:

Некод Зингер: ПУСТЫРЬ. ПУСТЫНЯ. НУ И ПУСТЬ!

In ДВОЕТОЧИЕ: 1 on 12.07.2010 at 19:24
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:


А. С. Пушкин

Первый тяжелый шок, обрушивающийся на всякое «поколение пустыни», бредущее от одного светлого будущего к другому, еще более светлому, вызывается физическим столкновением с этой самой пустыней в ее натуральной пустоте.

Пустыня кругом, пустыня кругом,
Ни капли живительной влаги.
Здесь полный и флоры и фауны разгром
Из древней пугающей саги.

Таким, на первый взгляд бесхитростным воплем оглашает безответную окрестность представитель русской словесности, только что ступивший на новую почву, где ему не обещали розового сада. Оставив в стороне красоты стиля и сосредоточившись лишь на глубинной сути сего вопиющего гласа, попробуем применить к четверостишию испытанный талмудический метод. Спросим себя: «Что мешает цельности восприятия?» Безусловно – последняя строчка, идущая вразрез с натурализмом первых трех. Что это, позвольте спросить, за «древняя пугающая сага», всплывающая на песчаную поверхность неутешительного пейзажа из разгоряченного мозга автора? Отчего же поэту потребовалось называть эту древнюю пугающую книгу сагой, связывающейся в просвещенном сознании с абсолютно иными широтами? Только ли потребность в рифме? Сомнительно. Ведь «бумаги», «овраги» или, тем более, «копрофаги» открывали бы ничуть не менее перспективные возможности. Древнеисландские родовые саги роднит с Ветхим Заветом, кроме ветхости, стремление к сохранению памяти народной и жесткая лапидарность стиля. Исландец и иудей тем и отличаются от Ивана, родства не помнящего, что прослеживают свое происхождение на многие поколения назад. С этой точки зрения Библия действительно является для нашего бедняги-бедуина родовой сагой, единственным подтверждением его малокровной связи с этой бесплодной землей, связи, пугающей его самого. И все же, остается невыясненным вопрос о нордической окраске данного образа. Не надо забывать, что в сознании выходца из советской России ледовая пустыня укладывается значительно естественнее, чем какая-либо иная. Пафос освоения неизведанных земель, челюскинцы, папанинцы, Арктика, Антарктика и прочая Terra Incognita, к которым он привык, способны в какой-то степени помочь ему переварить зрелище простирающейся перед ним реальной пустыни.
Чем дальше вглубь, тем больше песка. Изучая заданную тему, мы обнаружим две обозначенные выше тенденции русскоязычной поэзии Израиля в отношениях с пустыней: восприятие ее сквозь затемняющие окуляры мировой культуры и острое желание заменить песок и суглинок льдом и снегом.
Если бы не этот типологический урок, вряд ли стоило уделять столько внимания опусу покойного господина Аркадина (Цейтлина), чье скромное творчество не оказало никакого влияния на последующие поколения русских поэтов-пустынников. Фигурой, осветившей идущим следом кремнистый путь по местному такыру, прежде чем скрыться в тени города и в городе теней, стал Анри Волохонский.
В нашем путешествии с караваном, навьюченным сказочными сокровищами эстетической мысли, следует нажать на тормоза и сделать остановку в пустыне, пока еще не поздно, «когда настраивают оркестр». Именно такой жанровый подзаголовок носит поэма Волохонского «Пустыня». Примечательно, что написанная по-русски, она ведет нас от состояния пустоты, доминирующего в русском восприятии образа пустыни и осязаемо передаваемого пустотой содомских яблок в галлюциногенном воздухе, который суть не воздух, а марево:

Имя «Пустыня» возникает в воздухе.
Кто изъяснит его смысл и труд? –
Ангела Имени, который так благоухает,
когда закутывается в воздух? –
Тот, – которым полны содомские яблоки
на здешней высоченной белене.

