники уже описали вам вдоль и поперек характер Франков, живших в торговых городах Турции: они исписали о них столько бумаги, что, по-видимому, бóльшую часть времени посвящают они изучению этого общества, а не того, которое составляет главную цель их путешествия. Карикатурность разлита по всем их картинам. Они представляют в самом смягченном виде невежество, надменность и безнравственность этих бедных Франков, не воображая, что тем самым подкапывают здание собственной своей славы: что вы их порочите, когда все ваши сведения о Турции от них-то и исходят? Если они ослы и плуты, так ваши сведения ни к чему не годны. Но и то, и другое не противно истине. Как ни обидны их картины этого общества, как ни достойно порицания это жестокое легкомыслие, способное оскорблять частные лица и нарушать святость гостеприимства, радушно предложенного и с жадностью принятого, мы почитаем их описания по большей части правильными; и это очень естественно: Европеец может лучше судить о европейском, нежели об азиятском обществе, особенно если он видел одно и не видал другого. Франки в Константинополе и Смирне—а эти города дают направление мнениям Франков всего Востока—не имеют никакого понятия о началах турецкого общества. Они не входят ни в какие близкие сношения с туземцами; они даже удаляются от них. Турки несколько раз пытались завести дружеские связи с Франками, но старания их всегда были отвергаемы. Купец, однако ж, принужден вести дела с туземцами. Турецкий покупщик и европейский продавец, разделенные чувствами и обычаями, не знали никакого общего языка: отсюда произошел новый класс людей— маклера, которые улаживают все дела между ними и для собственной пользы постарались сделать невозможным всякое прямое сообщение. Какой франкский купец в состоянии освободиться от этого посредничества, вести торг свой прямо, если даже и знает язык? Нам известно, что это покушение было делано в Смирне, и не имело успеха. Таким образом, естественно возникло предубеждение между обеими сторонами, и привело их к недоброжелательству, противоречию, взаимным оскорблениям.

Еще недавно, Франкские купцы, хотя и предубежденные против туземцев, слепо привержены были к оттоманскому правлению. Они были совершенно смешными турецкими патриотами. Последние происшествия изменили их образ мыслей. Франк теперь уже не член привилегированного сословия; он должен вступить в соперничество с деятельностью туземного торговца. Чувствуя, что с каждым днем положение его делается невыгоднее, барыши беднее, он восклицает: «Торговля упадает, правительство мерзко!» На это «Оттоманский Монитёр» отвечал весьма основательно: «Нет сомнения, что торговля в Турции уменьшилась для каждого дома в частности, но она значительно увеличилась в отношении к массе. Доказательством служит то, что во всех портах империи число торговых заведений в двадцать раз теперь более, чем было прежде, когда одни Европейцы считались негоциантами; и все эти заведения наслаждаются изобилием и даже роскошью. Сорок лет тому назад, Французы имели в руках всю монополию турецкой торговли. Сравните вывоз и привоз того времени с нынешними, и вы увидите, что торговля увеличилась вдесятеро. Но говорят, что количество произведений в Турции уменьшилось: в таком случае, чем же платит она за огромные привозы товаров из Англии, Америки и Франции, —привозы, которых прежде не было? Известно, что она не может платить другим образом. Здесь никогда не было известно ученое безумие торгового баланса, торговля всегда была свободна, и потому каждая часть государства снабжается всем нужным сообразно с ее потребностями и по умеренной цене. Количество внутренних произведений, которое составляет плату за привозимые товары, увеличилось вместе с увеличением потребления—что достаточно доказывается возрастающими требованиями богатых грузов из Англии и Америки». Эта выписка достаточно объясняет причину нынешней вражды Франкских купцов против правительства Порты. Кроме того, атмосфера Перы и Смирны всегда напитана понятиями благоприятными для политики которой-нибудь из первенствующих держав; каждый франкский купец— или усердный ревнитель или заклятый противник господствующей на то время системы, и описывает вам Турцию согласно со своими личными видами. Каких же верных сведений станете вы ожидать от такого знания предмета и такого расположения умов? Скажут: все это так — но драгоманы? Вот здесь-то и открывается нам начало неизгладимой черты разграничения между обществом Франков и туземцев. Употребление драгоманов почиталось сначала временною мерою. Никогда не думали, чтобы какое-нибудь дружеское сношение могло существовать между двумя народами, при помощи людей, которые получают свое про питание от несогласия двух сторон. Они выслуживаются той державе, которая хорошо платит, и составляют дворянство Перы. Они дают направление мнению публики, и всегда дают ложное. Но если бы драгоманы и захотели понять Турков, где будут они иметь к тому случай? Они Франки, члены того общества, которое, по добродетелям и уму своему, не принадлежит ни к восточному, ни к западному, а по предрассудкам, порокам и невежеству принадлежит к обоим. Как может Турок открыть свои мысли тому, на кого он так мало может полагаться? К тому ж, это небольшое, отчужденное общество соединено между собою бесконечною цепью родства и дружбы. Нередко случается, что первые драгоманы двух соперничествующих держав бывают родные братья. Отсюда происходит, что драгоманы не только внушают путешественникам ошибочные мнения, не умышленно и нарочно, но сверх того обманывают и те государства, и тех посланников, которым служат. Вот два источника, где почерпаются сведения путешественников. Рассмотрим третий. В Турции есть Греки, знающие европейские языки, и порой путешествовавшие по Европе. Они пора жены были наружным блеском европейского общества, который скрывал от их глаз все его недостатки. Видя, что мы в Европе свободны от тех злоупотреблений, какие они испытывают в своем отечестве, и не думая ни о каких неудобствах просвещенного быта, они воображали, что европейская система должна быть совершенна и следственно турецкое правление премерзко. С любовью обращали они взоры на новое Греческое Королевство, и его возвышение недавно было первым желанием их сердца. Многие из них поехали в Грецию, восхищаясь мыслию о правлении, устроен ном по образцу европейскому. С каким удивлением увидали они там, что система идет не так, как они предполагали, и что поселяне целыми общинами выходят в Турцию! Если бы путешественники, основавшие свои мнения на суждениях этих Греков, нынче посетили Турцию, они увидели бы, что в чувствах людей, которые снабжали их сведениями, произошла важная перемена.

Вот еще один источник свидетельств, по которым пишутся путешествия. Европеец, во время странствований по столице, при церемониальных посещениях чиновников Порты и в поездках во внутренность империи, всегда имеет при себе толмача, и по необходимости смотрит на все глазами своего верного Ахата. Занятия и доходы толмача почти прекратились бы, если б тот, кто его нанимает, разорвал расставляемые вокруг него сети и достиг до возможности хоть несколько понимать природных жителей. Собственная выгода заставляет толмачей обманывать путешественника. Но эти люди обманывают его еще раз, уже без намерения. Их положение, невежество и чувства делают их вовсе неспособными доставлять ему какие-нибудь полезные сведения. Это обыкновенно люди, изгнанные за пороки из своего отечества и имеющие только слабое понятие о языке, который берутся переводить: заслужив презрение туземцев, они взаимно их ненавидят, но при всем том пользуются правом Франков—осуждать то, чего не понимают, и называют людей, честнейших и благороднейших нежели они во всех отношениях, варварами и скотами. Путешественник, пораженный каким-нибудь случаем, восклицает про себя: «Вот странная земля!» — Товарищ его возражает: Questo e Turchia, signore! — «Кто этот человек с таким важным видом?» — Ba! è Turco. — «Да этот купец бездельник!» — Che volete, signore? E Turco. И тут он вам расскажет какую-нибудь стереотипную нелепость, в оправдание своего приговора. Мы слышали от таких рассказчиков целые истории, впоследствии выданные путешественниками за факты: чистота источника была, конечно, искусно скрыта метафорами и антитезисами.
Виконт Шатобриан является здесь одним из первых. Воспоминания Гомера, Библии и Евангелия, составили в уме его род смешанной веры, по которой он чувствует и судит, странствуя из Парижа к Иордану. Преувеличение форм и красок так сильно в «Itinéraire de Paris à Jérusalem», что трудно составить себе какое-нибудь понятие о местах, виденных автором и постигнуть его картины.

Г. Шатобриан старался только живо писать; но эта театральная живопись, которая нашла себе несчастных подражателей, не допускает ни оттенков, ни естественности, ни простоты: даже не знаешь, подлинно ли путешественник тронут—столько принуждения в его порывах, надутости в выражениях, напряжения в наборе красок. По его рассказу нельзя судить ни о нравах, ни о средствах жителей; что касается до учреждений, то он, со своими теориями, не был даже в состоянии понять их; иногда только можно разделить с ним восторг, выраженный блестящими словами, и подвергнуться ложному очарованию.
Г. Шатобриан, великий ритор и всегда несчастный политик, искал, кажется, в этом путешествии не Востока, но текстов для речей и эффекта для своей особы в парижском обществе. Мысль лорда Байрона, более сильная и менее преклонная на громкие слова без значения, наиболее поражена противоположностию между щедрою природою и диким обществом. Он поступал по примеру Михаила Караваджио, который всегда располагает в своих Фигурах сильную тень подле яркого света. Он не описывал своего путешествия, но выдергивал из Востока картины и искал везде красок. Однако ж, восточные подробности, так ослепительно блестящие у Байрона, отличаются точностью кисти, которой не имеют картины г. Шатобриана: писатель в стихах говорить о предметах яснее, нежели писатель в прозе. Во всяком случае, не ищите в них верного взгляда и откровенного суждения о Востоке: Байрон человек страстный, который ищет только впечатлений, останавливается на чертах самых резких и не проникает под наружную оболочку.

Недавно, четыре путешествия заняли собою читающую публику, и между ними одно было пре вознесено необычайными похвалами. Все дога даются, что дело идет о «Письмах с Востока» гг. Мишо и Пужула. Мы давно привыкли к фоку сам торгово-литературных «объявлений», и, не хвастая, можем открыть объявление в критике, в выноске, даже в аллегории, но не считаем себя за tête forte и не стыдимся признаться, что не раз были жестоко обмануты фабрикантами этого проклятого изделия. Что прикажете делать! Есть множество людей, которые не верят в черта, и которые между тем верят в объявления — верят с фанатизмом! Искусство доведено в наше время до такого маккиавелического совершенства, производит такую волшебную иллюзию, что суеверие объявления сильнее всех советов разума, и составляет отличительный характер эпохи. Кто не был пойман объявлением? По милости его мы прочитали целые три тома «Путешествия по Востоку» Гг. Мишó и Пужулá. Мы знали, что г. Мишо — Французский журналист, что он привык рассуждать отлитыми фразами, что он от правился на Восток без всякого приготовления, были уверены, что он там увидел только то, что ему показали, и однако ж, прочитали его три тома—так хорошо торговое объявление было запрятано в критики и беглые отзывы! Что гг. Мишо и Пужула открыли на Востоке? Ровно ничего. В их письмах нетъ ни одной вещи, которая бы не была давно известна и тысячу раз описана. Это самая бесцветная, поверхностная книга, какая только была издана в наше время о картине богатой красками и о предмете высочайшей философической важности; авторы, по истине, могли сочи нить ее не выезжая из Парижа, потому что она, даже по части описаний наружного вида Востока и общества, не прибавила ни одного нового известия к тем, которые мы уже имели.

Второе из четырех знаменитых путешествий принадлежит Г. Следу (Slade), Американцу, который жил несколько времени в Турции и Петербурге, и, выдумав какую-то машину, отправился с ней в Лондон, где вместо машины подарил роду человеческому книгу. Приятность слога и резкость суждений обеспечили ей успех самый блистательный; она была читана с усердием и много содействовала к распространению ложных понятий о предмете, и без того темном для Европейцев. Мы должны сказать о ней подробнее, предварив, что замечания об ее общих недостатках применяются ко всем путешествиям, и тем, о которых уже говорили, и тем, о которых еще скажем, Г. След, в книге своей, исполненной софизмов и противоречий, говорит, например, что жители Болгарии получают главный свой доход от земли. Это так далеко от истины, что вспомнив шерстяные, шелковые и бумажные фабрики в Филиппополе, его окрестностях, и во всей Булгарии; взглянув на великолепные караван-сараи по дороге от Константинополя к Филиппополю; зная, что торговля между столицею и этим городом находится почти вся в руках Булгар: видев как толпы их отправляются в известное время года даже в Алеппо навстречу персидским караванам, и меняют там собственные изделия на богатые ткани Сирии, Персии и Индии, не говоря о других местах, какие они производят на обратном пути по берегам Малой Азии; и основывая суждение только на этих простых случаях,—если бы не было вернейших оснований статистики, на которые можно сослаться, — каждый решительно скажет, что главнейшее богатство Болгар состоит в их мануфактурной и торговой предприимчивости.

Между тем как Г. След называет источником благоденствия Болгарии то, что не составляет ни малейшей его части, ни он, ни другие новейшие путешественники ничего не говорят о коджа-баши, «голове стариков», хотя верно не раз были они обязаны этому муниципальному чиновнику квартирою и содержанием. У него есть однако ж дела гораздо выше смотрения за удовольствиями неизвестного путешественника: можно утвердительно сказать, что коджа-баши есть учреждение несравненно мудрейшее, нежели все выдумки либеральной Европы. Он посредник между правительством и жителями, избираемый всеми платящими подати; он представитель общественного мнения и управляет им в своем округе. Вникнув в его положение, легко понять, как вели коего влияние, которое он естественно обращает против всего, что могло б нарушить спокойствие общины. Таким образом, он мирно и отечески предупреждает преступления, и очень редко принужден наказывать за совершенные. Когда правительство налагает новые подати, он сзывает всех обязанных платежом и председательствует в их собрании; требуемая сумма объявляется; платящие сами раскладывают ее, назначая долю каждому, или относя всю подать к такой ветви доходов, которая в их округе легче всего может вынести увеличение налога. Это не сосредоточенная администрация депутатов спящей, шумной и бестолковой палаты, — администрация, для которой требуется и совершенное знание мелочных подробностей местности, и неизмеримая сила общего соображения: это чрезвычайно простой и легкий рычаг самого крот кого семейного управления. Промышленность и торговля пользуются совершенною свободой, потому что казенные доходы собираются самыми необременительными способами, и правительство, легко получая все, что ему следует, не препятствует жителям покупать там, где они находят дешевле и продавать там, где для них выгоднее. Общественная польза нигде не жертвуется частной: здесь нет столкновения выгод, во время которого каждая старается сложить свою тяжесть на другую. Местная выгода составляет общее начало управления и везде превосходно понимается самими жителями, тогда как в сосредоточенных администрациях Англии и Франции главная забота состоит всегда в том, чтобы соглашать разнородные выгоды, приведенные ею в столкновение общими мерами и запутанные парламентскими речами. Эта простая система администрации не производит законов, подающих повод к мнимым преступлениям, но которых совершение соединяется с большими выгодами для преступников и нечувствительно увлекает их к попранию уставов нравственности, и природы. Она не выдумывает и не постановляет таких узаконений, которые обещают несколько блестящих последствий с одной стороны, а с другой обширно распространяют стеснение и бедность, как то поминутно случается в представительных правлениях. Такова в особенности система администрации в Болгарии. Любопытно было бы исследовать начало столь замысловатых учреждений, обративших орды, которые некогда грозили погибелью Европе, в мирных поселян, трудолюбивых и искусных ремесленников, предприимчивых торговцев. Болгары принесли ли их с собою? Очень возможно, потому что почти такие же учреждения встречаются у всех народов, перешедших около того периода с востока на запад. Но хотя мы не знаем, кто был их первым основателем, ничто однако ж не дает нам права презирать искусство, с которым они составлены и применены к обширным местностям. Рассуждая об учреждениях Турции, никогда не должно говорить об них в общих словах. Система их не однообразна, потому что отличительная черта оттоманского правительства состоит в снисхождении его к духу каждого отдельного места и даже к привязанности его к наследственным привычкам. Таким образом, учреждения нагорных стран несколько различны, но сношения их с правительством, касательно налогов и податей, почти те же. На равнинах, система по большей части та же, что в Болгарии; в некоторых местах она обработана более, в других менее; в-третьих, более или менее злоупотреблений препятствуют ее свободному действию; но во всех низменных странах, мы находили довольство и благоденствие, соразмерные с состоянием гражданской образованности. Позволим себе спросить: кто из почтенных путешественников приметил в Турции эту великую черту восточной администрации, это коренное различие тамошнего общества от европейского? Стоит ли ездить на Восток для того, чтобы не видеть самого важного и удивительного и открыть только то, что Турки пьют кофе с гущей и сидят поджавши ноги? Но мы не преувеличим, сказав, что эти господа не понимают даже и системы восточного кофеварения, над которою изволят подшучивать.

Г. След, думая, что прочность турецкого правительства состоит в фанатизме и зверской силе, знает так хорошо дух и историю этого государства, что почитает улемов слишком кроткими философами и уверяет, что истребление янычар есть пагуба империи. Рассмотрим этот последний вопрос, потому что жалобы на истребление янычар делаются теперь любимым предметом интересной грусти почти всех путешественников.
Надобно иметь очень ограниченное и грубое понятие о правлении, чтобы думать, что оно заключается в одной понудительной силе, в одной власти заставить повиноваться себе. Конечно, понудительная сила содержится первоначально в каждом учреждении; конечно, она имеет влияние на его развитие, но когда вы видите, чем оканчиваются в Европе многие учреждения, которые возникают под покровительством силы и на другой день падают по своей неуместности, и как между тем другие учреждения развиваются сами собою — не угодно ли спросить себя, какую пользу принесла бы султану рать янычар при нынешнем его предприятии? И в какое время турецкое правительство опиралось на военную силу в мирное время? Население Европейской и Азиатской Турции простиралось по меньшей мере до тридцати миллионов; а янычар и всех других войск никогда не было под ружьем и сорока тысяч: может ли это назваться силой внутреннего охранения? И наоборот, Египет со стоит из двух миллионов жителей и Мехеммед-Али, до покорения Сирии, едва мог с шести десятитысячною армиею усмирить Феллахов — существ кротких, робких, порабощенных, достающих в уничижении насущный! хлеб свой. В одной Кандии необходимы были десять тысяч войска для трех сот тысяч жителей. Та ковы следствия европейского просвещения на Востоке. Далее, в независимой Греции, где для 850,000 человек жителей содержится 10,000 войска, как в правление Баварцев, так и Каподистриев, каждый день ожидают возмущения. Между тем полиция в Константинополе, где считается до шести сот тысяч жителей, состоит из полутораста человек. Была ли она когда-нибудь многочисленнее? Со времени истребления янычар палачи получают жалованье почти без работы. Есть ли здесь политические тюрьмы, как в Париже? Свободная Греция тотчас завела у себя шпионов: есть ли хоть один шпион в Константинополе? Разве не сходятся Турки каждый вечер в кофейных домах и не разговаривают свободно обо всем? Разве не могли б они, если б захотели, затевать измен и заговоров во время ночей рамазана, этих мусульманских сатурналий?—тем более, что тогда всякая полиция уничтожается? Следственно, должна существовать другая стихия, которая соединяет это общество и содержит его в порядке, а не зверская сила. Покамест султан будет действовать по направлению этой стихии, дотоле ему не будет надобности в помощи ни старинного ятагана, ни нового штыка—а эта стихия есть глубокое чувство гражданской свободы, которым проникнут каждый Турок, и совершенное незнание свободы политической и западных мечтательных теорий. Стесни он гражданскую свободу и познакомь мусульман с либеральными идеями, с волшебством пустых и громких слов, которые так страшно свирепствуют в ушах Запада—вот и будут возмущения— и надобно будет содержать нарочные войска, чтоб учить Оттоманов благонамеренности. Но турецкое правительство удерживает свои завоевания силою, а представителями этой силы были янычары? Самый поверхностный взгляд на историю Турции или Персии и этой рати, показывает, что еще со времен Мурада IV, если еще не ранее, присутствие янычар было источником внутренней слабости. Сколько раз в самые опасные мгновения для империи, когда неприятель уже вторгался в ее пределы, султаны, собрав своих камердинеров, поваров и истопников, защищались в серале от бунтующих ратников, кастрюлями, лопатами и дровами? Знают ли это пишущие о Турции? Но в том нет сомнения, что они вовсе не знают турецкой истории. Яны чары и в мирное время всегда были первые к возмущению, всегда первые останавливали действия правительства. Они противились всякой перемене, и хорошей, и дурной. Селим III думал об их истреблении, но в то самое время как потерял любовь народа введением ошибочных мер финансовых, переведенных с европейского. Янычары соединились с недовольными, и Селим был свержен. Его неудача послужила уроком Махмуду. Махмуд не стал смешивать с посторонними предметами простого вопроса о том, кто будет управлять Турциею—янычары или он; и они пали без всякой защиты со стороны народа; из самой среды их явился человек, бывший не посредственным орудием их падения. Все согласно признают Махмуда одним из искуснейших правителей Турции, лучше всех знающим ее историю, и следовательно лучше всех знающим истинные основания ее силы. Ведь не все янычары погибли, а только одни зачинщики беспрестанных заговоров и те, которых нашли вооруженными. Отчего же Египтяне не старались, во время последней войны с Турками, пробудить привязанность народа к янычарам? Неужели это обстоятельство не открыло глаз путешественникам знающим политику паши, который усильно стремится подкреплять себя всем, чтó только может ослабить Порту и уменьшить преданность народа к султану? Албанцы бунтовали на западе Румелии; когда Ибрагим-паша шел через Азию к Кютахии—и он не покушался воскресить янычар. Почему ж это? Потому что ему было известно, что народ с ненавистью произнес смертный приговор над этой жестокой ратью, а султан только исполнил его. Для нас совершенно ново то, каким образом мера, удовлетворившая всех, может клониться к ослаблению правительства! Этот софизм часто бывает усилен еще предположением, будто уничтожение деребеев (начальников долин) также уменьшило силу Порты. Г. След, в особенности, так хорошо понимает учреждение деребеев, что смешивает их с аянами. Первые были нарушителями законов правительства, а аяны суть гражданские чиновники, которые первоначально были избирательны, так же как коджа-баши. Многие из деребеев успели прибрать к рукам выгодные привилегии, и сделали должность свою наследственною. Прекратив такие злоупотребления, Порта показала только намерение возвратиться к прежним началам народного правления.
Но надобно привести еще несколько примеров рассеянности и противоречий г. Следа. Смотря на бесчисленные здания константинопольские, он говорит: «Естественно представляется уму вопрос, каким образом существуют их обитатели? Константинополь не представляет, как большие христианские столицы, пособие для тех, которые принуждены жить умом и сметливостью. Порок, великий питатель праздности, находится здесь под строгим прещением религии. Торговля здесь не большая, мало искусств, невелико число путешественников. Богачи из разных областей не приезжают сюда пожить. Самые необходимые вещи привозятся из отдаленных стран: хлеб из Одессы, рогатый скот и овцы из Малой Азии, сарачинское пшено из Филиппополя, дворовые птицы из Болгарии, плоды и вся зелень из Никомидии и Македонии. Таким образом, постоянная выдача денег производится без всякого видимого возврата, исключая в казну или в карман улемов. Все эти места могут назваться страна ми чуждыми: жители их никогда не посещают столицы для восстановления равновесия. Хотя и не могу с точностию определить доходов Константинополя, но постараюсь сделать строгий очерк их», и прочая.

