:

Йоэль Регев: РОДИТЕЛЬСКИЙ ДЕНЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 2 on 16.07.2010 at 00:44

ПОРНОГРАФИЧЕСКИЙ МИДРАШ

О, создатель плотского мира, праведный! Если закопанных в землю мертвых собак и мертвых людей в течении двух лет не выкапывать, какое за это наказание, какое искупление, есть ли очищение?
И сказал Ахура-Мазда: «Никаким наказанием, никаким искуплением нет очищения, не искупимо содеянное во веки веков».
«Видеват», 3

Перекрытая куполом пристройка примыкает к северо-западной стене со стороны северной башни. Она представляет собой квадратное помещение 4,5 на 4,5 метра, образованное тремя пристроенными к северо-западной стене стенами своеобразной кладки, в которой слой кирпича чередуются с прослойками пахсы, высотой в 20-30 сантиметров. Купол, образованный путем напуска кирпича, опирается на углах на трапециевидные тромпы. Комната не имеет правильной двери. Вход в нее ведет через узкий неправильной формы проем у северного угла северо-восточной стены. Вдоль северо-западной стены ее идет узкая кирпичная лежанка. Середина комнаты занята овальной ямой 1,5 на 1,8 метра, прорубленной сквозь тонкий в этом месте такыр и доходящей до подстилающего его песка. На поверхности этого песка – прослойка неправильно положенных кирпичей, поверх которых – тонкая прослойка песка и обугленных прутьев. Выше – над ямой и на полу – слой, состоящий из соломы, прутьев, овечьего помета, многочисленных кусков дерева – отрезков бревен и палок различной величины и комьев глины разного размера.



1

…В автобусе, на переднем сиденье, где за спиной у водителя сидят обычно слепые, и белые собаки у их ног – вырвавшиеся наружу и тяжело дышашие глаза. Они плохие поводыри в капканах слишком яркого света – но здесь не бывает сумерек.
Когда Бог проголодался, он велел Ефремовой снять трусы и писать ему в рот.
Она стояла, привязанная к спинке высокой кровати с пружинящей сеткой – такие часто бывают в палатах пионерских лагерей и больниц. Еще в палатах пионерских лагерей и больниц бывают крашенные масляной краской стены, высокие, и на них – беспорядочные черные линии. Но если посмотреть под определенным углом, окажется, что из линий этих образуется рисунок бегущих животных. Может быть, это собаки, а может быть – обезьяны. В зоопарке есть обезьяна. В зоопарке есть орел. И этого орла надо уважать. Потому что Лев Толстой не умер, а превратился в орла. Однажды я повернулся к орлу спиной, и Ефремов за это меня избил. Он говорит, что одной девочке в прошлую смену орел выклевал пупок за то, что она над Ефремовым смеялась. Ефремов ей выкручивал руку за спину и задирал рубашку, а орел клевал ее в пупок пока не выклевал весь до конца, а потом Ефремов выебал ее в жопу.
А Ефремова орел любит.
А еще Ефремов говорит, чтобы с бабой ебаться, надо ей в рот нассать.

Вчера за полдником я посмотрел на лица всех девочек из нашего отряда и увидел их, какие они будут, сначала когда будут ебаться с мальчиками, а потом когда умрут и их положат в гроб. Девочки в нашем отряде всегда носят все свои лица с собой. Если воспитательницы их застанут на улице без лица, то могут сильно выпороть. Поэтому девочки боятся ебаться прямо на улице. Ведь для того, чтобы ебаться, надо все с себя снять и быть совсем голой, и лицо тоже. Когда мы ебались с Рувимовой, мы спрятались в беседке за третьим корпусом.
Сначала я прочел ей стихи – это тоже Ефремов говорит, что перед тем, как с бабой ебаться, надо ей стихи прочесть. Я ей вот какие прочел стихи…

Рувимовой стихи понравились.Она сказала, что это эротические стихи. А я ей сказал, что это про то, что бывает внутри и снаружи. И что писька у мальчиков как собаки у слепых. Потому что собаки как глаза, но снаружи, и писька снаружи. А Рувимова подумала, что мальчики писькой видят, как глазами. Она глупая, Рувимова. И она стала смеяться и говорить, что писька у мальчиков не как собака, а как слон. А я сказал, что она дура. Тогда Рувимова убежала и не дала мне написать ей в рот. И мы с ней больше не ходили ебаться. Она дура. И все почти девочки в нашем отряде – дуры.

красноватым светом, и имеет выход в виде узкого, неправильной формы проема у северного угла северо-восточной стены. Вдоль северо-западной стены ее идет узкая лежанка. Девочка лет тринадцати в белых шортах и белой футболке, со слегка раскосыми, монгольскими глазами, стоит, привязанная к спинке кровати с железными прутьями и пружинящей сеткой – такие часто встречаются в палатах пионерских лагерей или больниц. Лицо девочки запрокинуто, глаза полуприкрыты. Пожалуй, нельзя даже сказать наверняка, что глаза эти – раскосы; скорее, некий неуловимо монгольский отпечаток в лице девочки заставляет придумывать постфактум для своего оправдания азиатские глаза. Высокий человек в сером плаще приближается не спеша. Лицо его, чуть различаемое в полумраке комнаты, грубо и жестоко. Возможно, впрочем, что оно скрыто маской. В одной руке он держит нож, в другой открытую книгу в кожаном переплете, похожую на колчан с отравленными стрелами… Медленно, не торопясь, он разрезает ножом шорты, с едва слышимым шелестом падающие к ногам девочки, которая остается неподвижной и только, может быть, плотнее прикрывает глаза. Человек в плаще смотрит на электронные часы у себя на руке. Без пятнадцати девять.Немного помедлив, он делает неглубокий надрез чуть повыше колена. На смуглой коже выступает несколько капелек крови. Монотонно, без пауз, он читает, изредка выделяя голосом отдельные слова:
«когда скальпель рассекает плоть, одно тело сообщает другому не новое свойство, а новый атрибут “быть порезанным”. Такой способ бытия находится где-то на грани, на поверхности того бытия, чья природа не способна к изменению…»



2

Без пятнадцати девять он выходит из здания вокзала, держа небольшой чемоданчик в руках. С привокзальной площади видно здание собора; круговая дорога, проложенная на месте стены, огибает кварталы старого города. Влажный воздух наполнен дрожащим прогорклым запахом дыма.
Его взгляд ненадолго задерживается на асимметричных башнях собора, выступающих из тумана. «Ибо с севера придет зло», – произносит он чуть слышно, едва шевеля губами. Через площадь проезжает мебельный фургон и исчезает в одной из узких улочек, спускающихся к реке. Весь купол его сверху до низу расписан изображениями бегущих животных. Мебельный фургон выезжает на набережную и останавливается у самого берега.