Ведет, говорю я, от пустоты оркестровой ямы, от смутного ожидания чуда к еврейскому восприятию этого слова и понятия, где מדבר (мидбар – пустыня) является средоточием речи (דיבור – дибур), а другим ее именем (שם – шем) является שממה (шмама – пустыня).
Пока она только учится разговаривать, но ей предстоит звенеть, петь, тихо выть.
Гортань поводыря влажна, душа суха, в соответствии с завещанием Мандельштама.
Итак, мы пребываем в ожидании обещанной симфонии, в состоянии перехода от языка смутного молчания, предчувствия, мистических грез и теологических намеков, к божественному глаголу, пока собираются инструменты и настраивается оркестр. Из этих-то таинственных звуков, тайна которых способна очаровать и заворожить иногда более следующего за ними классического шедевра, и соткана поэма Волохонского.

– Смотри: за стадом пыльный дух
Поднявшись в зрак столпа
Шагает нем, рождая вслух
Сухого слова прах.

Голосов-то много, каждый инструмент издает присущий ему звук, но это – мираж, ибо строй отсутствует. Вместо задерживающегося дирижера, который повел бы разрозненный сброд – демоны, принимающие форму столпа облачного, перерождающегося в черного козла отпущения, никого никуда не ведущего, а оказывающегося изгнанником-бедуином-репатриантом, который «путей не выбирает»:

Крики его гонителей косяка –
В полном числе: табуна и гурта,
Стада, отары и стаи, и своры –

В пустыне встают перед ним в ореоле,
В ореоле падают позади него в пустынном месте
И куда ни обернись
Всюду видит он – я, несчастный!

Итак, переход через пустыню, как о том и свидетельствуют источники, превратился в пребывание в пустыне, в блуждание, в образ мыслей, чувствований и действий:

О, он – несчастный, –
О, – говорит он, – поистине несчастный
Я есмь бедуин.

– Какого же отечества отчасти – его отец?
– Вопрос – не из простых!

Для русско-еврейского поэта в Израиле это – вопрос мнимого выбора, вопрос декларативной самоидентификации:

А он ей ответил, задумчиво топнув ножкой:
– Здесь отныне моя столица и Антарктида,
Здесь моя Атлантида и суетное отечество паки!

Вот так вот! Про Антарктиду мы уже вспоминали, про бескрайнюю ледовую пустыню с сияниями-миражами. Голос Израиля в середине восьмидесятых не даром глушили навязчиво повторяющейся в эфире-дурмане фразой «и закончили свою вахту на ледовом континенте». Волевой выбор сделан. Свет гаснет. Публика затаила дыхание.

А к вечеру пустыня будет лгать:
В ней начинается движение к гармонии
Ее мелодии сплетут ткань тела симфонии

Однако вслед за ночным концертом, за очередным мороком, наступает утро. Вероятно, нам только померещился этот концерт, эта гармония, эта симфония. Инструменты еще не настроились, мы все еще в пустыне, и ехиднейший голос автора советует:

– Учитесь иностранным языкам,
Изгнанники!

На этом, собственно, можно было бы и закончить статью про образ пустыни в русскоязычной израильской поэзии, да и вообще завершить рассказ обо всем этом сложном культурном феномене.
Какие мне слова еще в пустыне.
Но, поскольку скитания продолжаются с нарастающим успехом, продолжим и мы наш путь, усыпанный терниями и брильянтами.
Уехав в Европу ради службы в эфире и изучения иных языков, Волохонский оставил посреди «культурной пустыни» целое поколение поэтов-изгнанников, нашедших свой голос в этих засушливых условиях. Одним из первых топнул ножкой Михаил Генделев. Остановился на утоптанной им поэтической платформе. В стихотворении 80-го года «Алгебра ветра» поэт рисует предельно скупую картину природы, ставшей окружающей средой:

песок небосвод свод небес песок белый свет окрест

Звукоряд его прост, не в пример наваждениям симфонического Анри, и носит неприязненно-заунывный характер:

ветер стоит и на мотив постылый
без умолку свистит тишину скрестив рукава
пустые свои рукава на груди пустыни.