Сказав, что непонятно, чем живут жители Константинополя, путешественник продолжает: «На главнейших фабриках константинопольских выделываются шпажные клинки, ружейные стволы, трубки, седла, золотые позументы, кисеи, шелк, кожи. Ружейные стволы необыкновенно хороши: их делают из раскаленной и сбитой вместе. проволоки, набирают золотом, придают им прекрасную переливчатую наружность, обделывают перламутром, а замки оставляют черными. Пестрая кисея и всякие вышивки, иногда золотом и серебром, делаются превосходнее всего, что в этом роде производится в Англии и Франции. С большим искусством делаются так же чубуки, серебряные чашки для кофе и все что принадлежит к конской сбруе. Превосходство здешних шерстяных материй, особенно ковров, и закалка турецкого железа, слишком известны всем. Алкораны, отлично написанные и раскрашенные, прелестны, также как календари на длинных свитках пергамента. Турки до вели до большого совершенства красильное искусство, их растительная краска sang de boeuf неподражаема и в отливе, и в прочности. В делании монет они уступают только Венецианцам». Из других частей сочинения мы могли бы извлечь еще описания других искусств, процветающих в Константинополе. Разве этого не достаточно для избытка жителей и соразмерности их приходов с расходами? Если бы автор также хорошо заметил выходы караванов и судов из Константинополя, как приход их туда, он увидел бы, что равновесие между сто лицею и областями восстановляется как и во вся ком государстве, и что тут нет ни какого чуда. Далее, сочинитель говорит нам, «Турки наблюдают приличия только по наружности, но что гаремы их представляют одни сцены беспутства. Не по личному ли опыту г. След утверждает это? Мы всегда думали, что необузданность в чувственных удовольствиях заглушает все кроткие и честные чувства нашей природы, разрывает связи родства—и между тем находим в этих чувственных скотах самых нежных родителей, самых почтительных, покорных и послушных детей. По собственному сознанию сочинителя, законы Магомета позволяют Туркам иметь четырех жен, а между тем многоженство у них есть исключение из правила: общая мода—довольствоваться одною женою.

В рассуждении Греков г.След замечает довольно правильно, что они, некоторым образом, пользовались преимущественным покровительством Порты в числе всех ее подданных.
Это ведет г. Следа к тому заключению, что Грекам совсем не на что жаловаться. Простое обстоятельство их отчаянного возмущения есть лучший ответ на это. Люди этих стран не бьются за теории; жалобы их падают всегда на что-нибудь существенное, хотя оно и может скрыться от внимания европейского наблюдателя, ищущего в облаках того, что лежит у него под ногами. Греки терпели угнетение, и особенно угнетение религиозное, оскорбительное для чувств всякого гражданина. Правда, что обиды их были преувеличены; положение их было несравненно лучше нежели поселян многих других стран в Европе, но, тем не менее, они жестоко страдали, и в Турции не было того устройства государственного, которое бы могло облегчить их бремя или удержать их в повиновении. Г. След со товарищи, который так крепко стоит за благоденствие Оттоманской Империи и так любит янычар, главной, по его мнению, опоры ее могущества, должен бы вспомнить, что именно эта знаменитая опора и была источником торжества Греков. Мы прибегнем еще раз к «Оттоманскому Монитёру», чтоб показать, как сама Порта объясняет греческий вопрос.
«Если Греция восстала против нас—мы отвечаем, что обстоятельства скопились как бы нарочно для того, чтобы благоприятствовать восстанию. Греция отделилась, потому что гражданская сила империи была лишена свободного действия от превосходства военной власти. Греция подняла оружие в духе тех же преобразований, какие представлялись уже уму султана Махмуда. Эта самая революция и способствовала его успехам; если Греция теперь отделена, так это потому, что в продолжении первых пяти лет восстания правительство и оттоманский народ были еще под гибельным владычеством янычар».

Г. След, стараясь унизить везде характер Греков, говорит даже, что их литература имела мало влияния на умственное развитие народа. Мы готовы верить, что г. След не имеет больших притязаний на ученость, но и в этом случае он подает свое мнение о вещи, которой вовсе не понимает.
Оставим, наконец, в покое г. Следа, на которого мы употребили более времени, нежели сколь ко заслуживает этого внутреннее достоинство его книги, и перейдем к другому незабвенному наблюдателю Востока.

По предварительному знакомству со способностями и мнениями г. Корнилля, мы всегда считали его последним человеком, от которого можно ожидать, не обзора турецких учреждений, но да же верной картины самых обыкновенных черт восточного общества. Легкомыслие, недостаток логики, были приметны во всем, что он говорил и делал. Страсть переходить к заключениям тотчас после первых посылок силлогизма, сооружать теории на пустых основаниях, представлять сравнения там, где нет никакого сходства, не могла превратиться в нем в способность к делу, требующему терпеливых изысканий и осторожности в определениях. Его политическое убеждение заранее искривляет все в его глазах. Французский республиканец, он хватается только за наружные формы, дело заменяет умозрениями и принимает слова за вещи. Желая знать, счастлив ли такой-то народ, он ищет его хартий, не примечая того, что главная заповедь хартий собственного его отечества — «Все Французы равны перед лицом закона», есть жесточайшая насмешка над всеми хартия ми и над логикою его соотечественников. Способен ли наблюдать общество тот, кто смотрит на религию как на предмет вкуса и осмеливается даже шутить над нею! Он видит у Турков великие нравственные добродетели, но только для того, чтобы, по случаю их, ругаться над религиею своего отца и своей матери, которые вероятно были христиане. «Турки, утверждает он, исключая гражданских чиновников их племени, всегда говорят правду и всегда поступают честно». Если это предположение справедливо—оно справедливо как нельзя более—то из него следует, что учреждения такого народа не могут быть совершенно дурны—как бы они ни были несходны с республиканскими—потому что этих добродетелей нельзя приписать особенному действию мусульманской веры: Персияне—отъявленные лжецы и плуты, хотя они тоже магометане и еще набожнее Турок.

Г. Корнилль рассуждает о магометанской религии. Первое замечание его показывает, что ему совершенно неизвестны самые обыкновенные обстоятельства, которые к ней относятся. Он смешивает улемов, «ученых», то есть законоведцев, с эмирами, «князьями», или потомками пророка, которых отличительный знак есть, как известно всякому ребенку, зеленая чалма. Послушайте, как этот великий наблюдатель, проживший три года в Турции, говорит об улемах: «Родственники и дети Магомета, если верить их рассказам, повязывают голову тройным зеленым платком, в знак своего знаменитого происхождения. Мы знаем, что зеленый цвет был любимым цветом пророка, и одни улемы имеют право носить его». «Улемы, продолжает он, пользуются высоким уважением по причине зеленых чалм своих, несмотря на тупость своих понятий, вошедшую даже в пословицу». Мы весьма желали б знать эту пословицу о тупости улемов, класса, составленного из людей всех состояний, и в который сам г. Корнилль мог бы попасть наравне с каждым Турком, если бы выдержал испытание в мусульманском праве: смеем думать, что нам известно несколько более турецких пословиц, чем знаменитому французскому республиканцу, но о такой пословице мы никогда не слыхивали. Наоборот, мы знаем одну русскую пословицу, которая весьма может пригодиться для его политических соображений: когда кто несет вздор или действует бестолково, наши солдаты говорят: «экая республика». Потом он рассказывает, что улемы составляют «привилегированное сословие, которого собственность неприкосновенна». Г. Корнилль не говорит, какая собственность принадлежит этому сословию; но зато он открывает нам тайны его привилегий, по крайней мере, тайну главнейшей из всех — права быть истолченным в иготи, в случае смертного приговора! Просьба, которую он влагает в уста бедного улема, идущего на казнь и гнушающегося мысли быть повешенным подобно собаке, чрезвычайно остроумна: «Вы должны истолочь меня, государь! Истолочь меня! Потому что написано (вероятно «в Алкоране): Ты будешь истолчен».—Вся книга в таком роде. Мы чувствуем, что упомянув об нем, сделали ему слишком много чести, но упомянули для того, чтобы показать публике, какими сочинениями подчивают ее под именем «путешествий по Востоку», и чтó такое Французские журналы называют — un livre de haute portée.

Мы должны при этом случае отвечать однажды навсегда на одно нелепое сравнение, которое теперь в большой моде почти у всех писателей. Г. Корнилль, подобно другим, сравнивает султана Махмуда с Петром Великим—как будто б между ними было какое-нибудь сходство кроме того, что Петр Великий истребил стрельцов, а Махмуд янычар! Больше ничего. И гражданские установления обоих народов, и их предрассудки, и влияние, оказанное двумя повелителями—все было различно. Петру Великому надобно было бороться с сословиями, сильными, многочисленными и имевшими свои привилегии, а в Турции нет сословий—нет ни дворянства, ни духовенства, ни мещан, ни поселян; нет разрядов, нет родословных, ни частных исторических преданий, ни сосредоточенных выгод. Тамошнее общество—ново, как было в Северной Америке при учреждении Соединенных Штатов. Из него можно все сделать без больших усилий гения. Это масса, которой легко придать всякую форму, не переливая. Преобразователь вполне свободен действовать, как ему угодно: стоит только захотеть и приказать—особенно с тех пор как ниспровержено единственное сословие, кое досель существовало— янычары. Бессмыслицы, которые г. Корнилль рассказывает о народе, «состарившемся в своих мнениях и непоколебимом в вере», заставляют думать, что он разумеет под этим перемену одежды. Какие жалобы слышал он в народе в 1833 году? Султан боялся, что презрение ко всяким ново введениям так долго обитало под чалмою и особенного рода платьем, что они все трое сделались неразлучными, и для того он снял чалму и явился народу в одной феске, которую всегда носил внизу. Этот головной убор уничтожает все прежние различия своим одинаковым по кроем, и вот в чем состояла тайна преобразования турецкого общества: стоило только снять чалму, чтобы все головы сделались равны. Право это не хитро! Утверждать, как утверждает г. Корнилль, что чалма есть такой же признак исламизма крест христианства, значит не иметь понятия ни о той, ни о другой вере. Ему должно быть известно, что в числе мусульман есть много лиц и классов, которые никогда не носили чалмы—например, артиллеристы, бомбардиры, дели, дервиши и другие. Персияне, Афганцы, Узбеки принадлежат к магометанским народам и также не носят чалмы. Неужели автор не видал в самом Константинополе Греков и Армян в чалмах? Этот убор заимствован модою у Аравитян, которые употребляют его не по силе догматов веры, но для предохранения головы от вредного действия солнечных лучей.

Но вот что можно было сказать: что многие Турки, которые принимают живейшее участие в возрождении своего отечества, желают, не возвратить древний наряд, но променять настоящий на что-нибудь более восточное, единственно от страха, чтобы слишком короткая дружба с европейскими системами не изменила их народного характера и духа. И это желание мы охотно разделяем с ними. Оно постепенно усиливается в лучшей части общества, и, без сомнения, султан обратит на него свое внимание. Если когда-нибудь вместе со шляпами, фраками и узкими панталонами, заведется между Турками парижский либерализм, тогда в Константинополе будут — две чумы.

Мы уважаем г. Ламартина и не смеем делать никаких сближений между его гармоническим и набожным умом и легкомыслием его республиканского соотечественника — но не ему суждено было разгадать восточное общество. В его поступках, разговоре, сочинениях, в его прозе и стихах, трудно было заметить что-нибудь доказывающее способность его к наблюдениям. Коротко сказать, он не имеет тех качеств космополита, которые необходимы для рассматривания сравнительных достоинств и недостатков общества, так различно устроенного от Французского. Он совершенный Француз. Он привык действовать в обществе, где много пустого, много великих слов без смысла, много смешного, приятного и блестящего. Он слишком долго был законодателем, чтобы чувствовать потребность преобразования своих мнений; слишком долго был учителем, чтобы сделаться учеником. Одно качество поэта уже лишает его способности к политическим исследованиям. Поэты, в простых обществах, были лучшими наставника ми в законодательстве и лучшими творцами систем общественных, потому что предметом из учений их была всегда природа, физическая или нравственная; но в европейской системе, природа и политика так долго жили в несогласии между собою, что наблюдатель первой не постигает нынче тайн второй и до того не привык к делу, что даже в тех местах, где политические учреждения основаны на самой природе, он, подобно г. Ламартину, не может заметить связи их с нею. Но здесь было еще другое препятствие. Сочинения г. Ламартина долго имели предметом остановить так называемое движение во Франции. Средством к тому он почитал возрождение привязанности своих соотечественников к католицизму. Приехав в страну, где он нашел, что способности маронитских католиков развиты воспитанием, сообщением с итальянскими священниками и собственною их понятливостью более чем у соседей их, Друзов, не имеющих никакой веры и прославившихся своим невежеством, он замечает, что относительно к своей нравственности, католики не пользуются в Сирии тем уважением, какое бы ему хотелось им доставить: магометане, управляющие общим мнением по причине своей многочисленности и связи с господствующею религиею, презирают их.

Г. Ламартин видит терпимость и полную достоинства снисходительность мусульман, чувствует их нравственное превосходство, но не смеет сообщить об этом открытии самому себе. Таким образом, он приведен в смущение, обременен ужасною тяжестью. Понятия его жестоко потрясены, но предрассудки остаются непоколебимыми. К тому ж, отправляясь в путешествие на Восток, он уже был огорчен: оно было род добровольного изгнания. Он оставил Францию в минуту досады, возбужденной тем оборотом, какой принимали там дела, и всегда желал иметь предлог к возвращению. Мы видели его восторг, когда назначение в депутаты Дьеппа доставило ему этот предлог.

С такою борьбою чувств, он был слишком занят и предубежден, чтобы видеть вещи в их настоящем свете. У него не было испытательного духа. В разговоре своем с леди Стенгоп, которая, несмотря на все свои странности, могла бы доставить ему гораздо лучшие сведения о Сирии, нежели какие он собрал, он не обратил внимания ни на один предмет, касающийся Востока. Сердце его стремилось к Европе: он говорит о Париже, Лондоне, Флоренции. Читатели наши знают уже этот разговор — единственную часть книги, несколько занимательную, и, вероятно, помнят мнения, добродушные до ребячества, которые знаменитый поэт обнаружил при этом случае о делах Сирии. Он верит всему, чтó ни скажет его толмач, и тщательно подбирает все сказки бейрутских Франков. Он путешествует по Сирии, чтобы опровергать сенсимонизм, и должно признаться, что он сделал большие успехи в знании его догматов, нежели в изучении восточных обычаев. Французские критики, неспособные судить ни о чем существенном, разбирали его слог, и одно их замечание справедливо: все его виды Востока так похожи друг на друга, так одинаково зелены, утесисты, дики и очаровательны, что нет возможности различить их между собою. Сверх того автор так часто позволяет себе поэтические вольности с истиною, что нельзя сомневаться, что все эти описания были составлены в Париже по темным воспоминаниям.
Но какое обширное поле для розысканий представляла ему Сирия! Возьмем, например, Дамаск. Мы встречаем в этом торговом городе и кочующего раба, и горца, и гражданина, и поселянина; нравы их частию согласны, частию различны; глаза поражаются смешанными образцами и патриархальной системы, сохранившейся в пустынях, и нагорных поколений, и гражданственности, господствующей на равнинах. Неужели эти характеристические черты не могли быть замечены умом испытательным? Неужели этих явных противоположностей недостаточно было для возбуждения всей деятельности мысли в человеке с высшими логическими способностями?

Цветущее состояние земледелия в горах Ливанских поражает г. Ламартина, но только в отношении живописном. Он удивляется стремнинам и искусственным террасам их, покрытым до самых вершин хребта виноградными лозами и шелковичными деревьями. Отличною об работкой тех равнин, где присутствие воды доставляет возможность бороться с бесплодием почвы, он и не восхищается, потому что она не так очевидна; и воображая, что он передает нам историю нагорного правления, он не покушается исследовать причины этого благосостояния. Читатели наши легко поймут, чему должно приписать его, когда мы скажем, что местное управление основано здесь на тех же началах как в Болгарии; что земская собственность разделена довольно правильно; что преступления и наказания почти неизвестны, исключая смутных времен; что мануфактурная и торговая промышленность очень велики. Не припишет ли г. Ламартин этих последствий тому, что Марониты католики? Но тем же благосостояним пользуются здесь и Греки, и Друзы, и Мутевали, и Носейри. Он подает Маронитам надежду на блестящую будущность. Не постигаем, чтó внушает ему эту надежду, которая кажется нам мечтательною. Верно лишь то, что, если б не мусульмане, Марониты теперь уже не существовали бы! Фахр-Эддин был последний из князей друзских. Марониты составляли в то время секту небольшую, очень слабую, хотя и были образованнее Друзов. Естественно, что князь покровительствовал собственное поколение и преследовал Маронитов. По этой причине турецкое правительство сменяло друзских князей, и сделало гордым владетелем мусульманина из благородного дамасского дома Шааб. Таким образом, правосудие перешло в руки человека, который мог беспристрастно разбирать ссоры двух поколений, и междоусобия утихли; средства страны развились, и перевес высшей степени образованности и сметливости оказался так ясно, что теперь Марониты так же многочисленны, как и Друзы, и беспрестанно увеличивают число свое новообращенцами. Это равновесие могущественно способствовало к утверждению благоденствия Ливанской страны. Нынешний князь Маронитов и Друзов, эмир Бешир — христианин, но он долго скрывал свое обращение, чтобы не повредить равновесию, хотя, впрочем, явно покровительствовал Маронитам. Один из весьма ученых английских критиков, но большой мусульманофил, порицал г. Ламартина за то, что он признает эмира Бешира христианином, и приписывал это выдумке сирийских Франков. Мы должны принять сторону поэта, которому так мало удается сказать что-нибудь верного о Востоке и удостоверить критика, что г. Ламартин прав; мы сами имели честь быть в домашней церкви его светлости. Тем не менее, перемена веры со стороны царствующего лица была несчастна для подданных: последние происшествия доказали это. Поколение Друзов, заметив, какой вред причиняют их обществу Марониты своим фанатизмом и ревностью к обращениям, взбунтовались и прогнали эмира Бешира. снова возведен был на престол небольшим отрядом турецких войск, посланным на помощь ему акрским пашою. Из этого видно, что Ливанские горы не так неприступны для Турков, как полагает путешественник. Кроме того, Марониты не любят согласия—в партии противной эмиру Беширу было много христианских шейхов — а эта склонность к раздорам жестоко мешает блестящей будущности, которую г. Ламартин обещает этим католикам для поддержания своей теории и за то, что они одного вероисповедания с ним.

Отсюда он продолжает странствование до Иерусалима и там только замечает, что турецкая система не так глупа, как он давно решился думать, и что она даже умнее иной представительной. Он подходит к Святому Гробу с понятиями и чувствами, восторженными до высочайшей степени. Он ожидал, что причетники, живущие в этой священной ограде, должны быть люди святые, набожные, благочестивые, давно забывшие свет и его суеты, и вдруг видит их корыстолюбивыми, невеждами, развратными; слышит, что они шутят и ругаются подле самого Гроба; узнает, как они стараются раздувать суеверие и фанатизм, чтобы ими пользоваться. В минуту горького разочарования, он бросает взор на мусульманских стражей храма, глазам его является досадная противоположность. С достоинством и внимательностью оказывая уважение к чувству, которое ведет сюда странника, они охраняют Гроб, чтобы не допустить одного исповедания христианского нарушать молитвы другого: взаимная ненависть этих исповеданий, к несчастию, так велика, что они всегда готовы сделать это, и без посредничества Турков Гроб нашего Спасителя был бы недоступен. «Я не вижу причин, восклицает он, обвинять и обижать Турков. Упреки в зверской нетерпимости, которою их опорочивают, показывают только невежество обвинителей: они единственный народ по своей терпимости». Так набожный путешественник переходил из одной крайности в другую. Он и здесь был не в состоянии открыть настоящей причины явления: эта выспренняя веротерпимость Иерусалимских Турков есть только следствие денежного расчета. Мы не имеем места входить во все ошибочные мнения, которые проливают такой ложный свет на все картины восточного общества и быта, написанные г. Ламартином. Странная теория, которую он создал себе о Востоке, была изложена в речи, торжественно произнесенной им по возвращении перед собранием представителей отечества, и вся книга есть только распространение этой знаменитой речи. Европа читала речь в газетах, и столько же изумлена была слабостью прозаических суждений того, чьи стихи составляли ее наслаждение, сколько г. Ламартин веротерпимостью Турков. Как хорошо он понимал Турцию, можно видеть из того, что он принял ее жизненную силу за стихию разрушения. Он так тонко оценил преобразования султана, что все, что стесняет самовластие чиновников, обуздывает военную жестокость, защищает собственность от грабежа, увеличивает народные средства, названо им основанием слабости; так хорошо изучил дух различных поколений и вероисповеданий, что, по его словам, все они были бы в союзе между собою, все соединились бы симпатией, если бы власть Оттоманов пере стала связывать их между собою; так хорошо читал историю, что считает возможным объявить, посредством простого договора, Восток (некогда Турцию) нейтральным государством, и завести в нем образцовые города нравственности для возрожденного человека, и что, таким образом, посреди борющихся вер, выгод и страстей мы увидим новый Элизиум, возобновленный, без его недостатков.

Французы, в своем пустословии, признали эту речь достойною удивления, исполненною новых и глубоких видов, словом — un discours de haute portée. Те, которые живут умом Французского изделия, без сомнения, им поверили. Подробное опровержение этих грез было напечатано в «Аугсбургской Газете» и потом повторено с замечаниями в «Оттоманском Монитере». Газета, в своем опровержении написанном, по словам ее, не на доказательства человека государственного, но на метафоры поэта, удачно противопоставляла добродушие намерений г. Ламартина непоследовательности его логики. В беспокойстве своем об укреплении сил Востока, он озирается вокруг, чтобы найти где-нибудь матерьялы к его перестройке; видит, что «под нашею блестящею образованностью» бедный страдает и жалуется, и не придумает ничего лучшего к исправлению зла в своем отечестве—отправляясь в законодательное собрание — как советовать самым несчастным страдальцам этой образованности, самой порочной и безнравственной части народа, переселиться на «варварский Восток», чтобы просветить и возродить его. Так вот к чему приводит автора торжественное человеколюбие?—бросить Деянирино платье западных злоупотреблений на простоту восточных нравов и учреждений! Речь г. Ламартина заключает в себе собственное свое опровержение, и если бы его знаменитые «Souvenirs» не напомнили об ней, мы забыли бы ее, как слабость человека любезного и гениального, но погруженного в мистические созерцания, более близкие к небесам, нежели к земле.