Мебельный фургон выезжает на набережную и останавливается у самого берега. Двое выпрыгивают из кабины. Их лица грубы и жестоки. Один из них – по всей вероятности, главный, – откидывает заднюю стенку кузова.
Все внутреннее помещение фургона обито коврами и освещено мерным, чуть тускловатым светом.
Фургон пуст. Мягкая поверхность ковров как будто впитывает свет, так же, как поглощает звуки, и мешает взгляду проникнуть в пространство между коврами, растворяя его в себе. Но должно же ведь существовать и какое-то место посередине, между двумя неподвижными стенами, на их грани? Наконец, как на медленно проявляемой фотографии, становится заметна кирпичная лежанка, идущая вдоль одной из стен, сухая глина и сор на полу, а чуть подальше, в самом углу, явственно различимы разрезанные поперек белые шортики. Однако, где же сама девочка?

Городские улицы почти пусты. Изредка проходят полицейские из отряда по борьбе с террором. На поводках они ведут белых желтоухих собак. Одна из собак подходит к нему, внимательно обнюхивает его ноги, потом смотрит в упор. Он вспоминает стихотворение про собаку, которое они учили в детском саду. Впрочем, слова этого стихотворения никак не складываются в одно целое, и чем больше он старается их соединить, тем безвозвратнее они ускользают в горловину какой-то черной воронки, которая расположена в нижней части его черепа. Совсем скоро в нем не остается уже никаких слов, и тогда собака отводит глаза. Он понимает, что собака унесла с собой все его слова, а ему взамен остался рисунок орла. Он сам его никогда не видел, но представляет себе очень ясно. У него есть черные перья и загибающийся книзу клюв. У него есть ясный взгляд.

У него еще есть время. Присев на скамейку у самого здания вокзала, он достает из кармана пиджака смятый листок, исписанный крупным детским почерком. Устроившись поудобней и закурив, он начинает читать:
«Дорогой папа!
Живем мы в лагере хорошо и весело. С утра вчера ходили собирать землянику и видели в лесу ежа. Еж – хорошее животное, почти как собака. Потому что он убивает змей, а собака – волков, так вожатый говорит. И еще он говорит, если кто убьет собаку, того надо бить плеткой. Я себя веду хорошо и почти не боюсь умереть, когда слышу, как стучит по вечерам мое сердце. А Енанова из восьмого отряда вчера обкакалась. И она говорит, что бывает такая красная пленка – если снимаешь на нее человека в одежде, он все равно потом получается голый на фотографии. Она говорит, это японцы придумали. Но я думаю, что такого не может быть. А как ты думаешь? А Ефремов говорит, чтобы с бабой ебаться, нужно ей в рот нассать. От этого дети бывают. А ты, когда я родился, тоже писал в рот маме?
Еще у нас был кружок, и я написал рассказ про лагерь. Валентине Петровне он понравился, и она сказала, чтобы я обязательно послал его тебе, потому что в нем много аллегорий. Вот он.

Он не любил думать об этом. Однажды – в тот день, когда сбежала Цуарова – он решил даже признаться во всем вожатым, но побоялся, что его оставят без ужина или опять отведут стоять в девчоночью палату. И он молчал.
Цуарову он не любил. Он вообще никого не любил, но Цуарову не любил в особенности. За раскосые глаза ее звали татаркой. Однажды, когда он описался во время тихого часа и сидел на банкетке, Цуарова стала прыгать перед ним и кричать почему-то “девочка – засранка”, и еще несколько девчонок вместе с ней стали, взявшись за руки, водить хоровод вокруг и петь, а вожатые стояли в стороне, смеялись и не вмешивались.
А когда Цуарова сама описалась, ей никто ничего не сказал. Вожатые всегда были за девчонок – девчонок не водили стоять без трусов в мальчишечью палату – только Цуарову после того, как она сбежала – но это ведь совсем особенный случай. За это ведь могли и просто отвести навсегда в комнату к вожатым – а в комнате вожатых побывал один только Цуаров. Но про Цуарова вообще рассказывали самые невероятные истории – говорили, что он умеет ругаться матом и однажды стукнул парня из третьего отряда доской в висок, а на доске был гвоздь, и если бы Цуаров попал ему гвоздем, то мог бы вообще убить, а так его только в больницу отвезли, и еще, что однажды он в одиночку перенес мертвого – и будто-бы после этого-то Цуарова и водили в комнату вожатых, но Цуаров об этом никогда никому не говорил.
Сам он видел Цуарова один раз в жизни – после полдника он играл в песочнице, когда к нему подошли братья Цуаровы – они были сыновья завхоза и им все было можно.
– Ну, ты, – сказал старший Цуаров. – Покажь, чего у тебя в кармане есть.
В кармане у него был носовой платок, а еще – круглый значок с автомобилем. Этого значка боялись змеи и мухи, которые жили на севере – потому что он был круглый. Он сразу понял, что Цуаровы каким-то образом связаны со змеями, и поэтому достал из кармана платок так, чтобы значок оказался незаметно спрятанным внутри.
– И все? – недоверчиво покачал головой Цуаров. – А ну ка, Димон, проверь.
Его брат вывернул пустой карман наружу.
– Ну и козел, – сказал Цуаров. – Говно всякое в кармане носишь. Пошли, тебя Цуаров ждет.
Цуаров ждал их в тени, около северной беседки. Вокруг было пусто. Братья Цуаровы, как в шпионском фильме, вели его за локти, чтобы он не убежал.
– Вот, – сказали они, поставив его перед Цуаровым. – Вот он.
Цуаров глядел почти приветливо и уж точно – с любопытством.
– Боишься меня? – спросил он.
– Еще бы не боялся, – хихикнул старший Цуаров. – Небось, полные штаны наложил.
– Это хорошо, – продолжал Цуаров. – Каждый чего-нибудь бояться должен, а иначе – какой же он человек? Ты, говорят, сегодня за обедом себе в компот нассал?
Он помотал головой, но тут старший Цуаров больно заломил ему руку за спину, так что он упал на колени.
– Это он врет, Леш, – сказал младший Цуаров. – Не хочет сознаваться.
– Не хочет сознаваться – это не хорошо, – задумчиво проговорил Цуаров. – Так, значит, говоришь, не ты?
В этот момент Цуаров еще сильнее вывернул ему руку.
– Я, – сказал он.
– Чего ж ты врешь? Врать нехорошо. – Цуаров призадумался. – За это будешь теперь всю жизнь перед тем, как войти в столовую, повторять по двести раз “я нассал себе в компот”. Только громко чтоб – я проконтролирую».



3

Что-то отвлекает его от чтения – он и сам не может точно понять, что. Какой-то едва различимый, угнездившийся на самом краю сознания смутный гул. С самого детства ему казалось, что, если бы можно было по настоящему расслышать этот звук, то оказалось бы, что все остальное – все голоса, цвета и лица – только его составляющие части, и все исчезло бы сразу, вернувшись обратно в этот изначальный шум.Надо только перестать давать звукам название…

Городские улицы почти пусты. Он встряхивает головой, но муха все никак не отстает, норовит сесть на край губы, тычется в глаза и в ноздри. Раздраженно взмахнув рукой, он встает со скамейки. «Как не взлетающий самолет», – чуть слышно выговаривает он. Мебельный фургон – тот самый, что он видел недавно – проезжает через площадь в обратном направлении.

