:

Жак Деррида: ЧТО ТАКОЕ ПОЭЗИЯ?

In ДВОЕТОЧИЕ: 3-4 on 16.07.2010 at 01:45

Дабы ответить на подобный вопрос, — в двух словах, не так ли? — от тебя требуется знать, как отвергнуть знание.
И знать хорошо, никогда не забывая: разжалуй культуру, но никогда не забывай в своем ученом невежестве, что ты принес в жертву по дороге, переходя дорогу.
Кто смеет обращаться ко мне с таким требованием?
Даже не будучи очевидностью, так как исчезновение является его законом, ответ видит себя диктуемым. Я есть некий диктант, произносит поэзия, учите меня наизусть, воспроизводите, храните и берегите меня, рассматривайте меня, продиктованную прямо у вас на глазах: звуковая дорожка, wake, световой шлейф, фотография поминальной трапезы.
Ответу продиктовано — быть поэтическим. И по этой причине он обязан обращаться к кому-то, главным образом, к тебе, но как к существу, затерянному в анонимности, выданный секрет, одновременно общественный и личный, абсолютно тот и другой, искупленный изнутри и снаружи, не тот и не другой, брошенный на дорогу зверь, совершенный, исключительный, съежившийся, ушедший в себя. И по этой же причине он может дать себя переехать, просто так, еж, istrice по-итальянски, по-английски hedgehog.
И ежели ты реагируешь по-разному в разных ситуациях, в зависимости от каждого случая, принимая в расчет пространство и время, данные тебе с самим этим требованием, в соответствии с этой экономикой, однако также в неизбежности некоего выхода из себя, из дома, рискованного перехода по направлению к языку другого в перспективе невозможного или отрицаемого перевода, необходимого, но желанного как смерть — какое отношение все это, то, в чем ты только начал лихорадочно бредить, имеет с этих пор к поэзии? Или, скорее, к поэтическому, коль скоро ты намереваешься говорить об опыте, ином имени путешествия, случайного витка тропы, строфы, сворачивающей, но никогда не ведущей назад к речи, или назад к дому, по крайней мере, никогда не сводимой к поэзии — написанной, произнесенной, даже спетой.
Итак, в двух словах, чтобы не позабыть:
1. Экономика памяти: стихотворение должно быть кратким, эллиптическим по призванию, вне зависимости от его объективного или кажущегося объёма. Ученое бессознательное Verdichtung’а и сжатия.
2. Сердце. Не сердце в сердцевине фраз, пересекающих перекрестки, ничем не рискуя, и позволяющих себе быть переведенным на всякий язык. Не просто сердце в архивах кардиограмм, объект познания или технологий, философий и био-этико-юридических дискурсов. Возможно, не сердце Писания или Паскаля или даже, хоть это и менее очевидно, чем то, которому предпочитал ему Хайдеггер. Нет, это история «сердца», поэтически свернутая в идиоме «apprendre par coeur», как на моем языке, «положить на сердце свое» или по-английски «to learn by heart» или на арабском «hufizaa’n zahri kalb» — единый путь по нескольким тропам.
Две в одном: вторая аксиома съежилась в первой.
Поэтическое, скажем сие, станет тем, что ты стремишься выучить, положить на сердце свое, но из уст другого, благодаря другому и под диктовку, выучить наизусть, на память: imparare a memoria. Не является ли это уже стихотворением, как только подан знак, происходит событие, случается случай в тот самый момент, когда пересечение дороги, именуемое переводом, столь же невероятно, сколь невероятен несчастный случай, и все же напряженно вымечтано, высмотрено в сновидениях, востребовано именно там, где обещанное им всегда оставляет нечто быть желаемым? Признательность устремляется навстречу и предваряет здесь познание: твои бенедикции прежде знания.
Притча, которую ты можешь рассказать, как дарование стиха, эмблематична: кто-то пишет тебя, тебе, о тебе, тобой. Нет, скорее даже знак, адресованный тебе, оставленный и доверенный тебе, который сопровождается повелением и создается тем самым порядком, который на самом деле, в свою очередь, создает тебя, определяя твои истоки или даруя тебе место: разрушь меня или лучше сделай невидимым внешнему миру то, что поддерживает меня (это уже свойство всех диссоциаций, история всех трансценденций), в любом случае, сделай все, что должно быть сделано, дабы происхождение этого знака оставалось отныне ненаходимым и неузнаваемым. Обещай ему: позволь ему быть бесформенным, искореженным, искаженным, меняющимся или нерешительно колеблющимся в том, что он транспортирует — и в этом слове ты услышишь порт отправления, так же как и порт назначения, в направлении которого пере-вод транс-портирован. Ешь, пей, проглоти мою букву, неси ее, пере-носи, транс-портируй ее в себе, как будто закон буквы, закон письма стал твоим телом: письмо в себе. Уловка приказа может, прежде всего, быть вдохновленной простой вероятностью смерти, опасностью, предъявляемой транспортными средствами каждому конечному бытию, каждому смертному.