Изо всех политических и поэтических путешествий по Востоку, которых более сорока томов перешло через наши руки в последние годы, одна только брошюрка, под заглавием «Turkey, its resources, its organisation and free trade», «Турция, ее средства, государственное устройство и свободная торговля», остановила наше внимание основательностью некоторых взглядов, которые показывают в сочинителе человека наблюдательного и способного к исследованиям. Место не позволяет нам уже вдаваться в разбор ее, тем более, что мы не разделяем всех ее мнений; заключим статью замечанием, которое вызывает само заглавие брошюрки и покажем пишущим «путешествия по Востоку», что Турция не есть предмет, о котором может говорить всякий, кто знает различие между шляпою и чал мою. То, до чего наука политической экономии дошла посредством умозрений и глубочайших выводов; то, что Европеец почитает ныне верхом блаженства, сужденного не нам, а быть может, нашим потомкам через несколько столетий; то, что «Санктпетербургская Коммерческая Газета» весьма справедливо назвала однажды началом, от которого людям никогда не следовало отступать, но к которому, теперь, нет возможности возвратиться, словом свободная торговля — это выспреннее наведение ума, озаренная тысячью томов, ученых изысканий—свободная торговля—искони существует в Турции без кафедр политической экономии и проникает в ее государственное устройство. Кто этого не понимает и не видел, тот не должен писать о Турции, потому что, благодаря Бога, книг пустых и бестолковых и без того у нас довольно.

1835

Исраэль Абрахамс: СРЕДНЕВЕКОВОЕ СТРАНСТВИЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 13 on 02.08.2010 at 21:29

Люди покидают свои дома по принуждению или по собственной воле. Для евреев оба этих мотива были существенны в полной мере. Движимый собственной нелегкой судьбой, под давлением окружения, еврей был также наделен повышенной долей того любопытства и природной непоседливости, которые часто провоцируют людей добровольно отправляться в дальние и многотрудные странствия. Таким образом, он исполнял свою роль Вечного Жида и вынужденно и, нередко, вполне охотно. Ему нравилось быть гражданином мира, а мир отказывал ему в том единственном месте, которое он мог бы по праву назвать своим.

Гонимое измученное племя,
Где сбросишь ты скитаний долгих бремя?
Нора есть у лисы, гнездо – у птицы,
А у тебя остались лишь гробницы.

(Дж. Г. Байрон. Из «Еврейских мелодий». Перевод Георгия Бена)

Средневековая история наполнена вынужденными странствиями гонимых сынов Израиля. Но нас занимает не жертва преследований и гонений. Путник, о котором пойдет речь – не изгнанник, но путешественник, движимый лишь собственной прихотью. Он вызовет наше восхищение и, возможно, наше сочувствие, но лишь изредка заставит прослезиться. Тема данного эссе – странствия, но не странники, и я намерен вести речь не о самих путешественниках, но о характере их путешествий, о тех условиях, в которых они совершались.

Перед тем как покинуть дом, еврейский путешественник в Средние века обязан был запастись двумя разновидностями паспорта. В те дни ни одна из стран не предоставляла никому настоящей свободы передвижения. Еврей был попросту несколько более скован в этом вопросе, чем другие. В Англии еврей платил феодальный налог, прежде чем выйти в море. В Испании система сборов была чрезвычайно развита – ни один еврей не имел права без специальной лицензии поменять место жительства, даже в пределах одного города. Но вдобавок к государственным налогам, евреи выработали собственные законы, заставлявшие членов общины получать специальное разрешение на выезд.

Причины тому были просты. Прежде всего, еврей не имел права по собственной воле покинуть свою общину, свалив весь гнет королевских поборов на плечи счастливо остающихся. Посему во многих частях Европы и Азии ни один еврей не мог двинуться с места без письменного одобрения своей общины. Его получение, как правило, было обусловлено обещанием путешественника выплачивать долю общественных сборов и в период своего отсутствия. Иногда такой закон применялся и к женщинам. Например, в том случае, когда жительница одного города, выходя замуж, отправлялась жить в другой, ей следовало выделить часть полученного от жениха по брачному контракту капитала на нужды родной конгрегации, если только речь не шла об отъезде в Палестину. Кроме того, существовали иные моральные и коммерческие причины еврейских ограничений свободы передвижения. В синагоге было принято объявлять перед всей общиной о том, что такой-то и такой-то собирается уезжать, и всякий, имеющий к нему претензии, может требовать удовлетворения. Не следует, однако, думать, что такие общинные лицензии не оказывали услуги самому путешественнику. Напротив, они зачастую обеспечивали ему радушный прием в чужих городах, а в Персии служили залогом безопасности – ни один мусульманин не посмел бы игнорировать подорожную, заверенную печатью еврейского патриарха.

По получении двух лицензий – государственной и синагогальной – путешественнику следовало позаботиться о своем костюме. «Одевайся поплоше» — такова была обычная еврейская максима для путника. Насколько такое правило было необходимым можно видеть на примере произошедшего с рабби Петахией, около 1175 года путешествовавшего из Праги в Ниневию. В Ниневии он занемог, и осмотревшие его шахские доктора объявили летальный исход неизбежным. Петахия путешествовал в весьма дорогостоящем платье, а в Персии существовал закон, по которому, если умирал еврейский путешественник, врачи получали половину его имущества. Осознав угрожавшую ему опасность, Петахия поспешил ускользнуть от навязчивых забот монарших докторов, самостоятельно переплыл Тигр на плоту и вскоре поправился. Совершенно очевидно, что для еврейского путешественника было рискованно возбуждать алчность правителей или бандитов ношением богатых одежд. Но, кроме того, еврею предпочтительно было вообще скрывать свое еврейство. Еврейское общественное мнение и законодательство по этому поводу были весьма гибки и не препятствовали своему единоверцу, присоединяясь к христианским караванам, притворяться даже служителем церкви и напевать, в случае необходимости, латинские гимны. В особо опасных случаях он мог повязать тюрбан и имитировать магометанина даже в родных местах. Наиболее замечательным кажется правило, позволявшее еврейке наряжаться в пути мужчиной. Местные законы тоже в какой-то степени учитывали путевые опасности. В Испании еврею разрешалось снимать в пути желтую повязку; в Германии он пользовался той же привилегией, но обязан был за нее заплатить. В некоторых краях эту привилегию приобретала для своих членов еврейская община, восполняя затраты коммунальным сбором. В Риме приезжему разрешалось ходить без повязки первые десять дней по приезде. Однако эти послабления не распространялись на рынки. Еврей создал рынки Средневековья, но был принят на них как нежеланный гость, как «товар», подлежащий налогообложению. Особенно явно это проявлялось в Германии. В 1226 году Лоренц, епископ Бреслау, повелел следовавшим через его владения евреям платить такую же пошлину, какая взималась за продававшихся на рынке рабов.

Еврейский путешественник обычно оставлял жену дома. В некоторых обстоятельствах он мог принудить ее отправиться в путь вместе с собой – например, если он решал поселиться в Палестине. В то же время, жена могла не позволить мужу оставить ее в первый год совместной жизни. Случалось и так, что в дорогу отправлялись целые семьи, однако чаще всего еврейка оставалась дома и лишь изредка участвовала в паломничестве в Иерусалим. Это резко контрастирует с христианским обычаем, ибо христианская женщина была наиболее рьяным пилигримом. На самом деле, паломничества в Святую Землю стали популярны в церковных кругах только благодаря энтузиазму Елены, матери императора Константина, в особенности после того, как в 326 году она нашла «подлинный» крест. Мы, однако, читали о престарелой еврейке, объехавшей большую часть Европы ради того, чтобы помолиться во всех встреченных на пути синагогах.

Сегодня мы знаем из Хроник Ахимааза, что евреи посещали Иерусалим в X веке. Арониус свидетельствует о любопытном происшествии. Между 787 и 813 годами Карл Великий повелел еврейскому купцу, часто посещавшему Палестину и привозившему оттуда дорогие и диковинные товары, разыграть архиепископа Майнцкого, чтобы сбить спесь с этого самодовольного дилетанта. Итак, еврей продал ему за изрядную цену мышь, уверяя, что это редкое животное, привезенное из Иудеи. В начале XI века в Рамле, в четырех часах пути от Яффы, существовала организованная еврейская община с раввинским судом. Но число посещавших Палестину евреев было невелико до тех пор, пока к концу XII века Саладдин окончательно не вернул страну под власть ислама. С тех пор паломничества евреев стали частыми, но подлинный их приток в Святую Землю начался с 1492 года, когда там осело множество изгнанников из Испании, заложивших основу нынешней сефардской общины.

В целом, в Средние века путешествие в Палестину было сопряжено с такими опасностями и лишениями, что решение оставлять жен дома можно считать галантностью со стороны мужей. Да и вообще, еврей, отправлявшийся в дальний путь, чтобы обеспечить семью, не мог позволить жене разделить с ним дорожные тяготы и опасности. В месяце элуле, в 1146 году по христианскому летоисчислению, рабби Симон Благочестивый возвращался из Англии, где прожил много лет, и в ожидании корабля, отправлявшегося в его родной Трир, остановился в Кельне. Неподалеку от Кельна он был убит крестоносцами за отказ принять крещение. Еврейская община города выкупила его тело, чтобы похоронить на еврейском кладбище.

Несомненно, разлуки между супругами были жестокой необходимостью. Еврейский закон, даже в тех странах, где моногамия не была ультимативным требованием, не позволял еврею обеспечивать себя одной женой дома и другой заграницей. У Иосифа Флавия, как нам известно, была одна жена в Тверии и другая в Александрии, подобно обычаю, принятому среди имперских чиновников Рима; однако Талмуд безоговорочно запрещает такую практику, при этом, не запрещая мужчине иметь дома более одной жены. Нам известен случай, когда жена, взбунтовавшаяся в мужнино отсутствие, завела себе нового супруга. В 1271 году Исаак из Эрфурта отправился в торговое путешествие и, хотя он отсутствовал дома лишь с 9 марта до июля следующего года, вернувшись, обнаружил, что жене надоело его ждать. Такие случаи были весьма редки, гораздо чаще случались прямо противоположные. В отсутствие супруга, женская доля была, прямо скажем, незавидной. «Возвращайся или пришли мне развод», — писала одна женщина. «Нет», — отвечал ее муж, «я не волен сделать ни того, ни другого – я еще не добыл для нас достаточно средств, дабы вернуться, но, пред Небесами, люблю тебя и не могу с тобою развестись». Раввин рекомендовал ему дать ей условный развод, предоставляющий ей право на другой брак. в том случае, если он не вернется до определенной даты. Раввины придерживались того мнения, что путешествия наносят ущерб семейной жизни, собственности и репутации. Раввинистическая пословица гласила: «Переезжай из дома в дом – и ты потеряешь рубашку; переезжай из города в город – и ты потеряешь жизнь».

Независимо от того, каковы были цели еврейского путешествия, религиозные ритуалы с самого начала занимали важное место в его подготовке. Дорожная молитва, ведущая свое происхождение из Талмуда, широко известна и потому не требует цитирования. Но один ее раздел столь точно передает в нескольких словах всю степень опасности, что их необходимо здесь привести. Приближаясь к городу, еврей молился: «Да будет воля Твоя привести меня в сохранности в этот город». Войдя в него, он молился: «Да будет воля Твоя вывести меня в сохранности из этого города». А когда он на самом деле удалялся из города, то с благодарностью еще раз повторял столь патетичные и полные горького значения слова.

В первом веке христианской эры многочисленные путешествия сопровождались денежным пожертвованием на храм, посылаемой каждым евреем почти из всех точек обитаемого мира. Филон пишет о евреях по другую сторону Евфрата: «Ежегодно оттуда отправляются посыльные для передачи больших сумм золота и серебра, собранных для храма со всех провинций. Едут они по опасным, трудным и почти непроходимым дорогам, которые, однако, мнятся ими легкими и удобными, ибо прямо ведут их к праведности».

Для облегчения пути применялись и иные методы. Часто дорога сокращалась в воображении путников имевшей широкое хождение верой в то, что можно уменьшить расстояние сверхъестественным путем. О рабби Натронае рассказывали, что он мог в один миг преодолеть расстояние, требующее нескольких дней пути. Биньямин из Туделы рассказывает о том, что Альрои, в XII веке объявивший себя мессией, умел не только становиться невидимым, но и, при помощи Божьего Имени, проделывать десятидневный путь за десять часов. Один еврейский путешественник успокоил шторм на море, произнеся Сакральное Имя, другой – написав это Имя на черепке и бросив его в пучину. «Не тревожься», — сказал он в другой ситуации своему арабскому спутнику, когда на исходе пятницы стали спускаться сумерки, а они всё еще были далеко от дома, «не тревожься, мы прибудем до наступления темноты», и силой сверхъестественного сдержал свое обещание. У Ахимааза мы читаем о подвигах еврея, в X веке странствовавшего по Италии, творившего чудеса и повсюду принимавшегося с восторгом. Это был Аарон из Багдада, сын мельника, который, обнаружив, что лев пожрал крутившего мельничное колесо мула, поймал хищника и заставил его самого выполнять эту работу. Отец, в наказание за занятия магией, на три года отправил его странствовать. Аарон взошел на борт корабля, заверив моряков, что им не следует страшиться ни врагов, ни шторма, ибо он умеет пользоваться Именем. Он сошел на итальянский берег в Гаэте, где вернул человеческий облик человеку, которого ведьма превратила в осла. Это было началом множества чудес. После того он объявился в Бенвенуто. В местной синагоге он обнаружил, что некий юноша, молясь, избегает произносить Божье Имя, тем самым выдавая в себе мертвеца! Затем наш путник идет в Орию, в Бари и так далее. Подобные дива дивные рассказывались и в мидрашах, и в житиях христианских святых.

Но еврей располагал и вполне реальным средством для сокращения пути – увлекательной и поучительной беседой. Мудрецы наставляли: «Не путешествуй с невеждой». Такой спутник, по их мнению, не только мало заботится о безопасности в пути, но и слишком скучен в разговоре, так что путешествовать с ним вместе ничуть не лучше, чем в полном одиночестве. Но Тора повелела говорить о заповедях Божьих в пути, и это, не менее, чем дорожные опасности, делает путешествие в одиночку нежелательным. Мишна осуждает того, кто в пути отвлекается от милой сердцу перипатетика ученой беседы, ради того, чтобы насладиться лицезрением дерева или оленя. Это вовсе не означает, что все евреи были безразличны к красотам природы. Еврейские путешественники часто описывают пейзажи тех мест, в которых они оказываются, и Петахия буквально упивается прекрасными садами Персии, живописуя их яркими красками. Не много найдется описаний шторма на море, равных тому, что во время своего фатального путешествия в Святую Землю оставил Иегуда Галеви. Также и Альхаризи – другой еврейский путешественник, обошедший полмира, слагал на ходу стихи, чтобы унять усталость. Он, возможно, — самый занятный из всех еврейских путешественников. Что может сравниться с его манерой судить о характере встреченных им людей по их гостеприимству или негостеприимству по отношению к себе! Более серьезный путешественник – Маймонид (Рамбам) – вероятно, немало проведенного в седле времени уделял размышлениям, отразившимся в его бессмертных книгах. Он сам сообщает нам, что часть его комментариев к Мишне составлена во время странствий по суше и по морю. Европейские раввины часто служили нескольким соседним общинам, и в свои поездки от одной к другой брали с собой книги для изучения. Магарал (рабби Лёв из Праги) в таких поездках всегда вел записи о замеченных по пути местных обычаях евреев. Этот прославленный раввин был также весьма искусным и успешным шадханом — сватом, и его постоянные переезды создавали для этой деятельности прекрасные условия.

Другим типом путешественника на короткие дистанции был еврейский студент – бахур ешива. Не то чтобы его поездки всегда были короткими, но он редко отправлялся за море. Во втором веке еврейские студенты в Галилее вели себя подобно многим шотландским юношам до возникновения Фонда Карнеги. Они учились в Сепфорисе зимой, а летом работали на полях. После всеобщего обнищания в результате войн Бар Кохбы, они рады были кормиться за столом богатого патриарха Иуды I. Подобное происходило и в средние века. Эти бахурим, зачастую женатые, сколь бы молоды они ни были, проходили пешком огромные расстояния. Они ходили с Рейна в Вену и из Северной Германии в Италию. Их путевые лишения не поддаются описанию. Естественно, они страдали от плохой погоды. Остававшиеся дома обращались к Богу с петицией: «Не слушай молитвы путников». Это странное талмудическое высказывание имеет в виду эгоизм странников и путников, вечно моливших о хорошей погоде, когда земледельцам был необходим дождь. Кроме погоды бахурим страдали от голода – их обычной пищей были сырые овощи, добытые на полях. Часто их учителя были их спутниками и переносили все те же лишения. В отличие от их предшественников эпохи Талмуда, они много путешествовали ночами, и потому, что это было безопаснее, и потому, что дневное время они отводили для занятий. Диетарные законы делали еврейское путешествие особенно хлопотным. Конечно, евреям приходилось останавливаться на обычных постоялых дворах, но они не могли присоединиться к другим постояльцам за tbl d’hote. Суббота тоже осложняла условия путешествий, и особенно важно было достичь какой-либо еврейской общины до окончания пятницы, иногда, как мы уже видели, с помощью сверхъестественных сил.

В самый последний год IV века Синезий, он же Кирен, в письме своему брату, писанному на пути из Александрии в Константинополь, дает нам замечательный пример того, насколько суббота занимала еврейского путешественника. Саркастический тон Синезия не следует воспринимать как проявление серьезной враждебности. Жаль, что пространство данного эссе не дает возможности процитировать это повествование полностью. Его еврейский рулевой, тринадцатый член корабельного экипажа, более половины которого составляли евреи – весьма занятный персонаж. «Был день, коий евреи именуют днем приготовления [пятница], и они считают ночь его частью следующего дня, в коий им запрещено исполнять всякую работу, и они пребывают в праздности, оказывая этому дню особый почет. Посему рулевой, заметив, что солнце заходит, выпустил из рук своих штурвал, пал ниц и не двигался, хоть топчи его ногами! Сначала нам было невдомек, в чем дело, и мы приняли это за знак отчаяния, и приступили к нему с уговорами не оставлять надежды. Ибо, действительно, высокие валы продолжали бушевать, и море боролось само с собою. Так бывает, когда стихает ветер, но поднятые им волны не унимаются, но продолжают следовать вызванному им направлению, и с прежней силою встречают натиск встречного шторма, сходясь с ним в лобовой атаке. Что ж, когда люди оказываются в подобной ситуации, жизнь, как гласит древнее речение, висит на волоске. Но ежели рулевой ваш, в добавок ко всему, – рабби, что ощутили бы вы тогда? Поняв, что он имел в виду, бросая штурвал (ибо, когда мы стали умолять его спасти корабль, он продолжал читать свою книгу), мы, отчаявшись в силе убеждения, попытались применить силу. И доблестный солдат (ибо с нами было несколько арабских кавалеристов) вынул свою саблю и пригрозил снести ему голову, буде он не возьмет корабль в свои руки. Но тот в эту минуту был истинным маккавеем, готовым на всё ради своей догмы. Однако с наступлением полночи он добровольно вернулся на свой пост, ибо, объявил он, ‘теперь закон дозволяет мне это, ибо жизнь наша воистину находится в опасности’. Тут снова начинается суматоха, стоны мужчин и вопли женщин. Все принимаются взывать к небесам, причитать и вспоминать своих любимых и близких. Один Амарант весел, полагая, что скоро он оставит с носом своих кредиторов». (Амарантом звали капитана, желавшего умереть из-за того, что пребывал по уши в долгах.) Итак, с беззаботным капитаном, с рулевым-маккавеем и с ироничным наблюдателем, рьяным приверженцем Гипатии, путешествие редко проходило в более оживленных условиях. Как это часто бывает, комизм ситуации почти заслоняет тот факт, что жизнь персонажей действительно была в реальной опасности. Но всё закончилось хорошо. Синезий продолжает: «Что до нас, то, как только мы достигли долгожданной земли, мы облобызали ее так, словно она была нашей живой матерью. Вознося, как водится, благодарственный гимн Господу, я добавил к нему недавнюю смертельную опасность, от которой мы были, паче чаяния, спасены».

Давайте вернемся от рабби-рулевого к нашему странствующему студенту. В дороге он часто подвергался нападению, но, как это случилось с сыном великого Ашери, атакованного около Толедо бандитами, грабители не всегда одерживали верх в схватке. Бахур мог постоять за себя. Один еврей заслужил большую славу, сопровождая из Багдада во Францию слона, посланного Гаруном Аль-Рашидом в подарок франкскому королю Шарлеманю. Но религия причиняла еврею много забот в пути. Доктор Шехтер рассказывает, как Гаон Элия вышел из своей повозки помолиться, а возница, зная, что рабби не станет прерывать своей молитвы, попросту уехал, присвоив имущество Гаона.

Но, страдая за свою религию, ученый еврей получал изрядную компенсацию. Прибывая к месту своего назначения, он удостаивался сердечной встречи. Мы читаем о том, с какой сердечностью принимали в Алжире XV-XVIII веков посланника из дома учения. Это было большим событием для всей общины, напоминающим нынешний визит инспектора Aliance Israelite.