Он любит говорить, что жизнь его похожа на самолет, готовящийся взлететь, набирающий скорость, но все никак не способный оторваться от взлетной полосы. Надписи «Пристегните ремни» давно уже зажжены, шум двигателей все сильнее и сильнее… В чем же дело? Возможно, обнаружена какая-то неисправность?
Старший пилот хмурится. Стюардесса в самом начале прохода между сиденьями, откинув занавеску, отделяющую бизнес-класс от всего салона, демонстрирует способ пользования спасательным жилетом. Двое, сидящие прямо перед ней, недоумевающе переглядываются. Их лица грубы и жестоки. Уж им-то известно все о возможном и невозможном спасении. Так всегда кажется, пока не попадешь туда, где все уже решено, а туда попадаешь всегда – то есть выясняется просто, что там ты и был все время, только и всего. Разве что тяжесть, мешавшая говорить, как будто всегда выходило не то и не так – разве что тяжесть эта исчезает куда-то.

Однако куда же она пропала? Фургон оставался закрытым всю дорогу. Возможность побега абсолютно исключается.
Неожиданно тот из них, что в плаще, замечает в углу, рядом с белыми шортами, небольшой кожаный чемодан. Он уже готов прикоснуться к нему, когда второй останавливает его властным движением руки. Кто-то окликает его, называя по имени.

Он оглянулся – перед ним стояла смуглая девушка в шортах, фотоаппарат на шее, чуть-чуть раскосые глаза – или нет, скорее, просто неуловимо монгольский отпечаток в ее лице заставлял постфактум выдумывать для своего оправдания азиатские глаза. Она повторила его имя еще раз, а он, приветливо кивая и пытаясь припомнить, где же он мог ее видеть, подумал, что она относится как раз к тому типу женщин – не особенно умных и в общем-то даже некрасивых, к которым его всегда необъяснимо влекло, причем влечение это не ограничивалось желанием простого физического обладания, а было непременно связано с какого-нибудь рода унижением – для нее или для него – собственно, не имело значения – но главное – унижения и стыда. И пока они шли по площади – им, как выяснилось, было в одну сторону – он, вспоминая, как же, все-таки, ее зовут – а спросить неудобно, надо было сразу, а теперь поздно уже – представлял себе, как, притиснув где-нибудь к стене, грубо срывает с нее эти самые шортики вместе с трусами, приговаривая – «молчи, сука». «Оттрахал ее под пистолетом», – всплывала в памяти фраза –
«…на поверхности того бытия, чья природа не способна к изменению…».
– А ты совсем не изменился, – произносит она, улыбаясь то ли вопросительно, то ли скрывая что-то…
И глядя на эту ее ускользающую, странную улыбку – он вспоминает…



4

После полдника нас снова выстроили по парам и повели в лес, на ту поляну, где водились змеи – так говорил Цуаров. Я шел рядом с Ефремовой, и мне очень хотелось, чтобы она сказала мне «точка». Так было принято в лагере – когда кто-то предлагал что-нибудь несомненно правильное, о чем сразу ясно было, что по-другому и быть не может – ему отвечали «точка». Но мне никогда не удавалось дождаться такого ответа. Например, один раз, когда начался дождь, и всех повели в корпус, я сказал Педацурову, который случайно оказался рядом: «Слышь, Димон, а правда, если бы вместо капель были бы пули – нас всех бы поубивало». Но Педацуров, в другой ситуации весьма охотно говоривший «точка», промолчал – и только старался протиснуться вперед других, чтобы успеть занять настольный хоккей. Еще однажды я сказал Охранову, что, когда мой отец приедет на родительский день, он привезет мне кожаный чемодан. «Ну так и сунь его себе в жопу», – ответил Охранов.
Но в этот раз все было по-другому. С Ефремовой мы говорили про то, как сбежать из лагеря. Мы уже решили, как можно обмануть вожатых, попросившись ночью в туалет, как спрятать одежду заранее под крыльцом корпуса, как копить неделю еду, вынося каждый обед из столовой по кусочку черного хлеба – непонятно было только, как выбраться за ограду. И тут я вспомнил, как Ефремова рассказывала, что в прошлом году один раз ходили вместе с Валентиной Петровной в лес за черникой, и, когда вернулись, было уже поздно и ворота оказались заперты – и тогда все вместе подлезли под воротами – случай этот стал впоследствии широко известен. «А мы под воротами подлезем», – сказал я, и услышал, – мое сердце учащенно билось – как Ефремова произносит одобрительно «Точка!».
Мы дошли уже до опушки леса, и Цуаров велел всем раздеться. «Если змеи вас одетыми увидят – кранты», – говорил он, прохаживаясь между парами. Сначала было похоже на пляж, но Цуаров сказал, что самому раздеваться неправильно, а надо, чтобы тебя другой раздевал – потому что здесь мы становимся все, как царские дети, и нам должны прислуживать. Я помогал Ефремовой раздеться, но тут оказалось, что на ее белых шортах сломалась молния, и тогда Цуаров, подойдя к нам, молча достал из кармана складной нож и разрезал шорты поперек. Надрез оказался слишком глубоким, и уже когда шорты с тихим шелестом сползли к ногам Ефремовой, я увидел, что у нее на коже, чуть повыше коленки, выступило несколько капелек крови. Белые трусики, которые я помогал ей снять, были с тугой резинкой, и они поэтому тоже чуть-чуть запачкались кровью. А Ефремова даже не вскрикнула – только закусила губы и чуть прикрыла глаза. Цуаров посмотрел на нее одобрительно. «Тело – оно как одежда, – проговорил он. – Тебе ж не больно, когда у тебя шорты режут. Боли не надо чувствовать. А знаешь, – повернулся он ко мне, – как с бабами ебаться? Надо ей в рот нассать – от этого и дети бывают. Хочешь попробовать? – не дожидаясь ответа, он снова обернулся к Ефремовой. – А ну, встань на колени и открой рот. А ты – только целься хорошенько, чтобы прямо в рот попасть».
Ефремова послушно опустилась на колени и широко раскрыла рот. Мне не хотелось писать, но я боялся Цуарова – поэтому я старался изо всех сил. Но у меня все равно ничего не получалось – как будто какая-то перегородка внутри; я никогда перед этим не писал на глазах у других. Разве что один раз – но, впрочем, это, кажется, было уже гораздо позже.