Ты слышишь, катастрофа приближается. С этого момента и далее твое смертное желание, запечатленное прямо в сердце, пробуждает в тебе порыв (являющийся противоречием, заметь, двойное ограничение, апория принуждения) спасти от забвения то, что одновременно подставляет себя смерти и оберегает себя — словом, ежиное обращение и отступление, подобно съежившемуся на автостраде зверьку. Хочется взять его в руки, изучить и понять, держать его при себе, поближе к себе.
Ты любишь — оставь это в единственном числе, мы могли бы сказать в незаменимом буквализме произносимого, если бы речь шла о поэзии, а не только о поэтическом вообще. Но наше стихотворение не умещается в именах или даже в словах. Прежде всего оно брошено на дороги и поля, то, что за пределами любого языка, даже если иной раз оно и возвращается в язык, когда сворачивается, съеживается, уходит в себя, более чем когда-либо подвергаясь опасности в своем уходе: воображая, что защищает себя, оно теряет себя.
Буквально: ты хотел бы запечатлеть в сердце своем совершенно уникальную форму, событие, чья неприкосновенная исключительность не отделяет более идеальность, идеальный смысл, как говорится, от тела буквы. В желании этой абсолютной нераздельности, абсолютной неабсолютности ты вдыхаешь источник поэтического. Отсюда и бесконечное сопротивление переносу написанного, к которому, тем не менее, взывает животное уже самой сутью своего имени. В этом горе herrisson’а. Чего жаждет горе (detresse), страдание, сам стресс? Stricto sensu, насторожить, поставить на стражу, предостеречь. Отсюда и пророчество: переведи меня, оберегай, под(д)ержи меня еще немножко, спасайся, давай сойдем с автострады.
Так возникает в тебе мечта: выучить наизусть, положить на сердце свое. Позволить сердцу быть пересеченным тем, что продиктовано. Разом – это невозможно, и это — опыт поэматического (poematique). Ты еще не знаешь сердце, ты изучаешь его. С этим опытом и этим выражением. Стихотворением я зову то, что обучает сердце, изобретает сердце, обретает сердце, то, что, в конце концов, слово «сердце», похоже, и обозначает, и которое на своем языке я не способен с легкостью отделить от самого слова «сердце». Сердце в стихотворении, «запечатлеть в сердце» (запечатлеть в сердце!) не именует более лишь чистую интериорность, независимую спонтанность, свободу аффецировать себя активно, воспроизводя излюбленный путь. Память этого «в сердце своем» вверяется, как молитва — так надежнее — определенной экстериорности автомата, законам мнемотехники, этой литургии, что на поверхности подражает механике, автомобилю, потрясающему твою страсть. Нисходит на тебя как бы извне: auswendig, «наизусть» по-немецки.
Итак, твое сердце бьется, дает сбой, рождение ритма, по ту сторону оппозиций, внешнего и внутреннего, сознательного представления и покинутого архива. Сердце, там внизу, между тропами и автострадами, вне твоего присутствия, смиренное, близкое к земле, тише воды, ниже травы. Повтори рассеянно: не повторяй никогда… В единственном коде, стихотворение (запечатление в сердце, запечатленное в сердце) сводит дух и букву, подобно ритму, набирающему в разрядку время.
Дабы ответить в двух словах: эллипсис, к примеру, или выбор, сердце или еж, тебе придется парализовать память, разоружить культуру, знать, как забыть знание, поджечь библиотеку поэтик. Единичность стихотворения зависит от этих условий. Ты должен восславить, ты обязан увековечить амнезию, варварство, даже глупость этого «на сердце свое»: еж. Он ослепляет себя. Съежившийся, колючий, ранимый и опасный, расчетливый и неприспособленный (съеживаясь в предчувствии опасности на автостраде, он подставляет себя несчастному случаю).