Но вовсе не все еврейские путешественники могли рассчитывать на теплый прием своих соплеменников. Чем это можно объяснить? Главным образом, тем, что евреи, подобно прочим народам Средневековья, очень мало сознавали, что прогресс и просвещение неразрывно связаны со свободой передвижения, и воспринимали последнюю как прихоть немногих эгоистов, а не как законное право каждого. Более того, евреи были принуждены жить в условиях, в которых нелегко было найти место для новоприбывших. Когда случался кризис, подобный изгнанию из Испании, евреи щедро помогали изгнанникам. Общины по всей Европе и по всему Средиземноморью тратили огромные деньги, силы и время, выкупая несчастных жертв, захваченных в рабство капитанами увозивших их из Испании кораблей. Это славный факт еврейской истории. Он, однако, не отменяет того факта, что в обычные времена еврейские общины крайне неохотно допускали на своей территории новые поселения собственных иноземных братьев. Всё было иначе в древние времена. Среди ессеев, например, новоприбывший имел во всем равные права со старожилами. Эти ессеи были великими странниками, переходившими из города в город, возможно, с миссионерскими целями. В талмудическом законе существуют четкие правила, касательно проезжих и иммигрантов. По этим законам, остававшиеся в городе менее тридцати дней были освобождены от всех местных сборов, кроме специальных пожертвований в пользу бедных. Остававшийся менее чем на год, вносил долю в обычный сбор в пользу бедных, но был освобожден от налогов на оборону, на ремонт городских стен и тому подобного, а также не платил взносов ни на жалование для учителей и чиновников, ни на строительство и содержание синагог. Но и права его были столь же невелики, как и обязанности. После двенадцати месяцев пребывания, он становился «сыном города» — полноправным членом общины. Однако в Средние века, как уже говорилось, новоприбывший обычно был нежеланным элементом. Проблема места была важной тому причиной, поскольку все новички должны были оставаться в пределах выделенного для евреев гетто. Во-вторых, пришелец плохо поддавался дисциплине. Местные обычаи сильно разнились в деталях как еврейского, так и общего законодательства. Новый поселенец мог требовать для себя права придерживаться своих прежних обычаев, и приверженность к местным обычаям была настолько сильна повсюду, что эти требования зачастую удовлетворялись, что вело к разрушению единства и к ослаблению власти. Так, например, новоприбывший мог настаивать, что, поскольку он играл в карты в своем родном городе, он не обязан следовать царящим на новом месте пуританским запретам. В результате этого, местные евреи могли начать возмущаться приезжими, пользующимися специальными привилегиями, поскольку из-за них сводились на нет все усилия по борьбе с азартными играми. Или приезжий мог настаивать на бритье бороды, согласно традиции своей родины, что вызывало скандал в том городе, где он останавливался. Местная молодежь могла начать подражать иностранцу! То же самое могло произойти, если приезжий носил одежду или украшения, запрещенные местным евреям. К тому же, могли возникнуть брачные проблемы, когда злонамеренные женатые иностранцы прикидывались холостяками. Что до литургии, то община часто распадалась из-за отдельных служб, устраиваемых группами чужаков, и приходилось запрещать членам местной общины посещать синагоги иностранных поселенцев. Баланс коммунальных налогов также нарушался с появлением посторонних, часто вызывавшим ложившиеся на плечи старожилов новые поборы со стороны правительства.

Конечно же, противостояние не было ни постоянным, ни однозначным. В Риме итальянские и сефардские евреи по-братски располагали свои синагоги на двух этажах одного и того же общего здания. В некоторых немецких городах иностранная синагога строилась на одном общем дворе с местной. Повсюду жили целые сообщества иноземных евреев, и повсюду истинный путешественник мог найти радушный прием.

Что до странствующего нищего, то он был постоянной обузой, но к нему относились с изрядной долей снисхождения и заботы. Он никогда не стремился осесть на месте – странствие было его ремеслом, приносившим пропитание. Его устраивали на пару дней на общинном постоялом дворе или, если он появлялся перед наступлением субботы, как это часто случалось, его привечал какой-нибудь гостеприимный горожанин или синагогальный служка. Только с XIII века появляются постоянные посланцы, собирающие пожертвования для жителей Палестины.

Так или иначе, желанным гостем всегда был подлинный путешественник. Если он появлялся в ярмарочный день, то почти всегда освобождался общиной от уплаты местных налогов. И он заслуживал гостеприимства, поскольку появлялся нагруженным не только новыми товарами, но и новыми книгами. Ярмарка была единственным в те времена книжным рынком. В прочие сезоны евреи зависели от случайных заходов бродячих книгонош. Книготорговля не была респектабельным бизнесом в Средние века. Торговец, приезжавший на ярмарку, выполнял также функцию свата. День ярмарки был, в сущности, вершиной всего года. Естественно, радушно встречался и письмоносец. В самом начале XVIII века роль письмоносцев иногда исполнялась еврейскими женщинами.

Даже обычный путешественник, не побуждаемый каким-нибудь торговым предприятием, часто выбирал ярмарочное время для посещения новых мест, ибо тогда он наверняка мог повстречать самых интересных людей. Он тоже обычно появлялся на исходе пятницы и украшал день субботний рассказами о виденных им чудесах света. В большой синагоге Сепфориса Йоханан повествовал об огромной жемчужине, настолько гигантской, что восточные ворота храма должны были быть вырезаны из нее одной. «О да, о да», -подтвердил один из слушателей, слывший завзятым скептиком до пережитого им кораблекрушения, «если бы я своими глазами не увидел такую жемчужину на дне моря, то ни за что бы не поверил!» И вот средневековый путешественник рассказывает свои захватывающие дух истории о могущественнейшем еврейском царстве на Востоке, пребывающем в идиллии мира и благоденствия. Он возбуждает аудиторию новостями о последнем мессии; он описывает реку Самбатион, соблюдающую шаббат; смешивая правду с выдумкой, он сначала излагает подлинное происшествие, вспоминая, как сам переплыл реку на надутом козлином мехе, и тут же сочиняет с три короба о гробнице Гиллеля, о том, как он там был и как видел там большой полый камень, который остается пустым, если в него входит грешник, но при приближении праведника наполняется сладкой кристально чистой водой, омывшись которой можно удостоится исполнения загаданного при этом желания. Всех чудес, творящихся в гробницах, просто и не перечислишь! Евреи свято верили в их сверхъестественную силу, совершая к ним паломничества, чтобы помолиться и попросить о самом заветном. Рассказы средневековых еврейских путешественников до краев наполнены этими легендами. Конечно, путешественник приносил множество правдивых новостей о своих соплеменниках в разных частях света и достоверную информацию о дальних странах, об их обычаях, их странных птицах и тварях. Эти истории были в своей основе правдивыми. Например, Петахия рассказывает о летучем верблюде, который бегает в пятнадцать раз быстрее скаковой лошади. Должно быть, он видел страуса, до сих пор именуемого арабами «летучим верблюдом», и только совсем немного преувеличил. Но мы не имеем возможности надолго задерживаться на этой теме. Достаточно сказать, что, как только суббота заканчивалась, повествование путешественника записывалось местным писцом и хранилось в качестве одного из сокровищ общины. Путешественник, со своей стороны, часто вел дневник, и сам составлял описание своих приключений. В некоторых конгрегациях велась общинная книга записей, в которую заносились суждения и постановления заезжих раввинов.

Самыми желанными из гостей, даже более желанными, чем путешественники, повидавшие дальние края и объехавшие весь мир, были странствующие раввины. Большинство мудрецов Талмуда были странниками. Частые путешествия Акивы были, по распространенному мнению, предприняты ради привлечения евреев Малой Азии к восстанию против императора Адриана. Но мой рассказ в данном случае должен сосредоточиться на средневековых студентах – бахурим. Во многих общинах для них существовал специальный дом, в котором они жили вместе со своими учителями. В XII веке академия Нарбонна, руководимая Авраамом ибн Даудом, привлекала толпы иностранных студентов. Их, как рассказывает нам Биньямин из Туделы, кормили и одевали на средства общины. В Бокэре студенты жили за счет учителя. В XVII веке каждый дом принимал и развлекал за своим столом одного или нескольких студентов. В таких обстоятельствах жизнь их никак не могла быть скучной и монотонной. Еврейский студент переносил немало лишений, но знал, как подойти к жизни с ее лучшей стороны. Этот оптимизм и чувство юмора спасали рабби и его учеников от меланхолии. Взять, к примеру, Авраама ибн Эзру. Кому как не ему, казалось бы, было суждено стать горьким плакальщиком собственной судьбы, но он смеялся над нею. Покинув родную Испанию без гроша в кармане, он весело странствовал из страны в страну. Единственным его багажом были мысли. Он побывал во Франции и добрался даже до Лондона, где, вероятно, и умер. Фортуна не баловала его, но он находил немало радостей. На всем его пути покровители протягивали ему руку помощи.

Странствующие студенты встречали немало таких щедрых любителей учености, которые, не жалея средств, поощряли своих гостей к написанию оригинальных книг или к копированию старых, которые, в отсутствие библиотек, эти меценаты передавали неимущим ученым. Ходила легенда о том, как пророк Элия посетил Хеврон, но не был вызван к Торе в тамошней синагоге. Не получив «восхождения» на земле, он вернулся в свои небесные выси, оставив евреев без благой вести. Ненароком не оказать ангелу причитающегося ему почета было, как вы видим, весьма опрометчивым поступком. Как правило, ученый человек воспринимался как потенциальный ангел и встречал соответствующий прием. Вся община собиралась, чтобы приветствовать его и проводить в синагогу, где он произносил благословение hагомель – «избавляющий» — в благодарность за сохранность в пути. Он также мог обратиться к обществу, но это чаще всего происходило в доме учения, а не в синагоге. Затем в его честь устраивался банкет, считавшийся одной из заповеданных Богом трапез – сеудот мицва – на которые благочестивые евреи обязаны были жертвовать деньги и являться самолично. Такая трапеза происходила в общинном зале, использовавшемся, в основном, для свадебных пиров. Когда невеста прибывала издалека, ее выезжала встречать специальная кавалькада, по пути устраивавшая потешные рыцарские турниры. Если встреча происходила после наступления темноты, устраивались факельные шествия. В Италии и на Рейне это были лодочные процессии. Ансамбли музыкантов, нанятые за счет общины, играли веселые марши, и все танцевали и пели. Музыканты часто тоже были странниками, ходившими из города в город, и еврейские исполнители очень часто нанимались для христианских и мусульманских празднеств, точно так же, как евреи нанимали христианских и арабских музыкантов для увеселений на еврейских праздниках и встречах субботы.

Еврейский путешественник, вроде Авраама Ибн Эзры, был не нытиком, но добродушным критиком окружающей его жизни. Он страдал, но был достаточно беззаботен, чтобы сочинять остроумные эпиграммы и импровизировать игривые питейные песни. Он был искусным игроком в шахматы и, несомненно, сыграл важную роль в распространении этой восточной игры на Западе. Другой услугой, оказанной человечеству такими путешественниками, было распространение учености посредством их переводов. Странствия делали их великими лингвистами, и таким образом, куда бы они ни отправлялись, они были способны переводить медицинские, астрономические и естественнонаучные труды. Короли и властители также отправляли их в специальные экспедиции для сбора новых навигационных приборов. Так, «посох Яакова» (baculus), который помог Колумбу открыть Америку, был изобретен французским евреем (Леви Бен Гершомом) — прим. переводчика)и завезен в Португалию его единоверцами. Евреи пользовались большим спросом в качестве странствующих докторов и, в особо важных случаях, их зачастую выписывали издалека. Они были не только в числе трубадуров, но и в числе наиболее знаменитых странствующих conteurs. Берехия, Альхаризи, Забара, Авраам ибн Хасдай и другие еврейские вечные странники помогли принести в Европу Эзопа, Бидпаи, буддистские легенды, и были отчасти ответственны за этот богатый поэтический дар западному миру.

Оглядываясь назад на свою жизнь, Ибн Эзра вполне мог разглядеть за невзгодами и горестями руку Провидения. Поэтому он столь по-еврейски сохраняет свою веру в высший промысел и, после всех передряг посреди бушующего моря жизни, вспоминая благотворные для других, если не для него самого, последствия собственных путешествий, может написать в характерном для него стиле:

Господь мои упования загодя знает,
Жизнь мою в сладость всегда обращает,
Когда ж Его раб во прах упадает,
Он немедля его на ноги поднимает.
В одеждах милости Своей Он скрывает
Всякий мой грех и зло забывает,
И лик Свой благой, что вину мне прощает,
Творец от меня вовек не отвращает.
На неблагодарность черную отвечает,
Добром неизменным меня привечая.

Остается еще рассказать о великих путешественниках-купцах. Они плавали вокруг всего мира, привозя в Европу всю роскошь Востока – экзотические продукты и редкостные изделия. Их странствия были сопряжены с особыми и разнообразными опасностями. Кораблекрушение могло стать участью любого путешественника, но они особенно часто становились жертвами пленения и продажи в рабство. Среди более естественных тягот их жизни я бы поставил на первое место средневековое законодательство о мостах. Мосты часто облагались специальными еврейскими налогами. В Англии до 1290 года еврей платил налог в полпенни, если шел пешком, и в целый пенни, если ехал верхом – совсем немалые по тем временам деньги. Мертвый еврей облагался сбором в восемь пенсов. Захоронение долгое время было законным исключительно в Лондоне, и сумма всех налогов за доставку мертвого тела в Лондон через все мосты была весьма существенной. В Курпфальце еврейскому путешественнику приходилось платить обычный «белый грош» за каждую милю, но, кроме того, еще и большой общий сбор за всю поездку. Если его ловили без лицензии на выезд, то немедленно арестовывали. Но расходы делались вовсе невыносимыми, когда он доходил до моста. Ловко составленные правила гласили, что евреи подвергались особой пошлине только по воскресеньям и церковным праздникам, но каждый второй день был праздником какого-нибудь святого. Кроме того, если, например, в Мангейме даже в эти дни христианский пешеход платил один крейцер, а всадник – два, то с еврея брали четыре крейцера, если он шел пешком, и двенадцать – если ехал верхом, а за каждое вьючное животное он, в отличие от христианина, платил еще по восемь крейцеров. Еврейский квартал нередко располагался возле реки, и евреям часто, даже для местных нужд, приходилось пересекать мосты. В Венеции еврейский квартал был разделен на части мостами. В Риме существовал pons Judeorum, в ремонте и содержании которого евреи, несомненно, принимали участие. Следует помнить, что многие еврейские общины платили регулярный налог на мосты, от которого были освобождены христиане. Имея всё это в виду, мы можем представить себе, что еврейскому купцу приходилось изрядно трудиться и забираться в дальние дали, чтобы извлечь выгоду из своих торговых операций.

Но, несмотря ни на что, евреи владели лошадьми и караванами и плавали на собственных судах еще задолго до той эпохи, когда снискали всемирную известность такие крупные купцы, как английский еврей Антонио Фернандес Карвахал, суда которого поддерживали постоянный обмен товарами между Канарскими островами и Лондоном. Мы знаем о том, что уже в третьем веке палестинские евреи и в пятом — итальянские владели собственными судами. Средиземное море, напоминавшее современникам «еврейское озеро», буквально кишело еврейскими моряками. Наиболее популярными были два торговых маршрута. Бизли пишет: «Одним путем евреи плавали из портов Франции и Италии к Суэцу, и оттуда, через Красное море, в Индию и более отдаленную Азию. Другим путем они доставляли западные товары на побережье Сирии, оттуда шли вверх по Оронтесу к Антиохии, далее спускались по Евфрату к Басре, а оттуда – по Персидскому заливу к Оману и Южному океану». Кроме того, существовали два основных сухопутных пути. С одной стороны, купцы, выходившие из Испании, пересекали Гибралтарский пролив и двигались от Танжера, вдоль северной границы пустыни, в Египет, Сирию и Персию. Второй, северный, маршрут проходил через Германию и земли славян к низовьям Волги, где купцы, оставив позади реку, переплывали Каспий. Далее они следовали через долину Оксус к Балху и, повернув на северо-восток, пересекали земли тагазгазских тюрков, наконец, выходя к западным границам Китая. Представив себе параметры такого путешествия, мы уже не удивляемся тому, что величайшие авторитеты сходятся во мнении, что в раннем Средневековье, еще до возникновения итальянских торговых республик, евреи были главным связующим звеном между Европой и Азией. Их смелые коммерческие начинания приносили огромную пользу. Евреи не только доставляли в Европу новые продукты и предметы роскоши, но и состояли на службе различных государств в качестве послов и разведчиков. Великий Карвахал снабжал Кромвеля важной информацией, подобно тому, как это делали другие еврейские купцы для других правителей. В XV веке Генрих Португальский обратился к евреям за информацией, касающейся внутренних районов Африки, а чуть позднее король той же страны Жоан получил точную информацию об Индии от двух еврейских путешественников, проведших долгие годы в Ормузе и Калькутте. Можно привести бессчетное количество подобных фактов – еврейский странствующий купец не просто был торговцем, но и исследовал страны и континенты, уделяя особое внимание своим соплеменникам, их численности, занятиям, синагогам, школам, их достоинствам и порокам.

На самом деле, оказываясь вдали от дома, еврейский путешественник чувствовал себя как дома, в большей степени, чем многие его христианские современники, остававшиеся в своих местах. Он поддерживал чувство единства иудаизма, которое еще и потому было полным и вполне естественным, что не существовало политических противоречий, способных вызвать раскол евреев на враждующие лагеря.

Но с домом путешественник был связан иными узами, представляющими для нас особый интерес. Важнейшим аспектом еврейских странствий было писание писем домой. «Книга Благочестивых», составленная около 1200 года, свидетельствует: «Уезжающий из родного города, в котором живут его отец и мать, и отправляющийся в опасное место, оставляя отца и мать в тревоге за него, свято обязан в самое кратчайшее время, насколько это в его силах, нанять посланника и передать с ним письмо к отцу и матери, сообщающее им о его благополучном отбытии из опасного места, дабы их тревога была рассеяна». Дважды в год, на Пасху и на Новый Год, все евреи писали семейные письма, а также посылали специальные поздравления на дни рождения. Но главным письмописцем был путешественник. Знаменитый Овадья из Бартануры писал в 1488 году: «О мой батюшка, отъезд мой от тебя причинил тебе горесть и муку, и я безутешен оттого, что вынужден был уехать именно тогда, когда годы стали подступать к тебе. Думая о твоих сединах, которые я более не имею возможности лицезреть, я проливаю из очей моих горькие слезы. Но, если счастие лично служить тебе и отнято у меня, я могу, хотя бы, как было тебе угодно, служить тебе, описывая мою поездку, изливая тебе мою душу, подробно излагая тебе всё то, что я видел, и положение и нравы евреев во всех тех местах, где я пребывал». После пространного и весьма ценного для всякого историка повествования, он заканчивает письмо в своем обычном тоне: «Я нанял для себя дом в Иерусалиме, подле синагоги, к которой обращено мое окно. В одном со мною дворе живут, помимо меня самого, пять женщин и только один мужчина. Он слеп, и жена его заботится обо мне. Благодарение Господу, я избежал недуга, поражающего здесь почти всех путешественников. И я заклинаю тебя: не оплакивай мое отсутствие, но радуйся моею радостью, ибо я пребываю в Святом Граде! Призываю Бога в свидетели, что здесь мысли обо всех моих невзгодах улетучиваются, и лишь один образ стоит перед моими очами — твое дорогое лицо, о, дражайший мой батюшка! Дай же мне ощутить, что я могу вообразить себе это лицо, не омраченное слезами, но освещенное радостию. Вокруг тебя остаются другие твои дети; сделай же их своею радостию, и да станут письма мои, кои я не престану отправлять к тебе, утешением твоих преклонных лет, так же, как твои письма приносят утешение мне».

Письма отцов к их семьям, однако, гораздо многочисленнее, чем эпистолы сыновей к отцам. Когда такие письма приходили из Палестины, в них всегда присутствовало то же ощущение благочестивой радости и человеческой скорби – радости пребывания в Святой Земле и скорби отрыва от родного дома. Дополнительным источником печали было запустение и упадок Земли Израиля.

Один такой автор с грустью рассказывает в своем письме, как он шел через рынок прежнего Сиона, изо всех сил стараясь сдержать слезы, чтобы мусульманские соглядатаи не увидели их и не стали бы высмеивать его скорбь. Другой средневековый писатель, Нахманид, достигает в этих строках вершин своего чувства: «Я силой был изгнан из дома, я оставил своих сынов и дочерей, и вместе с дражайшими и сладчайшими существами, взращенными на моих коленах, оставил я там мою душу. Сердце и очи мои пребудут с ними вовек. Но, о, радость дня, встреченного во дворах твоих, о, Иерусалим, плача над руинами оставленной Святая Святых, над останками храма, где мне дозволено было обласкать камни твои, облобызать прах твой и изойти плачем над развалинами твоими! Горько рыдал я, находя радость в слезах моих».

И с этой мыслью мы расстанемся с темой нашего разговора. Кто, как путешественник, способен среди руин, созданных человеком, ощутить надежду на Божественное восстановление. Над глыбами обломков он видит наступающий восход мира. Человечество еще должно пройти через многие испытания и бедствия, прежде чем поднимется новый Иерусалим, чтобы с любовью обнять все народы и всех людей. Но путешественник, более кого бы то ни было, приближает это прекрасное время. Он связывает противоположные берега морей, он сближает народы, демонстрируя людям, как много есть различных способов жить и любить. Он учит их терпимости, делает их гуманнее, показывая им их незнакомых братьев. Именно путешественник приготовляет путь в пустыне, именно он строит посреди запустения столбовую дорогу для Господа.

1911

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: НЕКОД ЗИНГЕРЛюди покидают свои дома по принуждению или по собственной воле. Для евреев оба этих мотива были существенны в полной мере. Движимый собственной нелегкой судьбой, под давлением окружения, еврей был также наделен повышенной долей того любопытства и природной непоседливости, которые часто провоцируют людей добровольно отправляться в дальние и многотрудные странствия. Таким образом, он исполнял свою роль Вечного Жида и вынужденно и, нередко, вполне охотно. Ему нравилось быть гражданином мира, а мир отказывал ему в том единственном месте, которое он мог бы по праву назвать своим.

Гонимое измученное племя,
Где сбросишь ты скитаний долгих бремя?
Нора есть у лисы, гнездо – у птицы,
А у тебя остались лишь гробницы.

(Дж. Г. Байрон. Из «Еврейских мелодий». Перевод Георгия Бена)

Средневековая история наполнена вынужденными странствиями гонимых сынов Израиля. Но нас занимает не жертва преследований и гонений. Путник, о котором пойдет речь – не изгнанник, но путешественник, движимый лишь собственной прихотью. Он вызовет наше восхищение и, возможно, наше сочувствие, но лишь изредка заставит прослезиться. Тема данного эссе – странствия, но не странники, и я намерен вести речь не о самих путешественниках, но о характере их путешествий, о тех условиях, в которых они совершались.

Перед тем как покинуть дом, еврейский путешественник в Средние века обязан был запастись двумя разновидностями паспорта. В те дни ни одна из стран не предоставляла никому настоящей свободы передвижения. Еврей был попросту несколько более скован в этом вопросе, чем другие. В Англии еврей платил феодальный налог, прежде чем выйти в море. В Испании система сборов была чрезвычайно развита – ни один еврей не имел права без специальной лицензии поменять место жительства, даже в пределах одного города. Но вдобавок к государственным налогам, евреи выработали собственные законы, заставлявшие членов общины получать специальное разрешение на выезд.