Впрочем, точное время определить довольно сложно – действие явно происходит в здании университета, но ведь университеты, библиотеки и рынки во всех странах и во все времена неотличимо похожи. Это пустой кабинет, освещенный неярким, чуть красноватым светом. Черные линии на стенах иногда кажутся изображением бегущих животных – собак или леопардов. Может быть, это кабинет биологии в школе. Тогда над доской должен висеть портрет Мичурина или Пржевальского с надписью «А еще жизнь прекрасна потому, что можно путешествовать». По стенам развешаны диаграммы с изображением корней, пищеварительных систем и отростков. На одном из таких плакатов нарисована змея, а внизу – надпись: «В точности так случается со Змеей, чья природа такова, что, увидев человека обнаженным, устрашается и убегает от него без оглядки; если же узрит его одетым, то ни во что его не ставит и нападает на него». В шкафах расставлены пробирки, заперты какие-то тетради в толстых клеенчатых переплетах… Но скорее всего это все-таки университетская аудитория. Совсем небольшая комната со столом посередине, освещенная неярким, чуть красноватым светом.
Мы беседовали долго в буфете – кажется, о Ницше – впрочем, я не уверен – да и какое это имеет значение, я и во время самого разговора вряд ли мог бы сказать, о чем шла речь – потому что думал я о том только, что она принадлежит как раз к тому типу женщин, не особенно умных, да и не очень даже красивых, которых мне всегда больше всего хотелось.Впрочем, я и тогда не любил этого выражения – «тип женщин», но что делать, если иногда для точной передачи переживаемого приходится пользоваться ложными понятиями. Особенно меня возбуждал явственно улавливаемый запах пота. Не сговариваясь ни о чем, мы вошли в пустую аудиторию – собственно, это был совсем маленький кабинет со столом посередине, освещенный тусклым, чуть красноватым светом. Она села на стол и, одним движением задрав юбку, сбросила на пол трусики… Больше мы никогда не виделись, но я ясно запомнил шрам у нее на ноге, чуть повыше колена, и еще, что стол оказался слишком высоким и было неудобно…



5

Мебельный фургон останавливается у реки. Двое выпрыгивают из кабины. Их лица грубы и жестоки – они чем-то напоминают лица бегущих собак, изображенных на кузове фургона. Один из них – по всей вероятности, главный, – откидывает заднюю стенку фургона.
Все внутреннее помещение кузова обито коврами и освещено мерным, чуть тускловатым светом. Второй – тот, что ниже ростом – подносит к глазам фотоаппарат, и на мгновение магниевая вспышка выхватывает из полумрака мягкую поверхность ковров, которая как будто впитывает свет, так же, как поглощает звуки, и мешает взгляду проникнуть в пространство между коврами, растворяя его в себе. Фургон пуст. Однако, где же сама девочка?
Двое явно растеряны. Наконец тот из них, что в плаще, выходит на середину моста и, оглядевшись по сторонам, несколько раз снимает, а потом вновь надевает ботинок. Это обыкновенный кожаный ботинок, довольно-таки светлый, и, кажется, его ни разу еще не надевали. Человек в плаще движется медленно, как будто в полузабытьи. В глазах его появляется расчетливо-холодное выражение. Он оставляет ботинок на каменной брусчатке моста и возвращается в кабину. Его напарник давно уже ждет.Так они сидят, оставаясь почти неподвижными и напряженно вглядываясь в туман, стелящийся над рекой. Проходит минут пятнадцать.Наконец, тот из них, что повыше, достает из небольшого чемодана в углу книгу в кожаном переплете. Он читает негромко и монотонно, изредка выделяя голосом отдельные слова:

«Когда он доходит до первого северного порога, пятеро встречают его и говорят так:
О, благороднорожденный, теперь познай, что было в начале, и что будет в конце, откуда ты пришел, и куда направлен путь, ибо это – начало знания и конец его… И тут рассказывают ему о том, как создан был обитаемый мир. Ибо неправы те, кто утверждают, будто тьма и пустота предшествовали – потому что если пустота и тьма существуют в вечности, как могло случиться, что они изменились, и если такова их природа, то почему не изменились сразу… Но знающий о рождении и смерти постигает Верхнего Кролика. И он создал Нижнего Кролика путем истечения, и подобно этому и во всем повторяя его, поскольку он был во всем подобен ему и вмещался в нем и вмещал его, Нижний Кролик произвел путем истечения Второго Кролика, а Второй – Третьего и так дальше до тех пор, пока из Девяносто Восьмого Кролика путем истечения не был произведен Девяносто Девятый Кролик… И знай, что каждый из них суть особая ступень, но все они одно и не составляют множества… Когда же Девяносто Девятый Кролик возжелал, движимый стремлением подражать совершенному, произвести Сотого Кролика путем истечения, он порезал лапу о колючку, и тогда из его визга и произошел космос, и будет он существовать до тех пор, пока визг длится… И знай, что близится этот визг к концу, потому что каждый год совершается искупление в нашем храме, и крики приносимых в жертву сливаются вместе, и когда заглушат они визг Девяносто Девятого Кролика, вернется начало к началу и рожденное к родившему… Пока же, хотя и ввергнут ты во внешнюю тьму…» – нетерпеливым жестом его спутник приказывает ему замолчать.
На другой стороне реки становится заметна небольшая фигурка. Она все приближается, и можно уже вполне явственно различить девушку в белой футболке и белых шортиках. Дойдя до середины моста, девушка наклоняется и надевает ботинок на правую ногу. Она тщательно зашнуровывает его, когда вдруг слышит доносящиеся из тумана шаги. Ей нужно бежать – но ботинок, в сущности, не такой уж тяжелый, как будто приковывает ее к земле, и она не может двинуться с места. Две пары сильных мужских рук хватают ее и приподнимают над землей. Вскоре ее уже вбрасывают внутрь фургона, стены которого покрыты коврами. «Молчи, сука», – приговаривает один из схвативших ее, притискивая ее к полу и сдирая с нее шортики. Он держит ее за руки, а из темноты надвигается еще одна фигура в длинном сером плаще. Сильные мужские руки хватают ее и приподнимают над землей. Вскоре ее уже вталкивают внутрь фургона, стены которого покрыты коврами. «Молчи, сука», – слышит она голос из темноты, и чувствует, как кто-то сдирает с нее белые шортики. Он держит ее за руки, а из темноты надвигается еще одна фигура в сером плаще. Одновременно она успевает заметить лезвие, сверкнувшее рядом, и чувствует сильную боль в ноге, чуть повыше колена. Девушка отчаянно визжит. «Молчи, сука», – произносит грубый мужской голос.
– А ты совсем не изменился, – говорит она, улыбаясь. – А я вчера ходила ебаться с Верхним Кроликом.
Он кивает головой, но тут же забывает, что это значит.