Нет стихотворения без несчастного случая, нет стихотворения, которое не разверзалось бы, как рана, но нет и стихотворения, которое не было бы и нанесением раны. Назови стихотворением тихий заговор, немую рану, которую от тебя, из тебя я хотел бы запечатлеть в своем сердце. Это случается по необходимости, без того, чтобы пришлось это делать или сделать: оно позволяет себе быть сделанным, без деятельности, без труда, самым глубоким пафосом, чуждым всякой продуктивности, в особенности созиданию. Стихотворение опускается на меня, благословение, исходящее от/из другого. Ритм, но и асимметрия. Никогда нет ничего, кроме стихотворения,оно предшествует всякому действию (poiese). Когда вместо «поэзия» мы говорим «поэтический», следует уточнить: «поэматический». Главное, не позволяй увести ежа обратно в цирк или зверинец пойэзиса: ничего не делать (poiein), ни чистой поэзии, ни чистой риторики, ни reine Sprache, ни «внедрения истины». Только эта ранимость, эти перекрестки, этот несчастный случай. Этот поворот, этот катастрофический разворот событий. Стихотворный дар ничего не цитирует, у него нет заголовка, его театральность исчезла, он не подражает, он возникает, ты не должен ждать, затаив дыхание, чтобы он появился, порывая все связи с нарративной поэзией, а в особенности с поэзией литературного буквализма. Восстает из самого пепла этой генеалогии. Не феникс, не орел, но еж, очень низко, приниженно, во прахе. Не изысканное, возвышенное, бестелесное, быть может, ангельское и недолговечное, одноразовое. Зови теперь стихосложением определенную страсть единичного отметины, подпись, повторяющую свое рассеивание каждый раз по ту сторону логоса, нечеловечную, неодомашненную, не вписывающуюся в семью субъекта: обращенное животное, съежившееся, свернувшееся клубком, повернутое к другому и к себе, в итоге, вещь — скромная, осторожная, близкая к земле, униженность, которую ты называешь по имени, тем самым перенося себя в имя, что по ту сторону имени, еж, если использовать катахрезу, держащий наготове свои стрелы, когда эта лишенная возраста слепая вещь слышит, не видя, приближающуюся смерть.
Стихотворение может съежиться, но все еще для того, чтобы устремить свои заостренные знаки во вне. Оно, конечно, способно отражать язык или выговаривать поэзию, но оно никогда не обращается назад к себе, никогда не движется само по себе, подобно тем смертоносным машинам. Его событие всегда пресекает или пускает под откос абсолютное знание, возвращающееся к себе, самодостаточное существование. Этот «демон сердца» никогда не сосредоточится на себе, скорее уж потеряет себя, сойдет со следа (бред или безумие), подставит себя случаю, он скорее позволит разорвать себя в клочья тому, что набрасывается на него.
Без субъекта: стихотворение, возможно, отчасти существует и, возможно, оно оставляет себя, но я никогда его не пишу. Я никогда не подписываю его. Подписывает другой. Я есть только по приходе этого желания: выучить наизусть, положить на сердце свое. Растянутое, продолженное вплоть до включения собственной поддержки и, следовательно, лишенное поддержки извне, без субстанции, без субъекта, абсолют письма в себе, это «в сердце своем» позволяет себе быть избранным по ту сторону тела, пола, уст и глаз; оно стирает границы, ускользает из рук, ты с трудом можешь расслышать его, но оно учит нас сердцу. Происхождение, знак выбора, переданный по наследству, оно может зацепиться за любое слово, любой объект, живой ли, нет ли, за существительное «еж», например, между жизнью и смертью, с приходом ночи или рассвета, рассеянный Апокалипсис, личный и общий, общественный и тайный.
— Но стихотворение, о котором ты говоришь, его никогда не определяли так и столь произвольно — ты теряешь дорогу.
— Ты как раз произнесла это. Что и требовалось доказать. Вернись к вопросу: «Что такое…? (ti esti, was ist… история, episteme, философия)». «Что есть…?» оплакивает исчезновение стихотворения — еще одну катастрофу. Провозглашая, что есть то, что есть, этот вопрос салютует рождению прозы.

Перевод: Г.-Д. ЗИНГЕР, Й. РЕГЕВ

P.S. ПЕРЕВОДЧИКА
«Маленькое произведение искусства, абсолютно обособленное от окружающего мира и совершенное в себе как еж».
В.Шлегель, «Люсинда»
(Г.-Д.З)

Реклама