Причины тому были просты. Прежде всего, еврей не имел права по собственной воле покинуть свою общину, свалив весь гнет королевских поборов на плечи счастливо остающихся. Посему во многих частях Европы и Азии ни один еврей не мог двинуться с места без письменного одобрения своей общины. Его получение, как правило, было обусловлено обещанием путешественника выплачивать долю общественных сборов и в период своего отсутствия. Иногда такой закон применялся и к женщинам. Например, в том случае, когда жительница одного города, выходя замуж, отправлялась жить в другой, ей следовало выделить часть полученного от жениха по брачному контракту капитала на нужды родной конгрегации, если только речь не шла об отъезде в Палестину. Кроме того, существовали иные моральные и коммерческие причины еврейских ограничений свободы передвижения. В синагоге было принято объявлять перед всей общиной о том, что такой-то и такой-то собирается уезжать, и всякий, имеющий к нему претензии, может требовать удовлетворения. Не следует, однако, думать, что такие общинные лицензии не оказывали услуги самому путешественнику. Напротив, они зачастую обеспечивали ему радушный прием в чужих городах, а в Персии служили залогом безопасности – ни один мусульманин не посмел бы игнорировать подорожную, заверенную печатью еврейского патриарха.

По получении двух лицензий – государственной и синагогальной – путешественнику следовало позаботиться о своем костюме. «Одевайся поплоше» — такова была обычная еврейская максима для путника. Насколько такое правило было необходимым можно видеть на примере произошедшего с рабби Петахией, около 1175 года путешествовавшего из Праги в Ниневию. В Ниневии он занемог, и осмотревшие его шахские доктора объявили летальный исход неизбежным. Петахия путешествовал в весьма дорогостоящем платье, а в Персии существовал закон, по которому, если умирал еврейский путешественник, врачи получали половину его имущества. Осознав угрожавшую ему опасность, Петахия поспешил ускользнуть от навязчивых забот монарших докторов, самостоятельно переплыл Тигр на плоту и вскоре поправился. Совершенно очевидно, что для еврейского путешественника было рискованно возбуждать алчность правителей или бандитов ношением богатых одежд. Но, кроме того, еврею предпочтительно было вообще скрывать свое еврейство. Еврейское общественное мнение и законодательство по этому поводу были весьма гибки и не препятствовали своему единоверцу, присоединяясь к христианским караванам, притворяться даже служителем церкви и напевать, в случае необходимости, латинские гимны. В особо опасных случаях он мог повязать тюрбан и имитировать магометанина даже в родных местах. Наиболее замечательным кажется правило, позволявшее еврейке наряжаться в пути мужчиной. Местные законы тоже в какой-то степени учитывали путевые опасности. В Испании еврею разрешалось снимать в пути желтую повязку; в Германии он пользовался той же привилегией, но обязан был за нее заплатить. В некоторых краях эту привилегию приобретала для своих членов еврейская община, восполняя затраты коммунальным сбором. В Риме приезжему разрешалось ходить без повязки первые десять дней по приезде. Однако эти послабления не распространялись на рынки. Еврей создал рынки Средневековья, но был принят на них как нежеланный гость, как «товар», подлежащий налогообложению. Особенно явно это проявлялось в Германии. В 1226 году Лоренц, епископ Бреслау, повелел следовавшим через его владения евреям платить такую же пошлину, какая взималась за продававшихся на рынке рабов.

Еврейский путешественник обычно оставлял жену дома. В некоторых обстоятельствах он мог принудить ее отправиться в путь вместе с собой – например, если он решал поселиться в Палестине. В то же время, жена могла не позволить мужу оставить ее в первый год совместной жизни. Случалось и так, что в дорогу отправлялись целые семьи, однако чаще всего еврейка оставалась дома и лишь изредка участвовала в паломничестве в Иерусалим. Это резко контрастирует с христианским обычаем, ибо христианская женщина была наиболее рьяным пилигримом. На самом деле, паломничества в Святую Землю стали популярны в церковных кругах только благодаря энтузиазму Елены, матери императора Константина, в особенности после того, как в 326 году она нашла «подлинный» крест. Мы, однако, читали о престарелой еврейке, объехавшей большую часть Европы ради того, чтобы помолиться во всех встреченных на пути синагогах.

Сегодня мы знаем из Хроник Ахимааца, что евреи посещали Иерусалим в X веке. Арониус свидетельствует о любопытном происшествии. Между 787 и 813 годами Карл Великий повелел еврейскому купцу, часто посещавшему Палестину и привозившему оттуда дорогие и диковинные товары, разыграть архиепископа Майнцкого, чтобы сбить спесь с этого самодовольного дилетанта. Итак, еврей продал ему за изрядную цену мышь, уверяя, что это редкое животное, привезенное из Иудеи. В начале XI века в Рамле, в четырех часах пути от Яффы, существовала организованная еврейская община с раввинским судом. Но число посещавших Палестину евреев было невелико до тех пор, пока к концу XII века Саладдин окончательно не вернул страну под власть ислама. С тех пор паломничества евреев стали частыми, но подлинный их приток в Святую Землю начался с 1492 года, когда там осело множество изгнанников из Испании, заложивших основу нынешней сефардской общины.

В целом, в Средние века путешествие в Палестину было сопряжено с такими опасностями и лишениями, что решение оставлять жен дома можно считать галантностью со стороны мужей. Да и вообще, еврей, отправлявшийся в дальний путь, чтобы обеспечить семью, не мог позволить жене разделить с ним дорожные тяготы и опасности. В месяце элуле, в 1146 году по христианскому летоисчислению, рабби Симон Благочестивый возвращался из Англии, где прожил много лет, и в ожидании корабля, отправлявшегося в его родной Трир, остановился в Кельне. Неподалеку от Кельна он был убит крестоносцами за отказ принять крещение. Еврейская община города выкупила его тело, чтобы похоронить на еврейском кладбище.

Несомненно, разлуки между супругами были жестокой необходимостью. Еврейский закон, даже в тех странах, где моногамия не была ультимативным требованием, не позволял еврею обеспечивать себя одной женой дома и другой заграницей. У Иосифа Флавия, как нам известно, была одна жена в Тверии и другая в Александрии, подобно обычаю, принятому среди имперских чиновников Рима; однако Талмуд безоговорочно запрещает такую практику, при этом, не запрещая мужчине иметь дома более одной жены. Нам известен случай, когда жена, взбунтовавшаяся в мужнино отсутствие, завела себе нового супруга. В 1271 году Исаак из Эрфурта отправился в торговое путешествие и, хотя он отсутствовал дома лишь с 9 марта до июля следующего года, вернувшись, обнаружил, что жене надоело его ждать. Такие случаи были весьма редки, гораздо чаще случались прямо противоположные. В отсутствие супруга, женская доля была, прямо скажем, незавидной. «Возвращайся или пришли мне развод», — писала одна женщина. «Нет», — отвечал ее муж, «я не волен сделать ни того, ни другого – я еще не добыл для нас достаточно средств, дабы вернуться, но, пред Небесами, люблю тебя и не могу с тобою развестись». Раввин рекомендовал ему дать ей условный развод, предоставляющий ей право на другой брак. в том случае, если он не вернется до определенной даты. Раввины придерживались того мнения, что путешествия наносят ущерб семейной жизни, собственности и репутации. Раввинистическая пословица гласила: «Переезжай из дома в дом – и ты потеряешь рубашку; переезжай из города в город – и ты потеряешь жизнь».

Независимо от того, каковы были цели еврейского путешествия, религиозные ритуалы с самого начала занимали важное место в его подготовке. Дорожная молитва, ведущая свое происхождение из Талмуда, широко известна и потому не требует цитирования. Но один ее раздел столь точно передает в нескольких словах всю степень опасности, что их необходимо здесь привести. Приближаясь к городу, еврей молился: «Да будет воля Твоя привести меня в сохранности в этот город». Войдя в него, он молился: «Да будет воля Твоя вывести меня в сохранности из этого города». А когда он на самом деле удалялся из города, то с благодарностью еще раз повторял столь патетичные и полные горького значения слова.

В первом веке христианской эры многочисленные путешествия сопровождались денежным пожертвованием на храм, посылаемой каждым евреем почти из всех точек обитаемого мира. Филон пишет о евреях по другую сторону Евфрата: «Ежегодно оттуда отправляются посыльные для передачи больших сумм золота и серебра, собранных для храма со всех провинций. Едут они по опасным, трудным и почти непроходимым дорогам, которые, однако, мнятся ими легкими и удобными, ибо прямо ведут их к праведности».

Для облегчения пути применялись и иные методы. Часто дорога сокращалась в воображении путников имевшей широкое хождение верой в то, что можно уменьшить расстояние сверхъестественным путем. О рабби Натронае рассказывали, что он мог в один миг преодолеть расстояние, требующее нескольких дней пути. Биньямин из Туделы рассказывает о том, что Альрои, в XII веке объявивший себя мессией, умел не только становиться невидимым, но и, при помощи Божьего Имени, проделывать десятидневный путь за десять часов. Один еврейский путешественник успокоил шторм на море, произнеся Сакральное Имя, другой – написав это Имя на черепке и бросив его в пучину. «Не тревожься», — сказал он в другой ситуации своему арабскому спутнику, когда на исходе пятницы стали спускаться сумерки, а они всё еще были далеко от дома, «не тревожься, мы прибудем до наступления темноты», и силой сверхъестественного сдержал свое обещание. У Ахимааца мы читаем о подвигах еврея, в X веке странствовавшего по Италии, творившего чудеса и повсюду принимавшегося с восторгом. Это был Аарон из Багдада, сын мельника, который, обнаружив, что лев пожрал крутившего мельничное колесо мула, поймал хищника и заставил его самого выполнять эту работу. Отец, в наказание за занятия магией, на три года отправил его странствовать. Аарон взошел на борт корабля, заверив моряков, что им не следует страшиться ни врагов, ни шторма, ибо он умеет пользоваться Именем. Он сошел на итальянский берег в Гаэте, где вернул человеческий облик человеку, которого ведьма превратила в осла. Это было началом множества чудес. После того он объявился в Бенвенуто. В местной синагоге он обнаружил, что некий юноша, молясь, избегает произносить Божье Имя, тем самым выдавая в себе мертвеца! Затем наш путник идет в Орию, в Бари и так далее. Подобные дива дивные рассказывались и в мидрашах, и в житиях христианских святых.

Но еврей располагал и вполне реальным средством для сокращения пути – увлекательной и поучительной беседой. Мудрецы наставляли: «Не путешествуй с невеждой». Такой спутник, по их мнению, не только мало заботится о безопасности в пути, но и слишком скучен в разговоре, так что путешествовать с ним вместе ничуть не лучше, чем в полном одиночестве. Но Тора повелела говорить о заповедях Божьих в пути, и это, не менее, чем дорожные опасности, делает путешествие в одиночку нежелательным. Мишна осуждает того, кто в пути отвлекается от милой сердцу перипатетика ученой беседы, ради того, чтобы насладиться лицезрением дерева или оленя. Это вовсе не означает, что все евреи были безразличны к красотам природы. Еврейские путешественники часто описывают пейзажи тех мест, в которых они оказываются, и Петахия буквально упивается прекрасными садами Персии, живописуя их яркими красками. Не много найдется описаний шторма на море, равных тому, что во время своего фатального путешествия в Святую Землю оставил Иегуда Галеви. Также и Альхаризи – другой еврейский путешественник, обошедший полмира, слагал на ходу стихи, чтобы унять усталость. Он, возможно, — самый занятный из всех еврейских путешественников. Что может сравниться с его манерой судить о характере встреченных им людей по их гостеприимству или негостеприимству по отношению к себе! Более серьезный путешественник – Маймонид (Рамбам) – вероятно, немало проведенного в седле времени уделял размышлениям, отразившимся в его бессмертных книгах. Он сам сообщает нам, что часть его комментариев к Мишне составлена во время странствий по суше и по морю. Европейские раввины часто служили нескольким соседним общинам, и в свои поездки от одной к другой брали с собой книги для изучения. Магарал (рабби Лёв из Праги) в таких поездках всегда вел записи о замеченных по пути местных обычаях евреев. Этот прославленный раввин был также весьма искусным и успешным шадханом — сватом, и его постоянные переезды создавали для этой деятельности прекрасные условия.

Другим типом путешественника на короткие дистанции был еврейский студент – бахур ешива. Не то чтобы его поездки всегда были короткими, но он редко отправлялся за море. Во втором веке еврейские студенты в Галилее вели себя подобно многим шотландским юношам до возникновения Фонда Карнеги. Они учились в Сепфорисе зимой, а летом работали на полях. После всеобщего обнищания в результате войн Бар Кохбы, они рады были кормиться за столом богатого патриарха Иуды I. Подобное происходило и в средние века. Эти бахурим, зачастую женатые, сколь бы молоды они ни были, проходили пешком огромные расстояния. Они ходили с Рейна в Вену и из Северной Германии в Италию. Их путевые лишения не поддаются описанию. Естественно, они страдали от плохой погоды. Остававшиеся дома обращались к Богу с петицией: «Не слушай молитвы путников». Это странное талмудическое высказывание имеет в виду эгоизм странников и путников, вечно моливших о хорошей погоде, когда земледельцам был необходим дождь. Кроме погоды бахурим страдали от голода – их обычной пищей были сырые овощи, добытые на полях. Часто их учителя были их спутниками и переносили все те же лишения. В отличие от их предшественников эпохи Талмуда, они много путешествовали ночами, и потому, что это было безопаснее, и потому, что дневное время они отводили для занятий. Диетарные законы делали еврейское путешествие особенно хлопотным. Конечно, евреям приходилось останавливаться на обычных постоялых дворах, но они не могли присоединиться к другим постояльцам за tbl d’hote. Суббота тоже осложняла условия путешествий, и особенно важно было достичь какой-либо еврейской общины до окончания пятницы, иногда, как мы уже видели, с помощью сверхъестественных сил.

В самый последний год IV века Синезий, он же Кирен, в письме своему брату, писанному на пути из Александрии в Константинополь, дает нам замечательный пример того, насколько суббота занимала еврейского путешественника. Саркастический тон Синезия не следует воспринимать как проявление серьезной враждебности. Жаль, что пространство данного эссе не дает возможности процитировать это повествование полностью. Его еврейский рулевой, тринадцатый член корабельного экипажа, более половины которого составляли евреи – весьма занятный персонаж. «Был день, коий евреи именуют днем приготовления [пятница], и они считают ночь его частью следующего дня, в коий им запрещено исполнять всякую работу, и они пребывают в праздности, оказывая этому дню особый почет. Посему рулевой, заметив, что солнце заходит, выпустил из рук своих штурвал, пал ниц и не двигался, хоть топчи его ногами! Сначала нам было невдомек, в чем дело, и мы приняли это за знак отчаяния, и приступили к нему с уговорами не оставлять надежды. Ибо, действительно, высокие валы продолжали бушевать, и море боролось само с собою. Так бывает, когда стихает ветер, но поднятые им волны не унимаются, но продолжают следовать вызванному им направлению, и с прежней силою встречают натиск встречного шторма, сходясь с ним в лобовой атаке. Что ж, когда люди оказываются в подобной ситуации, жизнь, как гласит древнее речение, висит на волоске. Но ежели рулевой ваш, в добавок ко всему, – рабби, что ощутили бы вы тогда? Поняв, что он имел в виду, бросая штурвал (ибо, когда мы стали умолять его спасти корабль, он продолжал читать свою книгу), мы, отчаявшись в силе убеждения, попытались применить силу. И доблестный солдат (ибо с нами было несколько арабских кавалеристов) вынул свою саблю и пригрозил снести ему голову, буде он не возьмет корабль в свои руки. Но тот в эту минуту был истинным маккавеем, готовым на всё ради своей догмы. Однако с наступлением полночи он добровольно вернулся на свой пост, ибо, объявил он, ‘теперь закон дозволяет мне это, ибо жизнь наша воистину находится в опасности’. Тут снова начинается суматоха, стоны мужчин и вопли женщин. Все принимаются взывать к небесам, причитать и вспоминать своих любимых и близких. Один Амарант весел, полагая, что скоро он оставит с носом своих кредиторов». (Амарантом звали капитана, желавшего умереть из-за того, что пребывал по уши в долгах.) Итак, с беззаботным капитаном, с рулевым-маккавеем и с ироничным наблюдателем, рьяным приверженцем Гипатии, путешествие редко проходило в более оживленных условиях. Как это часто бывает, комизм ситуации почти заслоняет тот факт, что жизнь персонажей действительно была в реальной опасности. Но всё закончилось хорошо. Синезий продолжает: «Что до нас, то, как только мы достигли долгожданной земли, мы облобызали ее так, словно она была нашей живой матерью. Вознося, как водится, благодарственный гимн Господу, я добавил к нему недавнюю смертельную опасность, от которой мы были, паче чаяния, спасены».

Давайте вернемся от рабби-рулевого к нашему странствующему студенту. В дороге он часто подвергался нападению, но, как это случилось с сыном великого Ашери, атакованного около Толедо бандитами, грабители не всегда одерживали верх в схватке. Бахур мог постоять за себя. Один еврей заслужил большую славу, сопровождая из Багдада во Францию слона, посланного Гаруном Аль-Рашидом в подарок франкскому королю Шарлеманю. Но религия причиняла еврею много забот в пути. Доктор Шехтер рассказывает, как Гаон Элия вышел из своей повозки помолиться, а возница, зная, что рабби не станет прерывать своей молитвы, попросту уехал, присвоив имущество Гаона.

Но, страдая за свою религию, ученый еврей получал изрядную компенсацию. Прибывая к месту своего назначения, он удостаивался сердечной встречи. Мы читаем о том, с какой сердечностью принимали в Алжире XV-XVIII веков посланника из дома учения. Это было большим событием для всей общины, напоминающим нынешний визит инспектора Aliance Israelite.

Но вовсе не все еврейские путешественники могли рассчитывать на теплый прием своих соплеменников. Чем это можно объяснить? Главным образом, тем, что евреи, подобно прочим народам Средневековья, очень мало сознавали, что прогресс и просвещение неразрывно связаны со свободой передвижения, и воспринимали последнюю как прихоть немногих эгоистов, а не как законное право каждого. Более того, евреи были принуждены жить в условиях, в которых нелегко было найти место для новоприбывших. Когда случался кризис, подобный изгнанию из Испании, евреи щедро помогали изгнанникам. Общины по всей Европе и по всему Средиземноморью тратили огромные деньги, силы и время, выкупая несчастных жертв, захваченных в рабство капитанами увозивших их из Испании кораблей. Это славный факт еврейской истории. Он, однако, не отменяет того факта, что в обычные времена еврейские общины крайне неохотно допускали на своей территории новые поселения собственных иноземных братьев. Всё было иначе в древние времена. Среди ессеев, например, новоприбывший имел во всем равные права со старожилами. Эти ессеи были великими странниками, переходившими из города в город, возможно, с миссионерскими целями. В талмудическом законе существуют четкие правила, касательно проезжих и иммигрантов. По этим законам, остававшиеся в городе менее тридцати дней были освобождены от всех местных сборов, кроме специальных пожертвований в пользу бедных. Остававшийся менее чем на год, вносил долю в обычный сбор в пользу бедных, но был освобожден от налогов на оборону, на ремонт городских стен и тому подобного, а также не платил взносов ни на жалование для учителей и чиновников, ни на строительство и содержание синагог. Но и права его были столь же невелики, как и обязанности. После двенадцати месяцев пребывания, он становился «сыном города» — полноправным членом общины. Однако в Средние века, как уже говорилось, новоприбывший обычно был нежеланным элементом. Проблема места была важной тому причиной, поскольку все новички должны были оставаться в пределах выделенного для евреев гетто. Во-вторых, пришелец плохо поддавался дисциплине. Местные обычаи сильно разнились в деталях как еврейского, так и общего законодательства. Новый поселенец мог требовать для себя права придерживаться своих прежних обычаев, и приверженность к местным обычаям была настолько сильна повсюду, что эти требования зачастую удовлетворялись, что вело к разрушению единства и к ослаблению власти. Так, например, новоприбывший мог настаивать, что, поскольку он играл в карты в своем родном городе, он не обязан следовать царящим на новом месте пуританским запретам. В результате этого, местные евреи могли начать возмущаться приезжими, пользующимися специальными привилегиями, поскольку из-за них сводились на нет все усилия по борьбе с азартными играми. Или приезжий мог настаивать на бритье бороды, согласно традиции своей родины, что вызывало скандал в том городе, где он останавливался. Местная молодежь могла начать подражать иностранцу! То же самое могло произойти, если приезжий носил одежду или украшения, запрещенные местным евреям. К тому же, могли возникнуть брачные проблемы, когда злонамеренные женатые иностранцы прикидывались холостяками. Что до литургии, то община часто распадалась из-за отдельных служб, устраиваемых группами чужаков, и приходилось запрещать членам местной общины посещать синагоги иностранных поселенцев. Баланс коммунальных налогов также нарушался с появлением посторонних, часто вызывавшим ложившиеся на плечи старожилов новые поборы со стороны правительства.

Конечно же, противостояние не было ни постоянным, ни однозначным. В Риме итальянские и сефардские евреи по-братски располагали свои синагоги на двух этажах одного и того же общего здания. В некоторых немецких городах иностранная синагога строилась на одном общем дворе с местной. Повсюду жили целые сообщества иноземных евреев, и повсюду истинный путешественник мог найти радушный прием.

Что до странствующего нищего, то он был постоянной обузой, но к нему относились с изрядной долей снисхождения и заботы. Он никогда не стремился осесть на месте – странствие было его ремеслом, приносившим пропитание. Его устраивали на пару дней на общинном постоялом дворе или, если он появлялся перед наступлением субботы, как это часто случалось, его привечал какой-нибудь гостеприимный горожанин или синагогальный служка. Только с XIII века появляются постоянные посланцы, собирающие пожертвования для жителей Палестины.

Так или иначе, желанным гостем всегда был подлинный путешественник. Если он появлялся в ярмарочный день, то почти всегда освобождался общиной от уплаты местных налогов. И он заслуживал гостеприимства, поскольку появлялся нагруженным не только новыми товарами, но и новыми книгами. Ярмарка была единственным в те времена книжным рынком. В прочие сезоны евреи зависели от случайных заходов бродячих книгонош. Книготорговля не была респектабельным бизнесом в Средние века. Торговец, приезжавший на ярмарку, выполнял также функцию свата. День ярмарки был, в сущности, вершиной всего года. Естественно, радушно встречался и письмоносец. В самом начале XVIII века роль письмоносцев иногда исполнялась еврейскими женщинами.