Это странствие в пустыне предвещает грядущую адскую трудотерапию:

пересыпать в белом черепа зале пустом завалы песка
под тишину

Это – не аллегорические картины. Тот, кто пережил затяжной хамсин, не нуждается в комментарии. Однако Генделев не был бы русско-израильским поэтом, если бы обошелся в пустыне без снега, но снег этот меняет свою субстанцию, делаясь каменным, ибо в генделевской поэтике восьмидесятых каменеет все, попадающее в зону нашего пустынного мифа, включая траву и воду, переносясь из сферы живой природы в заклятое измерение монументальной архаики. Окаменение и осолонение тесно связаны как с физической, так и с мифотворческой практикой нашего региона. А если мы примем в расчет точку поэтического исхода нашего несравненного архаика, то увидим, что нашел камень на камень. Вспомним Санкт-Петербург – город святого камня, из поэтической и мифологической школы которого вышел он в пустыню, вспомним медного всадника на гранитной волне. Не его ли посылает подальше Генделев, восклицая: «Отхлыньте каменные воды», и в ответ державинско-екатерининскому великодержавию ваяет из подручных пустынных материалов своего всадника-кочевника:

Тогда на гóрбе дромадера
– и вид его невыносим –
и вылетит заря-химера
приплясывая на рыси
на хóлме пепельном верблюда
переломив хребет Джаблута
в бурнусе белом мертвеца
разбросив рукава пустые
по каменной летит пустыне
с дырою розовой лица.

Поистине – «одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса», когда из шатра багровый выходит Бутрус, взгляд его ужасен, движенья быстры, он прекрасен. Таким образом, древний Восток простирается от брегов Невы, от Академии Художеств, где установлены незабвенные сфинксы, и тогда делается понятным, о чем это:

смерть
сидит в пустыне
лицом в Египет

Исход в пустыню всегда совершается из Египта, из державного прошлого. Кто обернется – попадет в объятия смерти, окаменеет, превратится в соляной столп. И поэтому лучше смотреть вперед. Даже если пейзаж малоутешителен, его следует принять с любовью. И поэт декларирует:

Я дал названье новое любви
когда
я был Адам
Адам сказал:
«пустыня».

Иного выхода нет, когда намереваешься строить на этом песке, как на болотной трясине, воздушные и каменные замки новой великодержавности. Мы ведь, в конце концов, речь неспешную ведем о поэзии, а она в своей миражной сущности способна опираться и на зыбучие пески, царящие в той межеумочной плоскости, которую Владимир Тарасов определил емким словом «сродинынародину».
Давайте притормозим верблюда у становища этого примечательного поэта. Такой, как у него, приспособляемости к условиям пустыни можно только позавидовать. Этот чудодей в самых сухих песках находит воду, превращая в живительную влагу саму ее противоположность. Тюкнет стилом по камню – и вот вам, пожалуйста – пейте на здоровье! Более того, даже струи пустынной пыли превращаются у него в потоки воды, конечно, не без помощи иллюзионизма:

Ложь есть искусство
уводить ведомой душу.
Вести и уводить водить
ведомую водою.

Одуревшие от жары и завороженные тарасовскими магическими заклинаниями, мы уже начинаем воспринимать струение и подвижность на молекулярном уровне:

Но что тогда пески как не роенье
оазисов?

«Даже сгусток земли станет соком», если за него возьмется этот соковыжиматель. Если же и ему по несчастной случайности не удастся найти источника, то поэт не пожалеет собственной сочной плоти:

Телом зноя на плечи мне налегая,
полдень влагу из тени моей выжимал.

Мало ему Палестины, как он справедливо заметил, так он еще нарочно отправляется в Синай, в Пунт, к пустынным идолам в поисках все новых и новых влаг. О, уж в чем – в чем, а в напитках он знает толк, не побоится, не откажется ни от какой жидкости, предлагаемой сомнительными с точки зрения минздрава кумирами. Еще и подначит:

Реки рекою пенящихся уст.
Дари мне эту огненную сладость.
Кто бы ты ни был.