6

Он проходит по городским улицам – почти пустым в это время дня – и выходит на площадь перед собором. Летом отсюда каждые полчаса отправляются экскурсии по городу в маленьком пестро раскрашенном автобусе – но сейчас туристов почти нет, только небольшая группа японцев в желто-синих куртках рассматривают знаменитый барельеф на северном портале собора, изображающий муху с торчащими вперед коленями, поднятым кверху задом, которая вся покрыта пятнами, как ужаснейшие храфстра. Не задерживаясь, он проходит через площадь и, приоткрыв тяжелую дубовую дверь, входит. Глаза довольно быстро привыкают к полумраку – хмурый январский свет едва пробивается сквозь цветные витражи. Посередине собора на каменном полу выложен лабиринт, по которому паломники, встав на колени, подходят к огню, всегда поддерживаемому в специальной нише у алтаря. Он принюхивается – запах дыма, едва различимый, проникает даже сюда – или он просто успел привыкнуть к нему, а может, с самого начала никакого запаха не было. На южном витраже он различает изображение желтой четырехглазой собаки.
«Собаку создал, о Заратуштра,
Я, Ахура Мазда,
Одетую в свою одежду, обутую в свою обувь,
Бодрствующую, острозубую,
Получающую долю мужа
Для охраны мира», – произносит он чуть слышно, едва шевеля губами.

Когда он выходит, японцы – или это китайцы? – уже спрятали в чехлы фотоаппараты и видеокамеры и, шумно переговариваясь, направляются к местному таиландскому ресторану. Чуть помедлив, он следует за ними. Один из японцев говорит что-то другому, указывая на него рукой. Тот оборачивается. Его лицо грубо и жестоко. Он подносит к глазам фотоаппарат и делает снимок.

Японцы заходят в ресторан, он продолжает идти следом, будто завороженный какой-то неведомой силой. У входа он замечает подростка – судя по всему, из местных, но со слегка раскосыми, почти монгольскими глазами – может, отбился от группы? Он уже почти проходит мимо, но тут видит, что мальчик шевелит губами, как будто обращаясь к нему и в то же время не решаясь привлечь к себе внимание. «Я нассал себе в компот», – явственно различает он слова и кивает головой.

Японцы между тем уже расселись вокруг стола, накрытого белой скатертью. Один из них встает и берет в руки серебряный бокал, на котором выгравирована виноградная лоза, а над ней – несколько букв. Откашлявшись, японец открывает небольшую книжку в кожаном переплете. Он произносит несколько слов шепотом и начинает читать медленно и монотонно, с некоторой торжественностью выделяя голосом отдельные слова: «…день шестой. И совершены были небо и земля и все их воинство. И совершил Бог к седьмому дню творение Свое, которое сделал, и почил в день седьмой от всего творения, которое сделал. И Бог благословил день седьмой и освятил его, ибо в оный почил от всего творения, которое Бог сотворил чтобы сделать»…
Он отпивает из бокала и передает его по кругу всем сидящим за столом. «Я нассал себе в компот», – произносит японец, когда бокал – уже пустой – возвращается к нему.

Он медленно переводит взгляд выше, туда, где почти над самой головой японца повешен плакат – на нем изображена голова обезьяны, а чуть ниже мелкими буквами написано:
«Ибо природа обезьяны понуждает ее подражать всякому действию, какое ни увидит; и поэтому разумные охотники, задумав изловить обезьяну, подыскивают место, где она могла бы их видеть. И затем начинают обуваться и разуваться у нее перед глазами, после чего уходят, оставив на месте ботинок по размеру обезьяньей ноги, а сами прячутся где-нибудь поблизости. Тогда обезьяна подходит поближе и, пытаясь подражать, берет ботинок и, на свою беду, надевает его. Но прежде, чем она успевает его снять, из засады выбегает охотник и бросается к обезьяне; она же, будучи обута, не может ни убежать, ни вскарабкаться на дерево – и попадается».

«Ибо с Севера придет зло», – произносит он, едва шевеля губами, и подзывает официантку.



7

В тот раз ему опять не давала заснуть муха. Она как будто задалась целью проникнуть внутрь его тела – лезла в ноздри и в глаза, а потом забилась под одеяло. Он подумал, что, если не прогнать ее, она сможет через пупок попасть внутрь живота, и, откинув одеяло, сел на постели – мухи нигде не было, и он успел даже с ужасом подумать , что она уже влезла вовнутрь, когда услышал у себя за спиной вкрадчивый, как шипение змеи, голос Хелоновой из первого отряда: «Значит, не спишь», – это был не вопрос, а констатация факта, и он, сбиваясь, начал путано объяснять про муху у себя в животе, но Хелонова, не дослушав, прервала его посередине. «Муха, значит», – ее голос стал еще более шипящим. «Вот тебе муха», – она взмахнула рукой, в которой держала пучок крапивы, и обжигающая боль пронзила его ногу чуть повыше колена. «А вот – вторая, – она хлестнула в том же месте по другой ноге, – для симметрии. А ну быстро встал, взял подушку и пошли со мной».

Боль на некоторое время лишила его способности думать о чем-либо, кроме способа, которым можно было бы ее избежать, и, когда он пришел в себя, он уже шел следом за Хелоновой по узкому коридору, ведущему в девчоночью палату.
Он надеялся, что девчонки, может быть, спят, но оказалось, что ни одна из них не спала – а некоторые, когда они вошли, даже присели на кроватях, чтобы было получше видно, и замерли в предвкушении предстоящего зрелища.
– Ну, девки, готовьтесь, будет вам сегодня представление, – Хелонова стояла рядом с ним посередине палаты. – Сто приседаний в подушку – это вам не с кроликами ебаться! Но перво-наперво, – она взглянула на него, – для всеобщего обозрения… Ты чего столбом-то стоишь? Подушку на пол положи, и трусы спускай – а то девкам любопытно ведь…
Он хотел было снова объяснить про муху, но, почувствовав со всех сторон обращенные к нему взгляды, понял, что не в силах выговорить ни слова – и молча стоял, переминаясь с ноги на ногу.
– Так-так, – Хелонова нахмурилась. – Неповиновение действием, значит. Придется наказывать. – Она размахнулась и быстро три раза подряд хлестнула его крапивой по ноге, стараясь попадать по тому месту, на котором уже вспухли волдыри от предыдущих ударов. – Еще хочешь?

Он не хотел. Не различая почти ничего за слезами, пеленой застилавшими глаза, он опустил подушку на пол и, неловко задирая ноги, снял трусы. Хелонова выхватила их у него из рук и поднесла к носу.
– Фу, – сморщилась она. – С начала смены не менял небось… – с показным отвращением она отбросила трусы в угол. – Ну, повернись, повернись, засранец, чтобы все тебя рассмотрели…
Так, так… Ну, а теперь – приступаем к водным процедурам. Давай, приседай. Только глубоко, чтобы жопа подушки касалась… Да чтобы руками в колени не упираться – а то за нарушение дисциплины сам знаешь чего бывает…
На тридцатом приседании он не смог подняться и повалился прямо на подушку – вот, значит, зачем она была нужна.

– Та-ак, – протянула Хелонова. – Тридцать раз, значит. Сто минус тридцать – это получается семьдесят. Значит, выбирай – или семьдесят ударов крапивой по голой жопе – или семьдесят минут здесь стоять без трусов.
Но он не хотел выбирать. Ему казалось, что с того момента, когда он снял трусы, он вообще разучился разговаривать – нельзя было говорить, стоя без трусов посреди девчоночьей палаты. «Ну что, в молчанку будешь играть, партизан? А с партизанами знаешь что делали? – Хелонова угрожающе замахнулась крапивой. – А то ведь можно и то, и другое – если есть такое желание. Ну! Выбирай!»

Расплатившись, он выходит на улицу. У входа кто-то окликает его по имени. Оглянувшись, он видит девочку со слегка раскосыми монгольскими глазами. На вид ей можно дать лет тринадцать-четырнадцать. На ней – белые шорты и белая футболка. Он приветливо кивает, пытаясь вспомнить, где мог видеть ее раньше – но словно какая-то пелена застилает глаза, и чей-то голос внутри подсказывает, что лучше не вспоминать – и потому, приветливо улыбаясь и стараясь вспомнить хотя бы ее имя, он идет следом за ней по площади по направлению к собору.
Они идут молча, и только посередине площади девочка вдруг останавливается и говорит, глядя на него в упор: «Я нассала себе в компот». Он кивает.
Через площадь медленно проезжает мебельный фургон – это последнее, что он успевает увидеть.
Он вспоминает, что японцы верили, что тех, за кем вовремя не приедут родители, запирают в душевой и оставляют там на зиму одних. Еще в душевой запирают тех, кто смеется, когда нельзя.



8

– А ты совсем не изменился, – сказала она.
на диване, далеко откинувшись назад. Неярким, чуть красноватым светом настольной лампы, но первый шаг – он никогда не был способен сделать первый шаг; приколотую кнопками к стене репродукцию, изображавшую Моисея – он разбивает скрижали; он абсолютно самодостаточен; пусть они все приходят ко мне сами, мне никто не нужен. только до того момента, когда она расстегнула верхнюю пуговицу на своих вельветовых джинсах. Черных. «Мы запрем двери и закроем окна?» – спросила она. Они не закрыли двери и не погасили окна. Обычная студентка – сплошная сравнительная лингвистика.
И сказал Господь Моисею: поспеши сойти, ибо развратился народ твой, который ты вывел из земли Египетской; скоро уклонились они от пути, который Я заповедал им: сделали себе литого тельца, и поклонились ему, и принесли жертвы, и сказали: вот бог твой, Израиль, который вывел тебя из земли Египетской…

«А ведь это была правда, – сказала она. – Золотой телец. У него рога. И у Моисея потом выросли рога. Потому что у Бога тоже были рога. Он никому не показывает своего лица. Всегда скрывается в огненном столпе, за облаком, за дымом. Никого не подпускает близко. Чтобы никто не увидел его рога. А они видели, когда переходили море. И поэтому Он запретил им его изображать. Чтобы никто не узнал. Это страшная тайна Израиля, которую они несут в себе на протяжении тысячелетий. Никому. Никому. Никто не должен знать, что их Бог был быком.И ты никому не говори».
Но ты ведь и не мог измениться. Меняются только детали, а действия – они от нас не зависят… Мы – вечные пленники собственных жестов. Если, конечно, они наши собственные.
«Правда, я очень самостоятельная девушка?» – спросила она.
«Я прочитала недавно где-то, что таиландцы, когда чихают, закрывают рот рукой, чтобы не вылетела душа… Правда, смешно?
А мы закрываем рот рукой, когда чихаем, и думаем, что это из-за бактерий… А на самом деле существует только жест – закрыть рот рукой; и этот жест рождает и душу, и бактерий, и неизвестно что еще…»
– А знаешь, почему мы здесь? – спросила Корнеева. – Я в книжке читала – у моего папы книжка есть, и там про кролика – он порезался о колючку. И мы все – и твои мама и папа, и ты – мы живем, только потому что этот кролик дернул лапой. Но все это только до тех пор, пока кто-нибудь из нас не повторит в точности его движения. Надо стараться дергать лапой, как тот кролик. И если кто сможет дернуть лапой точно как он – небо сразу рухнет. И вот нас сюда привезли, чтобы мы старались быть, как этот кролик. Потому что надо ничего не думать – и тогда можно будет дернуть лапой точно как он. Особенно когда кого-нибудь бьют ремнем или розгой – он тогда дергает ногой и совсем не думает. Нас ведь на самом деле для того только и порют, чтобы мы дергали ногой, а не за то, что не спят в тихий час или еще что. Потому что нам кажется, что мы сначала думаем, а потом делаем, но это нас обманывают. А мы на самом деле сначала делаем, а потом уже думаем. А меня из-за того что я это поняла, теперь все время будут пороть. И поэтому я хочу отсюда сбежать. Потому что я не хочу, чтобы небо рухнуло. И когда меня бьют ремнем, я все время боюсь, что дерну случайно ногой, как тот кролик. И я стараюсь все время думать, когда дергаю ногой. Но когда тебя очень сильно порют, становится трудно думать. И начинаешь сначала делать, а потом уже думать.

Он прячет листок в карман. Шум двигателей уже совсем стих. Двое выскакивают на середину прохода. Их лица грубы и жестоки. Один из них держит в руке автомат, другой – небольшой кожаный чемоданчик и фотокамеру. «Я нассал себе в компот», – выкрикивает тот из них, что пониже. Второй в это время дает короткую автоматную очередь в потолок. Стюардесса в белых шортиках и белой футболке бросается к задраенному люку запасного выхода. Грозный окрик останавливает ее. Человек в плаще наводит на стюардессу автомат. Второй приближается к ней. Он открывает чемоданчик и достает оттуда нож и небольшую подушку. Бросив подушку на пол, он разрезает ножом шорты, которые с чуть слышным шелестом падают к ногам стюардессы – она остается неподвижной и только, может быть, чуть плотнее прикрывает глаза. Скорее жестом, чем словами, он приказывает стюардессе начать приседания. «И чтобы жопа подушки касалась», – добавляет первый.
Его напарник тем временем достает из чемоданчика тетрадку в клетку и, присев на одно из свободных сидений, начинает писать:

«Ты знаешь, я понял теперь, что, наверное, никакой мухи внутри меня никогда и не было – хотя бы потому, что сами понятия эти, внутри и снаружи, давно лишились всякого смысла. В каком-то смысле, ты и была этой самой мухой – как глаза слепых, превращающиеся в белых собак и вырывающиеся в мир. И еще – мне иногда кажется, что за мной так и не приехали до сих пор родители, и меня оставили на зиму в душевой. И, знаешь, я вытирал вчера пыль в комнате и, подойдя к дивану не мог вспомнить, обтирал я его или нет. Ведь движения эти привычны и бессознательны – я не мог и чувствовал, что это уже невозможно вспомнить. Так что если я обтирал и забыл это, т.е. действовал бессознательно, то это все равно, как не было. Если бы кто сознательный видел, то можно бы восстановить. Если же никто не видел или видел, но бессознательно; если целая сложная жизнь многих людей проходит бессознательно, то эта жизнь как бы ни была…» – его отвлекает какой-то шум – он и сам не может точно понять, что это. Едва слышный, до сих пор существовавший где-то на краю сознания гул, к которому он так привык, что давно перестал обращать на него внимание, надвигается, делается все отчетливее и яснее. Он поднимает глаза и видит, как стюардесса опускается на подушку,которая постепенно разбухает от крови. В этот же момент его напарник в другом конце прохода, неестественно согнувшись, падает, выпустив из рук автомат. Черная маска соскальзывает с его лица и всем становятся видны два рогообразных выступа, скрывавшиеся под ней. Под сухой треск выстрелов в салон самолета врываются солдаты из подразделения по борьбе с террором. Перед ними – пять или шесть белых желтоухих собак с выпученными от ярости глазами и высунутыми языками. Белая пена сквозь ощеренные клыки падает на мягкое ковровое покрытие, которое как будто впитывает свет, так же, как поглощает звуки, и мешает взгляду проникать дальше, растворяя его в себе…



9

После полдника мы с Ефремовой пошли ебаться в беседку. Эта беседка была за главным корпусом и там росли кусты, так что ничего не было видно. Еферемова сказала, что со мной хорошо ебаться, но вообще ебаться плохо. Она сказала, что Бог за то рассердился на евреев, что они любили ебаться, а еще изобразили его в виде тельца, хотя он на самом деле был кролик. Она сказала, что всех девочек заставляют ебаться с кроликом, и от этого всем плохо. И когда они ебутся с мальчиками, они тоже как будто ебутся с кроликом, и это как будто он писает ей в рот. И поэтому Ефремова хочет сбежать из лагеря. Потом она сказала, что теперь она будет писать мне в рот, и это такое извращение, чтобы всем спастись, но я не захотел. И тогда она сказала, что я слабый и предатель, и что она меня презирает, и ушла. А я пошел и все рассказал вожатым. И тогда Ефремову сначала сильно выпороли, а потом поставили на колени посреди палаты, а всех мальчиков выстроили напротив. И вожатый велел Ефремовой сначала писать в стакан. Но Ефремова сказала, что не хочет. Тогда вожатый велел всем мальчикам по очереди писать в рот Ефремовой, чтобы она напилась и ей захотелось писать. А потом она писала в стакан и пила из этого стакана. А она была голая.



10

– Значит, не хочешь раздеваться?
Все мальчики отряда выстроены ровной шеренгой вдоль стены.
Ефремова, заплаканная, в белых шортиках и белой футболке, стоит посреди мальчишечьей палаты, настороженно, как-то по-обезьяньи, оглядывается по сторонам и испуганно моргает.
– Простите меня, пожалуйста, я никогда больше не стану убегать, – всхлипывая, повторяет она.
– Ясно, не станешь, – лицо Старшего Вожатого скрыто маской, изображающей гнев и жестокость, но по звуку его голоса можно было бы решить, что он улыбается. – Давай, трусы спускай, а то хуже будет.
Ефремова проолжает что-то несвязно бормотать сквозь слезы.
Схватив за волосы и хлестнув наотмашь дважды по щекам, Старший Вожатый подтаскивает ее к кровати с железными прутьями и сеткой – такие часто встречаются в палатах пионерских лагерей или больниц. Он привязывает ее за руки и за ноги, так, чтобы нельзя было шевелиться, и отрывисто командует:
– Принести розги.
Вскоре братья Неффалимовы вносят в комнаты пластиковый футляр, застегивающийся на молнию, в котором лежат чуть влажные красноватые гибкие ивовые прутья, и кладут его на стул перед Ефремовой.
Увидев розги, Ефремова, уже не плача, а почти скуля, начинает просить развязать ее, и тогда она сама разденется и сделает все, что скажут.
– Понятно, что сделаешь, – говорит старший вожатый, доставая из футляра прут и со свистом взмахивая им в воздухе. – Вот получишь пятьдесят розог за непослушание – и сделаешь.
Ефремова продолжает что-то говорить, но Старший Вожатый, не обращая никакого внимания на ее слова, размахивается, и розга, свистнув в воздухе, опускается на ногу Ефремовой, чуть повыше колена. Раздается звук удара и, почти одновременно, отчаянный визг Ефремовой. Ей очень больно. Вожатый удовлетворенно кивает и заносит руку для второго удара. Он не торопится. Ефремова, дергаясь, пытается высвободиться и одновременно не прекращает просить прощения. Наконец, Старший Вожатый бьет во второй раз. Во время удара он старается чуть притянуть розгу к себе, чтобы содрать кожу. Ефремова снова визжит, а на ноге ее рядом с первой появляется вторая красная полоса. В визге Ефремовой слышится что-то животное, не человеческое – так кричит иногда поранившийся о колючку кролик.
Порка продолжается долго, паузы между ударами очень большие.
Когда вожатый опускает розгу в пятидесятый раз, обе ноги Ефремовой выше колен уже покраснели и распухли так, что следы от отдельных ударов незаметны, а кое-где виднеются капельки крови. Вожатый отвязывает ее и, не произнеся ни слова, отходит в сторону. Ефремова с трудом держится на ногах, но все же она делает несколько шагов и, выйдя на середину палаты, неуклюже снимает сначала шортики, а потом трусы, стараясь при этом не касаться того места, по которому наносились удары – это ей не удается, потому что резинка у трусов тугая. Ефремова жалобно вскрикивает. На трусах остается несколько капелек крови.
«Дабы я не разоблачил ее донага и не выставил ее, как в день рождения ее… И соберу всех любовников твоих, которыми ты услаждалась и которых ты любила, со всеми теми, которых ненавидела, и соберу их отовсюду против тебя и раскрою перед ними наготу твою и увидят весь срам твой», – произносит Старший Вожатый торжественно. Он берет трусы у Ефремовой из рук и, поднеся их к носу, брезгливо морщится. «С начала смены не меняла небось», – говорит он и, с гримасой отвращения, бросает трусы в дальний угол.

«Если же они будут отказываться брать чашу из рук твоих, чтобы пить, то скажи им: так говорит Господь Саваоф: вы непременно выпьете», – он протягивает Ефремовой стакан, на котором выгравирована виноградная лоза и несколько непонятных слов. «И на пол чтобы не лила. А то потом языком все вылижешь».



11

Чтобы все было хорошо, нужно, чтобы все повторять по три раза. Например, если прикусишь язык, то надо еще два раза прикусить. Или лист с дерева сорвать один тоже нельзя, а надо обязательно чтобы три. И еще надо все время думать о плохом, потому что тогда ничего плохого не случится. Потому что если про что-то подумаешь, то оно тогда уже точно не будет так, как про это подумал. Но может быть по-другому, поэтому про плохое много надо думать и по-всякому. Я часто думаю, как меня ведут в девчоночью палату без трусов или в комнату вожатых, и меня ни разу туда не водили. И меня даже не пороли ни разу, потому что я тоже все время думаю, как меня выпорют. Еще я все время представляю себе, как мои мама и папа умрут, потому что я не хочу, чтобы они умерли. Но Ефремова говорит, что мама и папа никогда не приедут, потому что их не бывает. Но теперь Ефремова уже так не говорит, потому что ее за это сильно наказали. Ее сначала больно выпороли, а потом поставили посреди палаты. Старший вожатый держал ей голову, а мы все по очереди ей писали в рот.