Даже обычный путешественник, не побуждаемый каким-нибудь торговым предприятием, часто выбирал ярмарочное время для посещения новых мест, ибо тогда он наверняка мог повстречать самых интересных людей. Он тоже обычно появлялся на исходе пятницы и украшал день субботний рассказами о виденных им чудесах света. В большой синагоге Сепфориса Йоханан повествовал об огромной жемчужине, настолько гигантской, что восточные ворота храма должны были быть вырезаны из нее одной. «О да, о да», -подтвердил один из слушателей, слывший завзятым скептиком до пережитого им кораблекрушения, «если бы я своими глазами не увидел такую жемчужину на дне моря, то ни за что бы не поверил!» И вот средневековый путешественник рассказывает свои захватывающие дух истории о могущественнейшем еврейском царстве на Востоке, пребывающем в идиллии мира и благоденствия. Он возбуждает аудиторию новостями о последнем мессии; он описывает реку Самбатион, соблюдающую шаббат; смешивая правду с выдумкой, он сначала излагает подлинное происшествие, вспоминая, как сам переплыл реку на надутом козлином мехе, и тут же сочиняет с три короба о гробнице Гиллеля, о том, как он там был и как видел там большой полый камень, который остается пустым, если в него входит грешник, но при приближении праведника наполняется сладкой кристально чистой водой, омывшись которой можно удостоится исполнения загаданного при этом желания. Всех чудес, творящихся в гробницах, просто и не перечислишь! Евреи свято верили в их сверхъестественную силу, совершая к ним паломничества, чтобы помолиться и попросить о самом заветном. Рассказы средневековых еврейских путешественников до краев наполнены этими легендами. Конечно, путешественник приносил множество правдивых новостей о своих соплеменниках в разных частях света и достоверную информацию о дальних странах, об их обычаях, их странных птицах и тварях. Эти истории были в своей основе правдивыми. Например, Петахия рассказывает о летучем верблюде, который бегает в пятнадцать раз быстрее скаковой лошади. Должно быть, он видел страуса, до сих пор именуемого арабами «летучим верблюдом», и только совсем немного преувеличил. Но мы не имеем возможности надолго задерживаться на этой теме. Достаточно сказать, что, как только суббота заканчивалась, повествование путешественника записывалось местным писцом и хранилось в качестве одного из сокровищ общины. Путешественник, со своей стороны, часто вел дневник, и сам составлял описание своих приключений. В некоторых конгрегациях велась общинная книга записей, в которую заносились суждения и постановления заезжих раввинов.

Самыми желанными из гостей, даже более желанными, чем путешественники, повидавшие дальние края и объехавшие весь мир, были странствующие раввины. Большинство мудрецов Талмуда были странниками. Частые путешествия Акивы были, по распространенному мнению, предприняты ради привлечения евреев Малой Азии к восстанию против императора Адриана. Но мой рассказ в данном случае должен сосредоточиться на средневековых студентах – бахурим. Во многих общинах для них существовал специальный дом, в котором они жили вместе со своими учителями. В XII веке академия Нарбонна, руководимая Авраамом ибн Даудом, привлекала толпы иностранных студентов. Их, как рассказывает нам Биньямин из Туделы, кормили и одевали на средства общины. В Бокэре студенты жили за счет учителя. В XVII веке каждый дом принимал и развлекал за своим столом одного или нескольких студентов. В таких обстоятельствах жизнь их никак не могла быть скучной и монотонной. Еврейский студент переносил немало лишений, но знал, как подойти к жизни с ее лучшей стороны. Этот оптимизм и чувство юмора спасали рабби и его учеников от меланхолии. Взять, к примеру, Авраама ибн Эзру. Кому как не ему, казалось бы, было суждено стать горьким плакальщиком собственной судьбы, но он смеялся над нею. Покинув родную Испанию без гроша в кармане, он весело странствовал из страны в страну. Единственным его багажом были мысли. Он побывал во Франции и добрался даже до Лондона, где, вероятно, и умер. Фортуна не баловала его, но он находил немало радостей. На всем его пути покровители протягивали ему руку помощи.

Странствующие студенты встречали немало таких щедрых любителей учености, которые, не жалея средств, поощряли своих гостей к написанию оригинальных книг или к копированию старых, которые, в отсутствие библиотек, эти меценаты передавали неимущим ученым. Ходила легенда о том, как пророк Элия посетил Хеврон, но не был вызван к Торе в тамошней синагоге. Не получив «восхождения» на земле, он вернулся в свои небесные выси, оставив евреев без благой вести. Ненароком не оказать ангелу причитающегося ему почета было, как вы видим, весьма опрометчивым поступком. Как правило, ученый человек воспринимался как потенциальный ангел и встречал соответствующий прием. Вся община собиралась, чтобы приветствовать его и проводить в синагогу, где он произносил благословение hагомель – «избавляющий» — в благодарность за сохранность в пути. Он также мог обратиться к обществу, но это чаще всего происходило в доме учения, а не в синагоге. Затем в его честь устраивался банкет, считавшийся одной из заповеданных Богом трапез – сеудот мицва – на которые благочестивые евреи обязаны были жертвовать деньги и являться самолично. Такая трапеза происходила в общинном зале, использовавшемся, в основном, для свадебных пиров. Когда невеста прибывала издалека, ее выезжала встречать специальная кавалькада, по пути устраивавшая потешные рыцарские турниры. Если встреча происходила после наступления темноты, устраивались факельные шествия. В Италии и на Рейне это были лодочные процессии. Ансамбли музыкантов, нанятые за счет общины, играли веселые марши, и все танцевали и пели. Музыканты часто тоже были странниками, ходившими из города в город, и еврейские исполнители очень часто нанимались для христианских и мусульманских празднеств, точно так же, как евреи нанимали христианских и арабских музыкантов для увеселений на еврейских праздниках и встречах субботы.

Еврейский путешественник, вроде Авраама Ибн Эзры, был не нытиком, но добродушным критиком окружающей его жизни. Он страдал, но был достаточно беззаботен, чтобы сочинять остроумные эпиграммы и импровизировать игривые питейные песни. Он был искусным игроком в шахматы и, несомненно, сыграл важную роль в распространении этой восточной игры на Западе. Другой услугой, оказанной человечеству такими путешественниками, было распространение учености посредством их переводов. Странствия делали их великими лингвистами, и таким образом, куда бы они ни отправлялись, они были способны переводить медицинские, астрономические и естественнонаучные труды. Короли и властители также отправляли их в специальные экспедиции для сбора новых навигационных приборов. Так, «посох Яакова» (baculus), который помог Колумбу открыть Америку, был изобретен французским евреем (Леви Бен Гершомом) — прим. переводчика)и завезен в Португалию его единоверцами. Евреи пользовались большим спросом в качестве странствующих докторов и, в особо важных случаях, их зачастую выписывали издалека. Они были не только в числе трубадуров, но и в числе наиболее знаменитых странствующих conteurs. Берехия, Альхаризи, Забара, Авраам ибн Хасдай и другие еврейские вечные странники помогли принести в Европу Эзопа, Бидпаи, буддистские легенды, и были отчасти ответственны за этот богатый поэтический дар западному миру.

Оглядываясь назад на свою жизнь, Ибн Эзра вполне мог разглядеть за невзгодами и горестями руку Провидения. Поэтому он столь по-еврейски сохраняет свою веру в высший промысел и, после всех передряг посреди бушующего моря жизни, вспоминая благотворные для других, если не для него самого, последствия собственных путешествий, может написать в характерном для него стиле:

Господь мои упования загодя знает,
Жизнь мою в сладость всегда обращает,
Когда ж Его раб во прах упадает,
Он немедля его на ноги поднимает.
В одеждах милости Своей Он скрывает
Всякий мой грех и зло забывает,
И лик Свой благой, что вину мне прощает,
Творец от меня вовек не отвращает.
На неблагодарность черную отвечает,
Добром неизменным меня привечая.

Остается еще рассказать о великих путешественниках-купцах. Они плавали вокруг всего мира, привозя в Европу всю роскошь Востока – экзотические продукты и редкостные изделия. Их странствия были сопряжены с особыми и разнообразными опасностями. Кораблекрушение могло стать участью любого путешественника, но они особенно часто становились жертвами пленения и продажи в рабство. Среди более естественных тягот их жизни я бы поставил на первое место средневековое законодательство о мостах. Мосты часто облагались специальными еврейскими налогами. В Англии до 1290 года еврей платил налог в полпенни, если шел пешком, и в целый пенни, если ехал верхом – совсем немалые по тем временам деньги. Мертвый еврей облагался сбором в восемь пенсов. Захоронение долгое время было законным исключительно в Лондоне, и сумма всех налогов за доставку мертвого тела в Лондон через все мосты была весьма существенной. В Курпфальце еврейскому путешественнику приходилось платить обычный «белый грош» за каждую милю, но, кроме того, еще и большой общий сбор за всю поездку. Если его ловили без лицензии на выезд, то немедленно арестовывали. Но расходы делались вовсе невыносимыми, когда он доходил до моста. Ловко составленные правила гласили, что евреи подвергались особой пошлине только по воскресеньям и церковным праздникам, но каждый второй день был праздником какого-нибудь святого. Кроме того, если, например, в Мангейме даже в эти дни христианский пешеход платил один крейцер, а всадник – два, то с еврея брали четыре крейцера, если он шел пешком, и двенадцать – если ехал верхом, а за каждое вьючное животное он, в отличие от христианина, платил еще по восемь крейцеров. Еврейский квартал нередко располагался возле реки, и евреям часто, даже для местных нужд, приходилось пересекать мосты. В Венеции еврейский квартал был разделен на части мостами. В Риме существовал pons Judeorum, в ремонте и содержании которого евреи, несомненно, принимали участие. Следует помнить, что многие еврейские общины платили регулярный налог на мосты, от которого были освобождены христиане. Имея всё это в виду, мы можем представить себе, что еврейскому купцу приходилось изрядно трудиться и забираться в дальние дали, чтобы извлечь выгоду из своих торговых операций.

Но, несмотря ни на что, евреи владели лошадьми и караванами и плавали на собственных судах еще задолго до той эпохи, когда снискали всемирную известность такие крупные купцы, как английский еврей Антонио Фернандес Карвахал, суда которого поддерживали постоянный обмен товарами между Канарскими островами и Лондоном. Мы знаем о том, что уже в третьем веке палестинские евреи и в пятом — итальянские владели собственными судами. Средиземное море, напоминавшее современникам «еврейское озеро», буквально кишело еврейскими моряками. Наиболее популярными были два торговых маршрута. Бизли пишет: «Одним путем евреи плавали из портов Франции и Италии к Суэцу, и оттуда, через Красное море, в Индию и более отдаленную Азию. Другим путем они доставляли западные товары на побережье Сирии, оттуда шли вверх по Оронтесу к Антиохии, далее спускались по Евфрату к Басре, а оттуда – по Персидскому заливу к Оману и Южному океану». Кроме того, существовали два основных сухопутных пути. С одной стороны, купцы, выходившие из Испании, пересекали Гибралтарский пролив и двигались от Танжера, вдоль северной границы пустыни, в Египет, Сирию и Персию. Второй, северный, маршрут проходил через Германию и земли славян к низовьям Волги, где купцы, оставив позади реку, переплывали Каспий. Далее они следовали через долину Оксус к Балху и, повернув на северо-восток, пересекали земли тагазгазских тюрков, наконец, выходя к западным границам Китая. Представив себе параметры такого путешествия, мы уже не удивляемся тому, что величайшие авторитеты сходятся во мнении, что в раннем Средневековье, еще до возникновения итальянских торговых республик, евреи были главным связующим звеном между Европой и Азией. Их смелые коммерческие начинания приносили огромную пользу. Евреи не только доставляли в Европу новые продукты и предметы роскоши, но и состояли на службе различных государств в качестве послов и разведчиков. Великий Карвахал снабжал Кромвеля важной информацией, подобно тому, как это делали другие еврейские купцы для других правителей. В XV веке Генрих Португальский обратился к евреям за информацией, касающейся внутренних районов Африки, а чуть позднее король той же страны Жоан получил точную информацию об Индии от двух еврейских путешественников, проведших долгие годы в Ормузе и Калькутте. Можно привести бессчетное количество подобных фактов – еврейский странствующий купец не просто был торговцем, но и исследовал страны и континенты, уделяя особое внимание своим соплеменникам, их численности, занятиям, синагогам, школам, их достоинствам и порокам.

На самом деле, оказываясь вдали от дома, еврейский путешественник чувствовал себя как дома, в большей степени, чем многие его христианские современники, остававшиеся в своих местах. Он поддерживал чувство единства иудаизма, которое еще и потому было полным и вполне естественным, что не существовало политических противоречий, способных вызвать раскол евреев на враждующие лагеря.

Но с домом путешественник был связан иными узами, представляющими для нас особый интерес. Важнейшим аспектом еврейских странствий было писание писем домой. «Книга Благочестивых», составленная около 1200 года, свидетельствует: «Уезжающий из родного города, в котором живут его отец и мать, и отправляющийся в опасное место, оставляя отца и мать в тревоге за него, свято обязан в самое кратчайшее время, насколько это в его силах, нанять посланника и передать с ним письмо к отцу и матери, сообщающее им о его благополучном отбытии из опасного места, дабы их тревога была рассеяна». Дважды в год, на Пасху и на Новый Год, все евреи писали семейные письма, а также посылали специальные поздравления на дни рождения. Но главным письмописцем был путешественник. Знаменитый Овадья из Бартануры писал в 1488 году: «О мой батюшка, отъезд мой от тебя причинил тебе горесть и муку, и я безутешен оттого, что вынужден был уехать именно тогда, когда годы стали подступать к тебе. Думая о твоих сединах, которые я более не имею возможности лицезреть, я проливаю из очей моих горькие слезы. Но, если счастие лично служить тебе и отнято у меня, я могу, хотя бы, как было тебе угодно, служить тебе, описывая мою поездку, изливая тебе мою душу, подробно излагая тебе всё то, что я видел, и положение и нравы евреев во всех тех местах, где я пребывал». После пространного и весьма ценного для всякого историка повествования, он заканчивает письмо в своем обычном тоне: «Я нанял для себя дом в Иерусалиме, подле синагоги, к которой обращено мое окно. В одном со мною дворе живут, помимо меня самого, пять женщин и только один мужчина. Он слеп, и жена его заботится обо мне. Благодарение Господу, я избежал недуга, поражающего здесь почти всех путешественников. И я заклинаю тебя: не оплакивай мое отсутствие, но радуйся моею радостью, ибо я пребываю в Святом Граде! Призываю Бога в свидетели, что здесь мысли обо всех моих невзгодах улетучиваются, и лишь один образ стоит перед моими очами — твое дорогое лицо, о, дражайший мой батюшка! Дай же мне ощутить, что я могу вообразить себе это лицо, не омраченное слезами, но освещенное радостию. Вокруг тебя остаются другие твои дети; сделай же их своею радостию, и да станут письма мои, кои я не престану отправлять к тебе, утешением твоих преклонных лет, так же, как твои письма приносят утешение мне».

Письма отцов к их семьям, однако, гораздо многочисленнее, чем эпистолы сыновей к отцам. Когда такие письма приходили из Палестины, в них всегда присутствовало то же ощущение благочестивой радости и человеческой скорби – радости пребывания в Святой Земле и скорби отрыва от родного дома. Дополнительным источником печали было запустение и упадок Земли Израиля.

Один такой автор с грустью рассказывает в своем письме, как он шел через рынок прежнего Сиона, изо всех сил стараясь сдержать слезы, чтобы мусульманские соглядатаи не увидели их и не стали бы высмеивать его скорбь. Другой средневековый писатель, Нахманид, достигает в этих строках вершин своего чувства: «Я силой был изгнан из дома, я оставил своих сынов и дочерей, и вместе с дражайшими и сладчайшими существами, взращенными на моих коленах, оставил я там мою душу. Сердце и очи мои пребудут с ними вовек. Но, о, радость дня, встреченного во дворах твоих, о, Иерусалим, плача над руинами оставленной Святая Святых, над останками храма, где мне дозволено было обласкать камни твои, облобызать прах твой и изойти плачем над развалинами твоими! Горько рыдал я, находя радость в слезах моих».

И с этой мыслью мы расстанемся с темой нашего разговора. Кто, как путешественник, способен среди руин, созданных человеком, ощутить надежду на Божественное восстановление. Над глыбами обломков он видит наступающий восход мира. Человечество еще должно пройти через многие испытания и бедствия, прежде чем поднимется новый Иерусалим, чтобы с любовью обнять все народы и всех людей. Но путешественник, более кого бы то ни было, приближает это прекрасное время. Он связывает противоположные берега морей, он сближает народы, демонстрируя людям, как много есть различных способов жить и любить. Он учит их терпимости, делает их гуманнее, показывая им их незнакомых братьев. Именно путешественник приготовляет путь в пустыне, именно он строит посреди запустения столбовую дорогу для Господа.

1911



ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: НЕКОД ЗИНГЕР

Евгений Марков: МЕРТВАЯ СТРАНА, МЕРТВОЕ МОРЕ (главы из книги)

In ДВОЕТОЧИЕ: 13 on 02.08.2010 at 21:26

ПУТЕШЕСТВИЕ ПО СВЯТОЙ ЗЕМЛЕ
ИЕРУСАЛИМ и ПАЛЕСТИНА, САМАРИЯ, ГАЛИЛЕЯ и БЕРЕГА МАЛОЙ АЗИИ. — С.-ПЕТЕРБУРГ. 1891.

XVI.—Мертвая страна.
Шейх Абу-Диса и разбои бедуинов.—Каменистый путь.—Картина пустыни. — Хан-Гадрур и притча о самарянине. — Вид на Иерихон.— Ущелье Вади-ель.—Кельт.—Приезд в Рихи.

Нам предстояло на несколько дней покинуть Иерусалим. Оказалось даже необходимым купить на головы арабские «кефьи» из полосатого шелку, повязав их совсем по-бедуински щеголеватым цветным шнурком с кисточками.
Таким образом, мы, если и не обратились в подлинных бедуинов, то все-таки спаслись несколько от невыносимого солнечного припека, который нигде так не мучает, как в каменистых пустынях Мертвого моря.
За то наш невиннейший и миролюбивый немчик Яков перерядился совсем в лихого и грозного азиата Якуба, воинственно перекинув ружье через плечо, заткнув кинжал за пояс и стараясь порисоваться перед окнами гостиницы на своем бойком коньке, как природный арабский наездник…
С нами был впрочем и настоящий, нешутовской араб-сшй наездник, присланный пашою, «турецкий жандарм», как называли его наши простодушные мужички-богомольцы,—в сущности же араб из селения Абу-Дис, немного подальше Вифании, шейх которого издавна завоевал себе исключительное право, официально признаваемое турецкими властями, провожать богомольцев-путешественников в Иорданскую страну. По приказу паши, шейх беспрекословно наряжает своих арабов на эту выгодную службу: и они уже заранее поджидают работы в Иерусалиме, зная всякий свою очередь… Паша дает в руки этому довольно подозрительному блюстителю безопасности охранный лист, наводящий все-таки некоторый таинственный ужас на простодушное разбойническое население пустыни; ужас этот, впрочем, не совсем безоснователен, а имеет свои исторические причины, ибо турецкие администраторы никогда не баловали здешних арабов особенной щепетильностью при расправе с ними за всякого рода своеволие. Обыкновенно после сколько-нибудь крупного убийства или разграбления паша просто-напросто посылает отряд кавалерии посетить за Иорданскую страну, бедуины которой большой частью производят нападения на путешественников… За неимением прокуроров, судебных следователей и адвокатов, судебная процедура в Иорданских пустынях поневоле кончается коротко и просто: турецкие воины разорят до тла все кочевья бедуинов, до которых успеют доехать, отнимут у них весь скот, который успеют отнять, и возвратятся себе с миром в свои обители. Апелляции и кассации на этот всем понятный вердикт, разумеется, не полагается. Впрочем, не одного пашу должны побаиваться разбойники пустыни. Шейх Абу-Диса точно также считает себя оскорбленным в своих священнейших правах и пострадавшим в своих интересах от всякого нападения соседнего племени на людей, охраняемых его воинами, и его именем.
Поэтому в важных случаях и он поднимает свое племя, чтобы отомстить дерзким нарушителям своих исконных привилегий и, если удастся, то разоряет их шатры и их стада еще чище, чем это умеют делать турецкие восстановители правосудия.
Однако арабские нервы, по-видимому, не особенно чувствительны ни с той, ни с другой стороны, или же память этих наивных сынов пустыни слишком коротка, потому что нападения на богомольцев в окрестностях Мертвого моря до сих пор дело совершенно обычное.
Всего только за три дня перед нами, бедуины напали на маленькую экспедицию русских богомольцев, в числе которых была одна генеральша и знакомый мне молодой гвардеец.
Несмотря на охрану «турецких жандармов», дело дошло до ружейной перестрелки, и бедная богомольная дама от страха едва не окончила своего существования на берегах священной реки… тут замешался, впрочем, какой-то местный семейный вопрос, потому что напавшие бедуины отбивали молодую арабку, приставшую к русским и хотевшую, по-видимому, бежать из родных Моавитских шатров.
В другой раз, тоже не очень давно, бедуины Мертвого моря раздели до нага четырех англичан и англичанок и заставили их прогуляться в таком прародительском костюме Адама и Евы до Иерихона, вероятно, сочтя по ошибке Иорданскую долину за ту, счастливую страну Библии, где в века человеческой невинности цвели сады райские, и где безгрешные люди не нуждались еще в бренных одеждах для прикрытия своей младенчески чистой наготы…
Впрочем, все эти опасности теперь уже далеко не те какими были они 20, 30 и 50 лет тому назад. При Муравьеве еще было необходимо собирать многолюдные караваны, оказии», как назывались в старину на Кавказе подобные путешествия толпою, и брать от паши отряды войска. Крещенское паломничество на Иордан, когда заречные хищники наверняка уже ждали добычи и везде устраивали свои засады, происходило прежде не иначе, как под предводительством самого паши, сопровождаемого целым воинством…
Шатобриан, путешествовавший в начале нашего столетия, считался безумцем и погибшим наверняка, когда решился отправиться из Вифлеема к Мертвому морю только с шестью вооруженными арабами и пятью всадниками. Он действительно должен был выдержать несколько стычек, доведен был до рукопашного боя и едва спасся от нападавших в неприступных стенах обители Св. Саввы, и то однако не иначе, как заплатив порядочную сумму денег нападавшему племени…
Теперешний бедуин, хотя нападает часто, но убивает очень редко; его единственная цель поживиться чем-нибудь от путешественника, и если ему не удастся обокрасть его, то он не преминет его ограбить, но, впрочем, только тогда, если не рассчитывает встретить серьезного сопротивления. Наивные сыны пустыни весьма уважают магазинку и револьвер, с которыми их уже успели ознакомить некоторые более осторожные путешественники, и ни за что не рискнуть своими драгоценными головами или еще более драгоценною для них головою своего коня из-за такой простой ежедневной вещи, как добыча. Не сегодня, так завтра, не здесь, так там, все равно он добудет себе то, что ему нужно, не доводя дела ни до какой трагедии. А ему, питомцу вечного зноя и вечных песков, нужно так мало!..
Мы рассчитывали вернуться в Иерусалим не ранее трех суток, и потому наш заботливый драгоман снабдил нашу маленькую экспедиция всяким необходимым добром. Он это делал тем охотнее и тем заботливее, что сам обладал лавочкою разных бакалейных и иных (в том числе, конечно, и спиртных) товаров в ближайшем соседстве с русскими постройками, следовательно, его не должна была особенно страшить ни какая щедрость в снаряжении нашего походного провиантского магазина…
Все было, наконец, уложено, увязано и навьючено на лошадей; после долгой возни и приготовлены, после обстоятельных путевых наставлений любезного нашего консула, мы наконец уселись на своих нетерпеливо топтавшихся коней и тронулись тихою рысцою к Элеонской горе, к Вифании, мимо которой опять приходилось спускаться, чтобы попасть на Иерихонскую дорогу… Считая с Якубом, арабом-охранителем и другим арабом-проводником, оберегавшим наш багаж,— нас составилась теперь кавалькада в пять человек.
Вифания со своим библейским видом, со своим разрушением и бесплодностью, самое подходящее вступление для путешествия в пустыню.
Когда Якуб указывал нам уже в третий раз на место Евангельской смоковницы, проклятой Христом за ее бесплодие, то мне невольно пришло в голову, что проклятие Спасителя легло далеко не на одну эту легендарную смоковницу, а на всю страну, которую только может видеть отсюда человеческий глаз…
Камни, камни и камни!.. Каменные шатры гор, каменные растреснувшиеся утесы, каменные провалы и ущелья, все голое, раскаленное, безжизненное, куда ни оглянешься. И в далекой дали опять-таки каменные гряды за Иорданских Моавитских гор… Но их скоро совсем заслоняют и прячут от взора ближайшие, вас отовсюду окружающие Иудейские горы… Вы пересчитываете уступы их, то вверх, то вниз, карабкаетесь в их узеньких сухих долинках, по их обнаженным и осыпающимся ребрам… Везде одно и тоже, везде сплошное царство одного и того же желтовато-серого камня, без кустика, без рощицы, без зеленых лужаек… Ни перспективы вдаль, ни простора, хотя бесконечная пустыня кругом… К этому желто-серому тону скал и оврагов не достает желто-серой фигуры льва на каком-нибудь соседнем утесе, чтобы картина пустыни вышла уже совсем полной, совсем африканской.
Только жесткие сероватые веники колючего «курая», «верблюжьей травы», набитые пылью как мешки мукою, неподвижно торчат кое-где в трещинах камней, тоже будто каменные, и своим цветом и своей неподвижностью; да такие же пыльные, такие же серые, покрытые словно каменной чешуею, кое-когда проскальзывают через пыльные, серые камни дороги—длинные ящерицы. И над этой раскаленной, растреснувшейся неохватной каменоломней, по которой сбивают себе копыта даже наши привычные лошадки, опрокинулось глубоким безоблачным сводом знойное, синее небо Палестины, от которого никуда не спрячешься, ни чем не заслонишься. Жгучие лучи его льются сверху сплошными неостывающими потоками и обращают этот неподвижный спертый каменными стенками воздух пустыни в какое-то безбрежное горячее море, из невидимых волн которого не вынырнешь и не выплывешь.
А на душе, однако, никакого уныния от этого однообразия и от этого жара. Нет, душа художника упивается характерной выразительностью, цельностью и новизною картины.
Это подлинная пустыня во всей строгости и красоте своего грозного лика, какою она должна быть, какою она подавляет н изумляет человека, Это впечатление: которого не ощутишь, не переживешь другой раз, может быть, нигде и никогда…
Оттого-то мой глаз и не может оторваться от этой безжизненности и этого однообразия, которые ему кажутся теперь живописнее и содержательнее, чем слишком приевшиеся формы давно знакомых красот природы…

Все выше и выше забираемся мы. Якуб обещает, что скоро будем на перевале, откуда дорога пойдет под гору, откуда увидим, наконец, Иерихон и Мертвое море. Но проходят часы, а мы все звеним подковами по каменным, отовсюду задвинутым, ущельям, и все также подымаемся вверх… Редко-редко попадаются одинокие арабские пастухи в своих грациозно накинутых полосатых мантиях, тех самых, в которых ходили еще Лот н Мельхнседек; у всякого из них перекинуто через шею на спину длинное кремневое ружье с узеньким прикладом, отделанное серебром и перламутром, отчего оно кажется совсем полосатым… Овцы его рассыпались по головокружительным обрывам, отыскивая тощую колючую травку, а он стоить на открытом припеке солнца, сверкая из-под живописных складок своей кёфьи своим медно-красным загаром, своими белыми зубами и белками, своею черною, как смоль бородою, очевидно, нисколько не тревожимый тою маленькою весенней теплотою дня, которая нам грешным кажется чуть не дьявольским пеклом. Теперь он мирно наблюдающий нас пастух, ибо нас пятеро, но он же без труда обратился бы в разбойника, если бы пятеро было с его стороны, а с нашей—один.
Часа через четыре пути, при крутом подъеме дороги, мы увидели вправо над собою черную пасть пещеры, резко зиявшую среди кроваво-красных известняков скалы… Это старинная разбойничья засада, прежде прикрывавшаяся кустами и камнями. Иерихонская дорога издревле считалась самою опасною изо всех окрестностей Иерусалима.
Пустыня с своими непроходимыми пропастями и недоступными берлогами делала невозможным преследование разбойников, а соседство заиорданских кочевников открывало эту дорогу безнаказанным набегам бедуинов.
Оттого-то и Христос в своей притче о сострадательном самарянине упоминает именно Иерихонскую дорогу, на которой в Его время постоянно находили убитых и ограбленных…
Местное преданье уверяет, что евангельская притча о разбойнике и самарянине—действительное происшествие, и что Христос вообще всегда выбирал предметом своих поучений знакомые народу события тогдашней жизни.
По крайней мере, всякий житель Палестины с непоколебимою уверенностью укажет вам, немного выше красной разбойничьей пещеры, место, где благодетельный самарянин поднял израненного путника. На этом историческом месте, освященном евангельским рассказом, стоить теперь запустевший хан, с каменными стенами, в которых пробиты узкие щели для ружей, с крепкими воротами.
Это маленький блокгауз, в котором караван путешественников, застигнутых темнотою ночи, может спокойно провести ночь, загнав внутрь дворика своих ослов и верблюдов, замкнув накрепко ворота и разведя для своего ужина безопасный огонек. Других удобств в этих ханах не полагается, да и не ищется. Хозяина, конечно, тут никакого не бывает, а обыкновенно, подобные ханы устраиваются каким-нибудь благочестивым мусульманином ради спасения души, по заповеди Пророка, для безвозмездного вольного пользования странников, как устраиваются по дорогами фонтаны и молитвенных часовни…
Еще повыше хана-Гадрура и еще живописнее этой оригинальной библейской гостиницы, торчать на вершине скалы развалины средневекового замка, вероятно, ОДНОГО ИЗ ТЕХ многочисленных замков, которые короли-крестоносцы воздвигали по границам своей земли для защиты ее от набегов кочевников. Впрочем, иные ученые толкователи видят в этих развалинах даже библейский Адоним, стоявший на рубеже владений Иуды и Вениамина… Им и книги в руки…
Якуб уверяет, что теперь мы прошли самую трудную половину дороги, и что вот-вот очутимся в Иерихоне…
Однако, мы все еще карабкаемся по таким же ущельям, окруженные все такими же камнями, и кроме этих камней не видим ничего…
Чем дальше, тем скалы делаются все круче, грознее, бесплоднее, все выше громоздятся над нашею глубокою дорожкою… Лошади совсем утомились и отчаянно дышат потными боками; мы сами тоже вспотели не меньше наших лошадей. Вот еще какая-то развалина в стороне, над нашими головами. В этом безвыходном однообразии даже голые камни кажутся чем-то особенно интересным и живым.
— Хан Ель-Агмар!.. бурчит про себя наш арабский проводник, в ответ на выразительный жесть Якуба.
Из-за скаль первого плана начинают наконец подниматься туманные хребты Моавитских гор, Стало быть, мы действительно спускаемся, хотя горы и поднимаются кругом нас. Ярко желтые известняки, в упор облитые солнцем, еще более голые и безотрадные, чем скалы, оставшиеся позади нас, без малейшего кустика, без малейшей травки, резко вырезают теперь свои оригинальные и причудливые пирамиды на лилово-багровом фоне Моавитских гор, выплывающих вверх из глубины какой-то незримой нами пропасти, словно титанические декорации какого-нибудь волшебного театра. Сквозь прорвы этих желтых утесов наконец проглянуло кое-где своими нежно голубыми оазисами Мертвое море, и безотрадно-грозный пейзаж пустыни, казалось, вдруг просиял улыбкой молодости и радости от этого ясного голубого взгляда…
— Вот Иерихон! вон сады видны! торжествующе указывал нам Якуб куда-то далеко вниз.
С высоких месть дороги мы действительно начинаем различать зеленые чащи и ярко освещенные домики так давно манившего нас библейского города. Но иллюзии горной перспективы нам уже слишком знакомы, и мы хорошо понимаем, что еще не скоро придется доползти до этой желанной цели…
Спуск, однако, замечается слишком явственно… Дорога то и дело обращается в настоящую лестницу, вырубленную в белых известняках, и лошади принуждены осторожно переступать со ступени на ступень… Эта с непривычки мучительная для нас тропа считается здесь отменною дорогою, которую все заранее нам расхваливают, как особенно удобную и покойную. Ее недавно только привели в такой исправный вид щедротами какой-то богатой русской дамы и теперь просто не нахвастаются ею!
Слева от нас вдруг распахнулась глубокая, как нам показалось, бездонная черная пропасть. Она разрастается все шире по мере нашего спуска, а отвесный словно ножом обрезанный скалы поднимаются все круче. Это суровое ущелье Вади-ель-Кельт, когда-то прославленное лаврами и киновиями Сирийских отшельников. К Иерихону вообще провалы и расселины учащаются в угрожающей прогрессии… То и дело они зияют направо и налево от нас своими черными зловещими воронками… Какая-то незримая и непобедимая сила всасывает назад в темное нутро земли эти выпершие вверх скалы, эту раскаленную солнцем почву, и вы словно заранее предощущаете, еще только спускаясь к библейскому «хору», то колоссальное поглощенье разбившеюся утробою земною целой страны с людьми и городами, которое ждет вас там внизу, залитое мертвыми водами проклятого Богом моря.
Мы едем и едем, сады Иерихона все мелькают у наших ног, а сзади уже все угрожающее темнеет, синеет, и нас очевидно охватывает со всех сторон резко и быстро наступающая южная ночь. Прескверно в такую темь пересчитывать дьявольские ступеньки этой «превосходной» дороги, в немом соседстве с черными безднами. Мы нетерпеливо пристаем к Якубу, и Якуб, все умеющий и все знающий, словно сам считает себя не на шутку виноватым в том, что Иерихон никак не хочет приблизиться к нам.
Хотя и в темноте, мы начинаем, однако, понимать, что сехали в равнину. Отрадная сырость освежает лицо; подковы лошадей шуршат голышами ручья, через ложе которого мы проезжаем. Силуэты разбросанных кустов и деревьев чернеют кругом… Кваканье лягушек звонко раздается в ночной тишине.
Вот беглыми звездочками замелькали и огоньки. Наконец-то кончилась эта нескончаемая каменная пытка. Мы проезжаем мимо грандиозных арок разрушенного водопровода и попадаем в неразличимую путаницу бедуинских шатров, кустов и деревьев, среди которых извиваемся как лодка между подводными камнями… Черные силуэты безобразных арабских старух и кишащей арабской детворы вырезаются как фигуры дьяволов на своем пекле, на огненном фоне распахнутых шатров и разведенных костров… Визг и крик кругом. Совсем-таки знакомый табор наших «плащеватых» цыган. Недаром наши простолюдины-богомольцы самым искренним образом почитают здешних арабов за «палестинских цыган». — Только эти победовее будут наших, разбойники… С того и прозываются «бедувины», серьезно объяснял мне как-то в Иерусалиме калужский мужичок.
Каменный белый дом «русских построек» высится громадным, над всем владычествующим замком среди жалких землянок арабской деревушки. Он внушает к себе великое благоговение бедуинов, не видавших ничего подобного в своей дикой пустыне, и великую зависть наших одноверцев греков, которые с ревнивою досадою смотрят на всякое утверждение в Палестине подлинной русской силы.
За то мы с женой с чувством гордости поднимались по высокой каменной лестнице в «свои» постройки, в родной русский приют, заменивший собою в библейском Иерихоне— дворцы Ирода.
Нельзя не поблагодарить от души энергичных радетелей русского влияния в Палестине, сумевших основать в этом гнезде бедуинских разбоев — своего рода безопасную цитадель для бесчисленных русских богомольцев и первый этап православия в этой дикой пустыне. Даже предприимчивые католики и англичане ничего не успели пока устроить в этой жалкой деревушке Рихи, нищенской наследнице былых славы и роскоши Иерихона.
Высокие просторные залы русского дома, его чистые прохладные спальни и тенистые галереи, приветливое гостеприимство русской старушки, заведующей хозяйством, все как-то особенно хорошо подействовало на нас.
А когда на опрятно-постланном столе засверкал и зашипел подбоченившийся в боки знакомый тульский самовар, с неизбежным чайным прибором, и мы, разломанные ездой, наглотавшиеся пыли, насквозь прохваченные зноем и потом, —потянули в себя возрождающую ароматическую струю, то и я сам вдруг почувствовал себя также ухарски подбоченившимся на всю окружавшую меня бедуинскую нечисть, как мой родной баташевский самовар; к сердцу моему вдруг прилило какое-то детское чувство жизненной радости, сладкое и гордое сознание, что мы вырвались из мертвых объятий пустыни, миновали все опасности, что мы теперь «у себя, дома», и что уже здесь нас не достанет никакая пустыня, никакой полосатый бедуин…

XVII.—Мертвое море.
Ночной выезд.—Иерихонская пустыня.—Монастырь св. Герасима.—Мертвое море при восходе солнца.—Расселина Эль-Гхор.—Исследования американца Линча.—Свидетельство Библии.—Купанье в асфальтовом море.

Отлично разоспались мы на покойных кроватях под белыми занавесками. а делать нечего, приходится вскакивать ни свет, ни заря.
Неумолимый Якуб стучит и ворчит за дверью. Жара Иорданской долины нестерпима, и нам предстоит длинный путь, так что необходимо выехать рано до солнца. А мне, балованному барчуку крепостных времен, искренно кажется теперь, что никакой Иордан, никакое Мертвое море не стоят получаса сладкого сна, из которого так некстати и так насильно нас вырывают…
Полусонный, почти не размыкая глаз и искренно возмущенный в глубине своей души на жестокость людей, не дающим человеку выспаться честным манером, я все-таки торопливо одевался, чтобы не задержать отъезд, и доказать негодяям арабам и негодяю немцу, что наш брат русский нигде и ни от кого не отстанет.
Моя неутомимая и точная, как солнце, супруга уже ждала меня, совсем готовая, и мы, не пивши чаю, проглотив только на ходу по чашке горячего арабского кофе, «всели на борзых коней», пообещав хозяйке вернуться к вечеру и заказав ей что только могли повкуснее и побольше. Вьюки свои мы тоже оставили здесь. Наши спешные и, как мне казалось, изумительно-быстрые сборы показались, однако, не дозволительно-долгими нашим арабским проводникам, которые горячились и сердито ворчали, уверяя Якуба, что мы теперь ни весть как запоздали…
Я глянул на небо—черно как гробовый полог. Глянул кругом — ничего не видно, словно в чернильницу окунулся. Ночь глубочайшая, самая чистейшая ночь, а им, нехристям, и это еще кажется поздно. Мы пробираемся опять сквозь неясные силуэты беспорядочного кочевого табора, теперь совсем безмолвного и темного, рискуя раздавить копытами повсюду спящих людей и собак. Собаки целыми стаями остервенело, преследуют нас. Песок и голыши то и дело хрустят под ногами… Долго мы ничего не видали и ехали, как казалось мне, зря… Но здешняя ночь также быстро наступает, как и уходить. Глядим—уже все бело, все видно. Безотрадная пустыня направо и налево, назад и вперед. Сзади надвигаются утесистые горы Иудеи, провалы которых мы только что мерили вчера; спереди хмурятся гораздо более далекие Моавитские горы
Библии…
Там, на той стороне моря, на той стороне Иорданской долины,—уже Аравия, земля древних моавитян, аммонитян и амореев, через которых приходилось пробиваться мечем маленькому кочующему народу Моисееву, чтобы добиться наконец до Иордана, Иерихона и Страны Обетованной.
Везде, куда не посмотришь, пустыня! Пустыня гор сзади и спереди, пустыня у ног твоих, пустыня моря стелется там дальше, пустыня неба, еще бледного, но уже безоблачного,—над твоей головой!..
Море видишь давно, но без солнца оно не манит, не радует. Оно белеется издали каким-то тусклым жестяным отблеском, точно и вправду не живое, а мертвое.
Солнца еще нет, а уже жарко, уже хочется пить, хочется броситься в воду. Всю ночь жара стояла такая, что пришлось спать раздетому. Эта долина, загороженная двумя хребтами гор — чистая теплица. В ней без труда могут расти нежные деревья Индии и Южной Аравии, в ней всегда на несколько градусов теплее, чем в соседних местностях. Но в ней не столько тепло, сколько душно.
Тут неоткуда взяться никакому току воздуха, никакому ветерку… А взглянешь кругом, просто едешь по дну кратера —глубоко провал долины, на 1,300 фут. ниже уровня моря, кажется еще бесконечно глубже от поднявшихся над нею высоких гор. Почва растрескалась во всех направлениях, словно от съедающего ее внутреннего жара… Иэвестково-песчаные тупые холмы, которыми усеяна равнина, кажутся бесчисленными потухшими сопками, а земля между ними словно провалилась на половину, и вот-вот готова провалиться еще дальше.
Как-то не верится в ату зыбкую, на каждом шагу расседающуюся, каждую минуту готовую изменить вам, почву…
Не только ни одного дерева, ни одной хижинки,—даже бедуина ни одного—ни вблизи, ни вдали…
Море кажется—рукой подать; сейчас будешь около него, сейчас сбросишь потные одежды с своего разгоряченного тела и погрузишься в его освежающую влагу.
Но это одна досадная иллюзия, коварная насмешка могучей бесконечной пустыни над легкомысленною близорукостью жалкого ока человеческого. До моря еще десять верст и оно еще долго промучает тебя пыткою Тантала.
Якуб сообщил нам новость, что итальянцы, с которыми мы ехали из Яффы, тоже ночевали в Иерихоне; но они разбили себе шатры у источника св. Елисея, не заезжая в самую деревушку Риху, где у католиков нет удобного приюта. Мы, наивные и недогадливые русские, бесхитростно заезжаем во все латинские монастыри Палестины, принося им свои гроши» наравне со всяким греческим монастырем или русским приютом, а они все так отлично вымуштрованы своими аббатами, что лучше соглашаются ночевать под открытым небом, чтобы только не пользоваться гостеприимством православных.
Арабы наши уже успели повидаться с проводниками итальянцев и уверяют, что они скоро должны нагнать нас, так как им давно уже оседлали коней и кони их гораздо бойчее наших.
Эта новость вносит некоторое оживленье, и все мы поминутно оглядываемся назад, ожидая увидать итальянскую кавалькаду…
Но нигде по-прежнему ничего… Только норки каких-то неведомых зверков все чаще попадаются под ногами, да на сверкающем фоне моря начинает все яснее вырезаться массивное каменное здание обители св. Герасима. Этот древний монастырь, недавно еще разрушенный и запустевший, опять возобновлен в последние годы. Его стены устояли в течении веков против варварской руки, и в его развалинах не переставали искать молитвенного приюта то тот, то другой бесстрашный отшельник. Теперь этот монастырек служить приходским храмом для деревни Рихи, былого Иерихона. Когда-то на месте этой одинокой церкви стояла целая лавра св. Герасима, прославленная в житиях святых угодников.
Более подходящего места для истинного пустынножительства, для жизни труда, лишений и скорбного покаяния, трудно выбрать даже и в унылых уголках Палестины… Проклятое море у ног, проклятая пустыня кругом и больше никого и ничего… Даже шакалам и гиенам тут не зачем рыскать. Даже бедуинам, которые пожаднее шакала, тут мало чем поживиться. Впрочем, обитель св. Герасима устроена блокгаузом своего рода, с высоко-поднятыми узкими окнами, с крепкими стенами.
Очевидно, она рассчитывает на соседство бедуинов. За монастырем св. Герасима почва долины вдруг резко понижается, словно делает последнюю ступень к водам моря.
Мы едем теперь по сыроватой глинистой низине, насквозь пропитанной морским рассолом; ее перерезают во всех направлениях рытвины и русла зимних потоков, сбегающих в море; теперь они безводны, но зато в них густыми чащами засели камыши, перепутанная поросль тамарикса и мелкого ивняка, в которых гнездятся выдры, кабаны и разные звери.
Солнце только что выходило из-за гор Моавитских и безмолвная пустыня торжественно сияла в его молодых огнях, когда мы наконец подъехали к Мертвому морю.
Оно лежало теперь у наших ног, сливаясь вдали с горизонтами неба, громадною чашею чудной синевы, широко раздвинув собою во все стороны, будто какие-нибудь распахнутые настежь титанические ворота в подземное царство, суровые стены горных хребтов—направо Иудейского, налево Моавитского.
Но в этой чарующей голубизне его неподвижной поверхности без струи и волн чувствовалась какая-то тяжесть на-литого в гигантский котел расплавленного чугуна. И котел действительно гигантский!
От скалистой подошвы одного хребта до отвесных утесов другого разом проваливается он на многосаженную глубину, не оставляя, кажется, ни вершка между каменными стенами и морем…
Ни птицы, ни лодки, ни белого паруса—на всем громадном охвате этого чугунного моря…
Как-то жутко видеть с непривычки такую мертвенную пустынность вод, этого всегдашнего источника движения и жизни.
Вода Мертваго моря до того насыщена асфальтом и солями, что действительно бесплодна как чугун. В ней не может жить ни рыба, ни раковина, ни даже микроскопическая инфузория. В ней нет даже водяных растений.
Рыбы Иордана, попадающие в нее, тотчас же дохнуть и выбрасываются на берег.
Это море буквально мертвое не по одной только наружной обстановке своих бесплодных и безлюдных берегов, но и в тайных глубинах своей утробы.
Море, скрывающее в себе смерть, а не жизнь, и покрывшее собою смерть, по грандиозному сказанию Библии…
В разъедающем огне его горько-соленой влаги, не утоляющей, а возбуждающей мучительную жажду, в его смолистом запахе, словно отражается через целое тысячелетие воспоминание о том огне подземном, который когда-то поглотил нечестивую страну Содома.
Страшная содомская катастрофа, с такою художественною правдою нарисованная на страницах книги Бытия, конечно, не пустая детская сказка, как уверяли нас когда-то близорукие мудрецы, все давно знающие и ни перед чем никогда не задумывающиеся.
И географические данные и исследования геологов, и свидетельство истории—все одинаково подтверждает правдивость библейского летописца.
Глубокая и узкая трещина в несколько сот верст длины, называемая арабами «Эль-Гхор», т.-е. провал, впадина, тянется от самых гор Ливанских до теряющегося в песках Аравии Моавитского Сигора, словно ножом разрезая Палестину прямо с севера на юг, отделяя направо Галилею, Самарию и Иудею, налево Перею.
По этой колоссальной расселине коры земной обильные воды Иордана, наполнив по пути просторные бассейны озера Мерома и Тивериадского моря, бурно сбегают через пороги и водопады в громадную чашу Мертвого моря, где как в бочке Данаид, целые тысячелетия бесплодно накопляются они, словно проваливаясь сквозь землю, не увеличивая собою ни на одну каплю запаса вод, не в силах будучи ни на одну йоту разбавить своими сладкими струями густой горько-смолистый рассол проклятого Богом моря.
А между тем по вычислениям ученых, ежедневно вливает Иордан в это море смерти по 360 миллионов пудов своей живой воды!
Вечная жара, стоящая в этой глубокой каменной бане, спертой со всех сторон хребтами гор, не пропускающей дуновение воздуха ни от прохладного Средиземного моря, ни от северных азиатских степей, и открытой только горячему дыханию соседних аравийских песков, вызывает такое необычайное испарение из громадной соленой ванны, составляющей дно этой бани, что, не смотря на постоянный обильный приход сладкой воды, густота и соленость Мертвого моря нисколько не изменяются.
От этого-то Мертвое море так часто окутывается туманами при полном отсутствии болот, оттого-то так убийственны для человека и зверя считаются его испарения…
На земном шаре нет другого места, более своеобразного, более проникнутого характером своего подземно-огненного происхождения.
Недаром это древнее «Асфальтовое море» опустилось до глубины 1318 футов ниже поверхности океана, в ближайшее соседство к ядру огненному. Кто знает, не влияет ли еще это соседство, эта небывалая глубина провала земного, на тот нестерпимый жар, который царить в окрестностях Мертвого моря, и который издревле позволил разводить в Иерихоне самые нежные аравийские и индийские растения, неведомые остальной Палестине?
Дно этого моря смерти—горная смола, перемешанная с солью, которая могла выплеснуться из глубочайших недр земли только во время какого-нибудь страшного геологического переворота. Почва берегов его—опять соль и асфальт, кое-где даже с примесью серы… А проезжайте по окрестным горам, как только что проехали мы,—везде ужасающие растрескивания и расседания скал, везде неудержимое стремление провалиться в преисподнюю, и чем ближе к соленому морю, тем больше и поразительнее… Не только геолог, самый невнимательный путешественник сразу почувствует, глядя на эти зияющие кругом него бездонные воронки и черные расселины, что он спускается к какому-то центральному очагу подземно-огненной силы, в жерло какого-то незримого вулкана, хотя и залитого теперь смоляным озером.
Американский капитан Линч, расследовавший подробнее всех Мертвое море, рассказывает в своем «Narrative of the United States expedition to the river Jordan and the Dead sea», что ему не раз удавалось видеть в темные ночи фосфорическое свечение Мертвого моря.
«Поверхность озера была совершенно покрыта фосфорическою пеною, и волны, ударяясь о берега, разливали могильный свет на засохшие кустарники и на осколки скал, там и здесь разбросанные по берегам», говорить Линч.
Таким образом мертвая вода, порожденная огнем подземным, как бы сохранила в себе свои огненные свойства, она жжет, а не освежает, как обыкновенная живая вода наших ключей; она горит, будто породивший ее ад кромешный, своим жупелом…
Библейская летопись, самый точный из всех исторических документов древности, точный и правдивый до того, что с Библией в руках можно еще теперь путешествовать по Палестине, летопись эта очевидно хорошо знала страну Мертвого моря еще до катастрофы, поглотившей Содомь, когда эта страна еще цвела плодородием.
«Лот возвел очи свои и увидел всю окрестность Иорданскую, что она прежде, нежели истребил Господь Содом и Гоморру, вся до Сигора орошалась водою как сад Господень, как земля Египетская», повествует книга Бытия. Она же сообщает в другом месте драгоценные геологические данные, подтверждающие вулканический характер страны и отчасти объясняющие естественную причину катастрофы, поглотившей потом долину Сиддим с городами: Содомом, Гоморрою, Адамоем и Севоимом.
«Все сии цари; соединились в долине Сиддим, где ныне Соленое море».
«В долине же Сиддим было много смоляных ям. И цари Содома и Гоморра, обратившиеся в бегство, упали в них», объясняет священная летопись победу Авраама.
Ясно, что говорится о каких-нибудь глубоких асфальтовых источниках, выбивавшихся из земли, которыми была настолько часто пробуравлена вулканическая почва этой плодородной долины, что даже местные жители подвергались опасности попасть в них, в любую темную ночь.
Много ученых путешественников исследовало Мертвое море и Иорданскую долину. Большинство из них заплатили своею жизнью эа научную пытливость, схватывая изнурительную лихорадку на неприютных берегах этого всеубивающего моря смерти, к которому не смеет приблизиться ни зверь, ни птица, ни рыба.
Американцы, народ решительных и грандиозных предприятий, устроили в 1848 году самый решительный и грандиозный опыт исследования Мертвого моря. Они построили нарочно для этой цели маленькие кораблики, обшитые медыо и гальваническим железом, чтобы спасти их от разъедающих солей асфальтового моря, и послали с ними целую экспедицию, снабженную всякими инструментами и запасами, под начальством смелого капитана Линча.
Линч переправил кораблики на заранее устроенных громадных дрогах, запряженных верблюдами, из Акрского порта через Назарет в Тивериадское озеро, по скверным горным дорогам, на которых ему приходилось взрывать скалы и засыпать рытвины, чтобы протащить свою чудовищную поклажу.
Со времен Иосифа Флавия и римских игемонов не видали воды галилейского моря ни одного судна, кроме рыбац-ких лодок своих. Корабли, наконец, торжественно спущены, и удалый американец, осмотрев берега Генисаретского озера, двинулся вниз по Иордану, ежеминутно наталкиваясь на пороги, водопады и камни, провожаемый по берегам испугом и изум-лением встревоженных бедуинов. Целую неделю спускались они вниз по стремнинам Иордана, пока, наконец, не достигнули того исторического брода Бет-Фавары, у которого обыкновенно собираются поклонники. На Мертвом море он прожил три недели и избороздил вдоль и поперек все уголки его, производя самые разнообразные научные исследования. Сам Линч счастливо избегнул участи своих предшественников Молине и Костигана, только что перед ним похищенных смертью, но он все-таки должен был принести кровавую жертву злым демонам этого моря-могилы; товарищ его, лейтенант Даль, заболел неизбежной изнурительной лихорадкой и скончался на горах Ливана.
В общих выводах своих экспедиция Линча вполне подтверждает правдоподобность библейских сказаний об огненной катастрофе, пожравшей долину Сиддим. Линч добрался до самой отдаленной юго-западной пазухи Мертвого моря, к тому месту, где, по преданью, стоял нечестивый Содом.
Магометанские арабы Мертвого моря, прямые наследники древних жителей Сиддима, веруют и в гибель Содома, и во все это трагическое сказание Библии так же твердо, как палестинские христиане и евреи.
История Лота целиком рассказана в Коране Магомета, а Мертвое море на языке арабов до сих пор называется «Мо-рем Лота»—«Бахр-Лут».
В недоступной глуши Усдумского берега арабы показывали Линчу соляной столп странных очертаний, который они искренно почитают за окаменевшую жену Лота, не стесняясь сорока-футовой высотой этой соляной статуи.
Животворное утреннее солнце одело чудными красками даже эту громадную водную могилу.
Мы невольно пристыли очарованными глазами к пустынной красоте, которая никогда не бывает так выразительна и так своеобразна, как именно в минуты солнечного восхода.
Над сплошною неподвижною скатертью нежной бирюзы, горели в нежно-розовых огнях, освещенные в упор лучами восходящего солнца, голые угловатые скалы Иудейских гор, а напротив них, на половину еще окутанные сине-багровыми туманами ночей, выплывали в светлую лазурь южного неба насквозь проступавшие золотом вершины гор Моавитскнх, словно воплощенная золотая грёза фантастического сновидения.
Солнце расточает свое золото с роскошью и щедростью настоящего олимпийского бога. Оно залило теперь этим расплавленным золотом весь горизонт, где море сошлось с небом, и слило обе эти неохватные голубые пустыни в одно сплошное и сверкающее огненное зарево, на которое уже не в силах смотреть человеческий глаз. Оно разбросало и разбрызгало, как капризный художник краски своей палитры, эти жгучие ослепительные огоньки свои и по всей широкой поверхности моря, везде, где они могли зацепиться за какую-нибудь легкую струйку, за какую-нибудь чуть взволнованную складочку этого прозрачного гнущегося зеркала…
Даже грубые арабы, даже болтливый легкомысленный Якуб, никогда ничему не удивляющийся, и те стоять немые и неподвижные, созерцая эту неожиданную, словно из-под земли выросшую, красоту, и очевидно, чувствуя исключительную торжественность этой чудной минуты.
Арабы советовали нам не мешкать у моря и спешить к Иордану, так как бедуины, боящиеся вообще ночи, как малые дети, непременно станут теперь подтягиваться к морю. Но мне непреодолимо хотелось выкупаться, и для того, чтобы испытать асфальтового моря, по законному праву и обязанности туриста, и для того просто, чтобы сколько-нибудь охладить свое горевшее от поту тело.
Прежде всего нужно было увести нашу даму, а ей очень не нравилось удаляться одной в пустыню, даже и на 50 саж. Мы, однако, отыскали невдалеке небольшую сухую рытвину, в которую усадили свою амазонку и из которой не могло быть видно купающихся.
Берег моря усеян палками и корчагами, выкинутыми морем; море вообще ничего не терпит в своей утробе и сейчас же выбрасывает вон. Этими дровами пользуются бедуины, чтобы разводить свои костры на берегу моря. Мы воспользовались ими как скамьями, чтобы не пачкаться в солонцоватую глину. Охотников купаться, впрочем, не выискалось никого, кроме меня. Все остальные усердно принялись за еду и питье, позабыв и восход солнца, и нечестивый Содом.
Когда я очутился в море, мне показалось, что я попал не в воду, а в какую-нибудь ртутную ванну. Меня словно руками выпирало вверх и при малейшей попытке плавать задирало ноги выше воды; почти все время приходилось лежать на поверхности, едва только погруженному в нее. Даже неумеющий плавать тут поплывет без труда. А утонуть, я уверен, невозможно, разве уже навяжешь камень на шею потяжелее. История действительно рассказывает, будто, по повелению римского императора Адриана, преступников, связанных по рукам и ногам, бросали в Мертвое море, и они плавали на его поверхности, как куски пробки. Я все-таки порядочно поплавал, с большим усилием удерживаясь ногами под водою. Но не мог, однако, не отведать против своей воли отвратительного горько-солено-масленистого слабительного, с которым не сравняется никакая английская или Глауберова соль. Когда я вышел из воды и наскоро обтерся, я почувствовал на всей своей коже самое странное ощущение. Мне казалось, что я только что вылез из банки с густым сахарным сиропом, так липко и склизко было все мое тело, так стягивало его и щекотало каким-то неприятным зудом словно от высыхающей на мне патоки. На мои жалобы арабы, весело оскалив зубы, объявили через Якуба, что необходимо выкупаться в Святой реке, т. е. в Иордане и тогда все как рукой снимет.
— Ты не бойся моря,—утешал меня опытный «турецкий жандарм».—Тут вода здоровая, этой водой только жив араб, она от всех болезней лtчит, от чесотки, от сыпей всяких, от пьянства. Только три капли в день пить, и самый большой пьяница навсегда перестанет пить!—уверял он меня.
В виду такой чудесной целительной силы асфальтовой воды, я приказал Якубу набрать нам две бутылки, чтобы отвезти в родимую Русь, где она, конечно, пригодится гораздо скорее, чем у тощих постников-арабов, понятия не имеющих о настоящем российском пьянице и настоящей российской сивухе.

Александр Щерба: МОЯ ШИЗОФРЕНИЯ, ИЛИ АВТОБУС ЕДЕТ НА МЕРТВОЕ МОРЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 13 on 02.08.2010 at 21:15

Берия! Берия! Мертвая Материя

№1 Мулат
…Необыкновенной красоты ребенок. Как это часто случается с мулатами – смуглый, с большими, как блюдца, печальными глазами…
Его мать, говорящая с ним по-русски, очень бледная и красивая, все время чуть нервная…
Она опекает сына ревниво, будто и вправду может уберечь его от всех несчастий Мира разом…
Он принимает опеку, как должное: мать следит, чтобы ему было удобно в дороге, дает ему воду и еду…
В нем чувствуется уже грядущая властность, какой-то большой покой и уверенность в себе — немудрено, что мать так над ним вьется…
Она никому не даст его в этой Вселенной в обиду! Попробуйте только его задеть словом — или делом! Она везет сына лечиться!..
В этом Автобусе, спешащем на Мертвое море, едут только те, кто еще на что-то надеется… В этой жизни…В этой смерти…



№ 2. Одиночество
…Ей лечение на Мертвом море толком и не нужно…Она едет на Мертвое море, спасаясь от одиночества…
Автобус везет людей к Мертвому морю и обратно…Аллегория пути для тех, кто понимает…
Она домашняя и усталая… Когда-то красивая… Красивая…
Красивая…Больная…
Ей кажется, что на берегу Мертвого моря она видит тех своих, кто уже ушел из жизни… Они стоят густой толпой, и машут ей руками…
Она улыбается и машет им рукой в ответ…



№ 3. Добродушный
…И даже мысли не возникает о том, что он может своей рукой — молотом стукнуть человека…
В автобусе он ходит пригнувшись, и всем без разбора улыбается: и взрослым, и детям…
Сказочный великан… С тараканом в голове… Стареющий и глупый… Где он берет одежду?..
У него роскошная лысина, и татуировка «Якорь»…Его в Автобусе любят… И боятся… И опять любят… Он всегда просит у гида, чтобы тот вставил в видеомагнитофон кассету знаменитого «Хора Турецкого», и ему не возражают даже те, кто этот хор терпеть не может…
Между тем, глаза его всегда пусты. Видимо, он загнал куда-то далеко вглубь себя старую боль… Оттого и улыбается — теперь…Что это, физическая боль?.. Или – любовная-на-всю-жизнь-неудача?.. Или тяжелая потеря когда-то… Или — неумение пристроиться, побороть что-то в жизни…
Просто так на Мертвое море не едут…



№.4. Отчаяние
Старый Писатель с патологическим страхом смерти едет на Мертвое море, чтобы сберечь как можно дольше старость; дай бог, дальше не хуже.
В Автобусе нет случайных людей…



№.5. Ангел-Хранитель
…Врач на пенсии… Тут — инкогнито… чтоб не нервировать излишне… Вдруг кому-то по дороге на Мертвое море станет, не дай бог, худо…
…Врач ходит в каждый рейс, его никто не обязывает… Поездки бывают раз в неделю, по субботам — в другое время народ не соберешь…
Благодушие читается во Враче…Желание жить… А Мертвого моря ему лучше и вовсе не видеть!



№.6. Солдат
…У каждого свое Мертвое море… Солдат едет к нему – на службу. Каждый раз автостопом. Сегодня его подобрал туристический автобус. Именно так и проверяется удача.
У Солдата зеленые глаза, в которых Мертвое море помещается целиком!..
Да что Мертвое море!..
Всё небо над морем — целиком!..



№7. Человек
Сорок лет он уже ездит на Мертвое море!.. Привык!..
море съест…



№8. На Жаре
Закон Жары – Гостеприимство. На жаре надо поить друг друга водой и следить, чтобы всем хватало тени…

Надо делиться едой: сегодня ты поделился, завтра – с тобой.
Зря ни на что не жалуйся – береги соседа… Себя…
Не жадничай! Спи больше, чем надо! Не верь Миражам!
Жалей Верблюда!
Знай, что будет лучше, слезы оставь дома.
Яфцувак вукенрот мапернот бекнекен…



№9. Убийца
…Никто не знает, что он – убийца…
У Берега моря он думает всегда одно: Не зря ведь тебя зовут Мертвым?.. Должно ведь ты как-то уж убивать?
( Странно, но в Автобусе есть и самоубийца – ему сладко всякий раз мечтать о смерти в Мертвом море, и он все откладывает и откладывает – до бесконечности? – это дело).



№10. Дурак
…Все больше молчком… Дурачку – что говорить?.. Он улыбается… И потом о нем и так все всё знают…
— О, воробышек! Богу жаловаться полетел!.. Подслушал, и полетел!.. Обидели юродивого! Мальчишки от-ня-ли ко-пе-ечку!.. Вот Джоконда… Бог шельму метит!..

Кто здесь сидит,
Того люблю.
Кладите в Спарту
По рублю!



№11. Постулат
…На Мертвом море редко умирают!..



№.12. Заядлый курильщик
…У него от легких уже ничего не осталось – того и гляди, крякнет. Вот, думает о Смерти:
— У Мертвого моря цвет марихуаны… Может, так выглядит сама Смерть?.. Или она того же цвета, что и это Мертвое море?..



№13. Уставший
…Ему пятьдесят лет, тридцать из которых он работал грузчиком…
Ему все время хочется лечь спиной на мертвую воду, чтоб не чувствовать ни голову, ни спину, ни конечности… И ничего не видеть, и не слышать!..



№14. Разлом
…Когда начинается Разлом, у тебя возникает ощущение, что ты куда-то далеко падаешь. Что сам Господь Бог низвергает тебя куда-то за твои грехи.
Закладывает уши…
Минус сто…
Минус двести…
Минус четыреста.
Сердце заходится на Жаре, когда выходишь из холодного Автобуса.
И видишь ты себя теперь немного по-другому, чем всегда. Чем в жизни. Честней.
Страх безотчетный налетает, как ветер. Тревога селится в душе – тоже непонятная, беспричинная. Необъяснимая тревога. И чувство, что Мертвое море живо.



№15. Пьяница
Пьяница после каждой поездки на Мертвое море набрасывается на Водку, как голодный на горячую лепешку.
Он не может себе этого объяснить, только все пьет и пьет, будто боится куда-то опоздать.
Как раз к следующей поездке он подустанет, обрастет мешками под глазами, руки станут трястись. В голову полезут мысли. Сам себе не рад. Да и с чего радоваться?..



№ 16. Скрипач
…Скрипач воспринимает Мертвое море как огромную Паузу на нотном Листе…



№ 17. Милицейский
Бывший милицейский…
— Хорошо, если бы мои подопечные были все время мертвые, как это море!..



№ 18. Жизнерадостный!
…Мертвое море – плохо! Но хуже, если бы его не было. И к тому же, какое же оно Мертвое? Оно – живое! Внутри него бурлит первородная бактерия — жизнь!



№ 19. Мертвое море
…Пьянчужка, небритый, маленький, помятый, пьет свое пиво и смотрит телевизор, репортаж с Олимпиады. Пьянчужка узнаёт своего брата, борца, чемпиона…
Пьянчужка испытывает двойственные чувства: гордость и зависть. И еще жалость…



№ 20. Могильщик
…Мою работу легко бы делало это море, если бы оно не выталкивало человека наверх…
…Но ведь можно человека завернуть в хороший прочный пластик и на ноги – камень. Здесь всем хватит места.
Покойники будут стоять на дне, как свечки, и хорошо сохранятся…
Их тихий мир у дна ничто не потревожит. Ну, может, какая-то природная катастрофа… жуткое Землетрясение… И вдруг море втянется куда-то, будто его и не было… Разлом есть Разлом… Без дураков!



№ 21. Архитектор
…Это море Мертвых надо поставить «на попа», т.е., вертикально… Грандиозно вертикально!.. Фантастически вертикально!.. И верно!..



№ 22. Аттракцион
…малый метрах в двадцати от Берега, а в него с Берега кидают камни…
Нырять в Мертвом море нельзя – сожжешь глаза. Вот и уворачивайся.
Каждый камень – жизненная неудача. Неприятность. А то и горе.
Одни уедут, тотчас приедут другие – тоже камни кидать. Ночью и то не прекратят.
Хохот и азарт!
Модель мироустройства!
Незыблемое правило!



№ 23. Больной
…Я – известный артист… Какой пример я подаю людям?..
Что будет, если все бросятся работать в театр?..
Кто будет тогда выращивать хлеб для меня и пиво?..
Кто будет каждое утро возить меня на работу?..
Кто станет торговать для меня на рынке?
Театр – это Мертвое море!..
Раз вышел на сцену, и – все!.. И ты уже умер для нормальной, чистой жизни!..



№ 24. Голос
…Что ж ты думаешь? Мы глупее вас, что ли, были?..



№25. Голоса
…я лежал на кровати в тесной комнате, больной и одинокий в чужой стране, отсеченный будто от того хорошего и плохого, что было до того… Без надежды в сердце… Я тогда чуть не умер…
— Да ведь ты умер!..



№ 26. Футурист,
которому все равно, Мертвое ли это море, или какое иное…
Молодожены
Молодо жжены!..
Жены неверны
Женей…
Неверны же…
Жориком…
Жором…
Жиром…
Жаром…
Жерлом…
Жутью…



№ 27. Эпилог
…С трех и до десяти вечера длится экскурсия на Мертвое море из нашего Города…
В десять Автобус вернется в тихий пока еще Город и развезет пассажиров по домам.
У людей появится чувство, словно только что они проделали какую-то Благую Работу…
Во сне они увидят серо-голубое Мертвое море…