Дитя пустыни, вспоенный ее эликсирами, он ядовито смеется над типическими сетованиями пришельцев-изгнанников на сложность природных условий и пустоту:

А-а, вы о пустоте, вы о пустотах,
пустяки –
глагол глаголю чтоб заполнить –
пустоту-то! заполнить! а?

Вольно ему говорить: «Задача. Цель. Искусство! Исцеленье!» Многие тут вот сколько тоже воды лили, заполняли глаголами и прочими частями речи пейзаж пустынный, а все в песок ушло. И слава Богу, между нами говоря. Ведь сетуя на пустоту, русско-израильские стихотворцы имеют в виду обычно отсутствие читателя. Самого же этого голосистого кочевого племени в наших песках хоть пруд пруди. Так что очень опасны вышеприведенные высказывания поэта. Да и пить в нашей местности из заговоренных источников тоже небезопасно. Он и сам об этом предупреждает в ранней притче о двух иерусалимских родниках. Если сдуру или сгоряча хлебнешь не оттуда:

каменным вихрем застынешь без сил
склонен у ключа неживого.

Вероятно, только безошибочное чутье способно привести настоящего поэта к источникам жизни. И поэтому, когда Илья Бокштейн, живший словно бы в собственном автономном пространстве, оторванный от реалий климата и ландшафта, заявляет:

В глубины сумрака я ухожу
в глоток пустыни

у нас не возникает недоумения естественников, и когда он вопрошает:

Зачем я тут на пустыре?
Зачем тут в этот час?

мы знаем, что поэт оказался в нужное время в нужном месте. Здесь, в пустоте души, в сумраке отсутствия, открываются прозрения, непредставимые в иных, более ухоженных и оснащенных атрибутами цивилизации пространствах.

О как велик на пустыре
Изогнутый пустыней свет.

Сумрак и пустырь являются базисными понятиями для творчества Гали-Даны Зингер на рубеже 80-х – 90-х, сиречь – на переходном этапе, на перепутье. Еще в Петербурге Адель Килька выясняла с ней отношения, вопрошая:

На пустыри хотелось бы вернуться
тебе или мине?

Но вот мы уже в Иерусалиме.

С видом на пустыню
на пу-на сты-на ню
сто раз на дню
на простыню бронзовеющую в свете приплюснутого
– пришлепнутого
солнца

Хотите снега? Пожалуйте! Только учтите – он будет местный. Не будем отмахиваться от того метеорологического факта, что и на эту ничейную землю выпадает снег.
Поэт смотрит на этот пейзаж сквозь мутное окно в Восточном Тальпиоте. И снег, делающий «абсолютно ничейную землю» подобной «индевеющей манной каше» неба над Сенатской площадью, – суть сама субстанция памяти, обманчивой, иллюзорной и зыбкой, как все, что возникает в пустыне. Эта память двунаправлена. «Фальсифицированный дневник» предчувствует снег, который пойдет впоследствии, отбросив отсвет на тьму прошлого и грядущего. «Снег возможно еще пойдет да к утру растает», выпустив на волю «маленьких мороженых зверей» подкорки.
Призрачность лунного пейзажа усиливается «нелицеприятным отражением луны в Моабитской пустыне». Первые люди на луне, делая шаг в неведомое, считали, что они ступают на абсолютно ничейную почву, не подозревая, что распродажа лунных участков вот-вот пойдет полным ходом, не дожидаясь «потерянных колен», которым они были отписаны свыше. А космический холод сродни близкому всем нам антарктическому:

возможно нелестным и нелицеприятным
показалось тебе отраженье луны в моабитской пустыне и ближе
отраженные лунные пятна
однако довольно отрадно
как посмертное прокрустово ложе
когда простыни похрустывают и стынут

Запомним рифму «пустыне – стынет», ибо с годами она перекочует к Михаилу Королю, сделав наше утверждение о том, что лишь холод примиряет выходца из России с пустотой, данной ему в ощущении местности, по которой летит он, «в звезды врезываясь», еще более веским.
Дэннис Силк, пришелец из иной империи, старался окружить Иерусалим рекой не для того, чтобы отделить его водами от пустыни, как туманный Альбион от прочего мира, а для того, чтобы привнести движение, струение, текучесть жизни в неподвижность дремлющего Востока. Подобной кинетической энергией заряжена текущая в двух направлениях река Гали-Даны Зингер. «Не зад ослиный» смертного оцепенения необходимо вспомнить, да и не о воде речь:

Заставь себя думать: река. не думай: вода.