И первым ей в рот писал Аминадавов. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Но Ефремова закрыла рот. Тогда старший вожатый положил ее на кровать и выпорол пятьдесят раз специальным ремнем. И сказал, если она будет закрывать рот, всегда так будет. Потом снова поставил ее на коленях посреди палаты.

А вторым писал ей в рот Цуаров. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Цуаров кончил писать, застегнул штаны и отошел.

А третьим писал ей в рот Хелонов. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Хелонов кончил писать, застегнул штаны и отошел.

А четвертым писал ей в рот Шедеуров. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Шедеуров кончил писать, застегнул штаны и отошел.

А пятым писал ей в рот Цуришаддаев. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Цуришаддаев кончил писать, застегнул штаны и отошел.

А шестым писал ей в рот Регуилов. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Регуилов кончил писать, застегнул штаны и отошел.

А седьмым писал ей в рот Аммиудов. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Аммиудов кончил писать, застегнул штаны и отошел.

А восьмым писал ей в рот Педацуров. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Педацуров кончил писать, застегнул штаны и отошел.

А девятым писал ей в рот Гидеониев. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Гидеониев кончил писать, застегнул штаны и отошел.

А десятым писал ей в рот Амишаддаев. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Амишаддаев кончил писать, застегнул штаны и отошел.

А одиннадцатым писал ей в рот Охранов. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Охранов кончил писать, застегнул штаны и отошел.

А двенадцатым писал ей в рот Енанов. Он вышел на середину палаты и расстегнул штаны. И приспустил трусы. И стал писать. Ефремова плакала, но рот не закрывала. Енанов кончил писать, застегнул штаны и отошел.



12

Тогда пришли начальники Израилевы, главы семейств их, начальники колен, заведовавшие исчислением. И представили приношение свое пред Господа, шесть крытых повозок и двенадцать волов, по одной повозке от двух начальников и по одному волу от каждого, и представили сие пред скинию. И сказал Господь Моисею, говоря: Возьми от них; это будет для отправления работ при скинии собрания; и отдай это левитам смотря по роду службы их. И взял Моисей повозки и волов, и отдал их левитам. Две повозки и четырех волов отдал сынам Гирсоновым, по роду служб их. И четыре повозки и восемь волов отдал сынам Мерариным, по роду служб их, под надзором Ифамара, сына Аарона, священника. А сынам Каафовым не дал, потому что служба их – носить святилище; на плечах они должны носить. И принесли начальники жертвы освящения жертвенника в день помазания его, и представили начальники приношение свое пред жертвенник. И сказал Господь Моисею: по одному начальнику в день пусть приносят приношение свое для освящения жертвенника.
12. В первый день принес приношение свое Нассон, сын Аминадавов, от колена Иудина.
13. Приношение его было: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
14. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
15. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
16. Один козел в жертву за грех,
17. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Наассона, сына Аминадавова.
18. Во второй день принес Нафанаил, сын Цуара, начальник колена Иссахарова.
19. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
20. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
21. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
22. Один козел в жертву за грех,
23. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Нафанаила, сына Цуарова.
24. В третий день начальник сынов Завулоновых Елиав, сын Хелона.
25. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
26. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
27. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
28. Один козел в жертву за грех,
29. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Елиава, сына Хелонова.
30. В четвертый день начальник сынов Рувимовых Елицур, сын Шедеуров.
31. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
32. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
33. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
34. Один козел в жертву за грех,
35. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Елицура, сына Шедеурова.
36. В пятый день начальник сынов Шимеоновых Шелумиил, сын Цуришаддая.
37. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в ст тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
38. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
39. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
40. Один козел в жертву за грех,
41. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Шелумиила, сына Цуришаддаева.
42. В шестый день начальник сынов Гадовых Елиасаф, сын Регуила.
43. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
44. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
45. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
46. Один козел в жертву за грех,
47. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Елиасафа, сына Регуилова.
48. В седьмый день начальник сынов Ефремовых Елишама, сын Аммиуда.
49. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
50. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
51. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
52. Один козел в жертву за грех,
53. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Елишамы, сына Аммиудова.
54. В восьмый день начальник сынов Манассиных Гамалиил, сын Педацура.
55. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
56. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
57. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
58. Один козел в жертву за грех,
59. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Гамалиила, сына Педацурова.
60. В девятый день начальник сынов Вениаминовых Авидан, сын Гидеония.
61. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
62. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
63. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
64. Один козел в жертву за грех,
65. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Авидана, сына Гидеониева.
66. В десятый день начальник сынов Дановых Ахиезер, сын Аммишаддая.
67. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
68. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
69. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
70. Один козел в жертву за грех,
71. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Ахиезера, сына Аммишаддаева.
72. В одиннадцатый день начальник сынов Асировых Пагиил, сын Охрана.
73. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
74. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
75. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
76. Один козел в жертву за грех,
77. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Пагиила, сына Охранова.
78. В двенадцатый день начальник сынов Неффалимовых Ахира, сын Енана.
79. Приношение его: одно серебряное блюдо, весом в сто тридцать сиклей, одна серебряная чаша в семьдесят сиклей, по сиклю священному, наполненные пшеничною мукою, смешанною с елеем, в приношение хлебное,
80. Одна серебряная кадильница в десять сиклей, наполненная курением,
81. Один телец, один овен, один однолетний агнец во всесожжение,
82. Один козел в жертву за грех,
83. И в жертву мирную два вола, пять овнов, пять козлов, пять однолетних агнцев. Вот приношение Ахиры, сына Енанова.
84. Вот приношения от начальников Израилевых при освящении жертвенника в день помазания его: двенадцать серебряных блюд, двенадцать серебряных чаш, двенадцать золотых кадильниц.
85. По сту тридцати сиклей серебра в каждом блюде, и по семидесяти в каждой чаше: итак, всего серебра в сих сосудах две тысячи четыреста сиклей, по сиклю священному.
86. Золотый кадильниц наполненных курением двенадцать, в каждой кадильнице по десяти сиклей, по сиклю священному: всего золота в кадильницах сто двадцать сиклей.
87. Во всесожжение всего двенадцать тельцов из скота крупного, двенадцать овнов, двенадцать однолетних агнцев и при них хлебное приношение, и в жертву за грех двенадцать козлов,
88. И в жертву мирную всего из крупного скота двадцать четыре тельца, шестьдесят овнов, шестьдесят козлов, шестьдесят однолетних агнцев. Вот приношения при освящении жертвенника после помазания его.
89. Когда Моисей входил в скинию собрания, чтобы говорить с Господом, слышал голос, говорящий ему с крышки, которая над ковчегом откровения между двух херувимов, и он говорил ему.