«Первое письмо к Оне» наполнено многочисленными отрицаниями, отказом принимать за реку то, что способно подменить ее в сознании, что только сопутствует ей, замутняя образ и захламляя поток:

вспомнить реку
не с нефтяным разводом
от плывущего с кировского завода
чебурека.

Какой же образ отвергает поэт, пребывающий в пустыне? Что за бескультурный вопрос – Неву, конечно же, ее державное теченье! А я берусь утверждать, что речь идет о Ниле, на брегах которого рабски трудились-вкалывали наши предки, давясь некашерным чебуреком из столовки Кировского завода. А та река, которую поэт вызывает, не имеет никакого физического прототипа, поскольку, поверьте мне, речь идет о потоке сознания, о самой идее чистого движения, преобразующей внутреннее и внешнее пространство таким образом, что оно становится текучим. После такого превращения уже нельзя два раза войти в одну и ту же пустыню.
Река времен в своем стремленьи выбрасывает иногда на песчаные отмели бесценные обломки. Чермное море, расступаясь, чтобы пропустить новую волну уходящих в пустыню, оставляет на дне достаточное количество ила, чтобы изгнанники могли возвести над собой новую пирамиду, в соответствии со стратегией культурного строительства. Наше поколение пустыни, как и всякое иное, стремящееся оставить свой след на песке, уповает на то, что и в этой пирамиде «спустя тысячелетья найдут человеческий волос». Голос, который они слышат в пустыне, настойчиво требует:

хватит говорить о словах
говорите словами
полно
довольно
достаточно

Пусть это будут русские слова, глас вопиющего. Пусть. Пустыня наша чего только не слыхала, что только не отложилось в ее консервирующих недрах.
Что до языка, условно называемого русским, то он не только велик и могуч, но и достаточно пластичен, чтобы не казаться чужеродным в новом для себя пейзаже.
Вот, например, уже помянутый нами Михаил Король. Стих его с длинными, мерно покачивающимися строчками, которые позванивают на концах рифмами, как кочевничьи верблюды бубенцами, более всего подобен аравийским макамам. Дело даже не в том, о чем, собственно, он пишет. Чем рыться в тюках культурного багажа, вслушаемся лучше в ритм караванной поступи:

В ситуацию темную внести полагается ясность.
Смысл всей жизни твоей ночной – безопасность
места пустого, густого, до безобразия святого.
Для трудов твоих кислых оно уже в целом готово.

Не столь важно, откуда вышел караван и куда бредет, главное удовольствие заключено в процессе. Ну, не караван, а, скажем, сторож-обходчик, бродящий кругами по пустыне и, чтобы не заснуть, слагающий свою восточную песнь из всего, что видят его глаза. Ему некуда спешить, ибо перед ним вечности жерло, да и оплата почасовая.

А значит, и время проходит, и кофе стынет,
Уголь мутнеет, и рядом уже пустыня.

В цитируемом стихотворении поэт поет о раздражении, но насколько же больше здесь бедуинской степенной тоски, лени, размеренности и пофигизма:

…Как погано и то, что нельзя задержать дыханье
До утра, до кофейных разводов в стакане,
По которым предсказано всё: и тюрьма, и дорога,
И любовь, и война, и жена, и тревога –
В общем, братская, дружная, в целом, могила
В той пустыне, где папа – финджан и мама – наргила.

Не подумайте, что наш путь по пустыне на этом заканчивается или, не дай Боже, что мы никого не забыли, не потеряли в пути. Сотни стихотворцев бродят, заблудшие, среди торосов и айсбергов, с разной степенью поэтического мастерства отмечая тот факт, что им в пустыне жарко, пусто и увы, но ирригация не за горами.

Advertisements
%d такие блоггеры, как: