:

НЕКОД ЗИНГЕР: Рукопись, найденная у Мусорных ворот

In ДВОЕТОЧИЕ: 9-10 on 21.07.2010 at 15:22

(ФРАГМЕНТ КНИГИ)

Мой дорогой друг Шамиссо, твое явление в моем сне, когда ты предстал предо мною мертвым и недвижным за своим письменным столом между скелетом, листами гербария и томами Гумбольдта и Линнея, произвело на меня столь тревожное впечатление, что я решился незамедлительно писать к тебе. Господь свидетель, как я был рад узнать о том, что ты пребываешь в добром здравиии, услышать об успешном завершении твоего кругосветного плавания и о твоей новой должности, как нельзя лучше соответствующей твоим наклонностям и талантам. Я убежден, дорогой Шамиссо, что лучшего директора для Королевского Ботанического Сада не найти во всем Берлине, да и за его пределами.
Думая о том, что подведение итогов моей жизни не за горами, и следует позаботиться о передаче скромных плодов моей деятельности во имя естественной науки, я снова и снова возвращался мыслями к тебе. Мои обширные коллекции и рукописи я давно уже решил завещать Берлинскому Королевскому Университету, но для тебя, дорогой друг, у меня возникла особая, куда более необычная идея. Обосновавшись со своим верным Фигаро совсем неподалеку от Святой Земли, в пещере на пустынном сирийском побережье, я обнаружил, что моя привычка к дальним путешествиям привела к тому, что лежащая буквально в нескольких шагах от меня Иудея все эти годы оставалась совершенно незаслуженно вне сферы моего внимания. Как тебе известно, я старался, по мере возможности, избегать контакта с людьми, хотя в своем одиночестве для собственного удовольствия и овладел по книгам несколькими языкими. В одной из арабских рукописей, найденных мною на пустом базаре в Алеппо, я прочел историю, неожиданно приковавшую к себе мое внимание и направившую течение всей моей жизни в совершенно новое русло.
«Однажды некий шейх, служивший при мечети Эль-Акса в благословенном граде Эль-Кудс, он же Иерусалим, пришел набрать в расположенном поблизости колодце воды, и уронил в него ведро. Год был засушливый, и уровень воды в колодце был очень низким. Поэтому шейх решился спуститься в него за своим ведром. Вдруг, почти у самого дна перед ним открылся узкий проем в скале, и яркий свет лился из этого проема, подобно целой реке света или жидкого золота. Понял набожный шейх, что перед ним один из входов в Рай, прильнул к отверстию в скале, и глаза его не могли насытиться зрелищем великолепных и сияющих всеми цветами радуги деревьев. Как зачарованный стоял он там, любуясь восхитительными растениями и чувствуя, что еще миг – и не хватит у него сил вернуться к земной жизни. Поспешно просунул он внутрь дрожащую руку, ухитрился сорвать нижнюю ветку с ближайшего дерева и выбрался на поверхность. Все, кому показывал он прекрасную неувядающую ветвь, в один голос соглашались, что только в райском саду могло вырасти такое чудо. Колодец с тех пор называют «Бир Алурка» — «Колодец Ветки», но никому более не довелось заглянуть из него в Рай».
Не могу сказать, почему эта история, мало чем отличающаяся от десятков и сотен народных легенд, не имеющих особого касательства к действительности, так запала мне в душу, но я не переставал думать о ней в течение нескольких месяцев, словно кто-то неведомый снова и снова нашептывал мне рассказы о том, что Иерусалим выстроен прямо над входом в Рай, найти который, быть может, легче, чем исток Нила. Более того, во снах я стал чуть ли не еженощно переноситься на незнакомую мне наяву площадь, где вместо нарисованной в моей книге Омаровой мечети с надписью «Скала Храма – Щит Эдема. Баб а-Джина – врата Рая», лежал в своих обугленных руинах древний храм евреев. Оттуда я спускался в подземные конюшни царя Соломона и слушал доносившиеся из недр стоны и вздохи. Сны эти сменялись видениями древнего храма, кедры, которыми были обшиты изнутри его стены, проросли и плодоносили, так же, как отлитые из золота гранаты и виноград. Священники и левиты собирали с мраморного пола шишки и золотые плоды, затмевающие всё то, дорогой мой Шамиссо, что могут лицезреть посетители твоего сада.
Наяву же я размышлял: что это за ученый-натуралист, что это за служитель науки, который благоразумно ограничил сферу своих изысканий внешним обитаемым миром, наблюдать который может едва ли не всякий! Если ты подлинный исследователь, то долг твой – спуститься в область неведомого и недоступного простому обывателю. Впрочем, всё это так и осталось бы невоплощенной в реальное дело игрой воображения, когда бы сама жизнь не поднесла мне совершенно неожиданную находку, подтолкнувшую меня к осуществлению смелого плана.
Мои запасы бумаги совершенно истощились, ибо в последнее время я, подобно другим суетным душам, чересчур много предавался разнообразным писаниям, и возникла всегда отягощающая мое существование потребность снова войти в соприкосновение с людьми, дабы приобрести еще изрядное количество этой совершенно необходимой субстанции. Из всех мест на земле я предпочитал для этой цели лавку письменных принадлежностей некоего Пьеротти в Венецианском Гетто. Я знал, что, по крайней мере, сам хозяин лавки, непрестанно погруженный в неведомые посторонним размышления и грезы, нимало не расположен обращать внимание на такие необычайно важные для иных любопытных мелочи, как тени своих клиентов.

— Вдобавок к четырем папкам писчей бумаги лучшего бергамского сорта, — заявил мне старый торговец, — могу по случаю предложить вам, синьор Шлумиэли, совершенно уникальную вещь. А именно – золотой ключик, отпирающий не только любую дверь, но и совершенно глухую, как бывшая примадонна «Ла Фениче», стенку. До того, как Буонапарте снес те проклятые ворота, что запирали Гетто, члены нашей семьи постоянно пользовались им, дабы беспрепятственно входить и выходить в любое время дня и ночи. Но с тех пор, как ограничения для жителей Гетто остались в прошлом, этот ключик мне совершенно ни к чему не потребен, а посему я готов отдать его вам за символическую плату, не как магический предмет, а исключительно как антикварную безделку.

Услышав эти слова и увидев маленький ключик, размером не более тех, которыми у нас на родине заводят стенные часы, я сразу же понял, что это знак свыше и поспешил приобрести его, пока хозяин не передумал. Дорогой мой Шамиссо, думал я, потирая руки, подожди еще немного, и ты станешь с моей помощью обладателем уникальных образцов райской флоры!
Сборы мои были скоры, а путь и того короче. Город, стоящий над бездной, предстал передо мною при свете полной луны во всем унылом величии своего запустения. Массивная турецкая стена окружала его со всех сторон, но, как я убедился на следующий день, в паре мест в ней зияли изрядные проломы. Мои семимильные сапоги вынесли меня прямо к двойным замурованным воротам в восточной части этой стены, прямо над магометанским погостом. Я хотел было воспользоваться своим ключиком и войти в них, но что-то остановило меня. Вместо этого, сменив сапоги на пантуфли, я сделал десятка два шагов направо и с легкостью прошел сквозь массивную каменную кладку.
Очутившись в городе, я немедленно попал в самую середину собачьей стаи. Какое счастье, что мой Фигаро остался дома! Сам же я пережил несколько неприятных минут, едва удержавшись от того, чтобы немедленно снова не воспользоваться моими чудо-сапогами. Стараясь уйти подальше от этих худых тварей, которые хоть и не трогали меня, но весьма угрожающе ворчали, я вынужден был удалиться от высившихся передо мною мечетей и поспешно спуститься с Храмовой горы в квартал, состоявший из множества узеньких кривых, как турецкие ятаганы, переулков.
Из раскрытой двери одного из домов падал свет, и я невольно отшатнулся, когда навстречу мне вышли какие-то люди, оборванные и тощие, ничуть не менее, чем только что отставшие от меня canidae. Длиннополые сюртуки и верхненемецкое наречие немедленно дали мне понять, что передо мною потомки Иакова родом из наших краев. На миг они замерли, выпученными глазами глядя на мою фигуру, застывшую посреди ровного прямоугольника света на земле.

— Чудо! Чудо!- закричали они едва ли не в один голос и один за другим повалились передо мною ниц.

Старший из них, чья седая борода едва уступала по длине моей собственной, не вставая с колен, торжественно протянул ко мне обе руки, провозгласив:

— Благословен твой приход, о Элия-пророк, возвещающий нам пришествие Мессии!

Немалых трудов стоило мне с болью в сердце убедить этих несчастных, уже приготовившихся на руках нести меня в свою молельню, носившую имя Ильи-пророка, и усаживать на хранившийся в ней испокон веков доподлинный его стул, что чудо, которому они так возрадовались, произошло только в их собственном воображении, и что я не только не пророк, явившийся с неба, но даже не их единоверец, за какового меня постоянно принимают благодаря моей внешности и фамилии, доставшейся мне от моего христианского родителя. Их разочарование было столь велико, что они всеми силами пытались убедить меня в своей правоте, ссылаясь, в качестве доказательства ни на что иное как на отсутствие у меня тени.

— Мои ученые друзья, — не без внутреннего содрагания от вынужденной лжи заявил я, — утрата мною тени не имеет ничего общего с пришествием из иного мира. Тому есть вполне естественное и даже прозаическое объяснение. Известный в Тюрингии и Саксонии мастер силуэтов, вырезавший профильные портреты многих знаменитостей и даже самого Гете, когда я позировал для него, сидя, как полагается между фонарем и специальной ширмой, повинуясь внезапному безответственному порыву вдохновения, не стал обводить мою тень карандашом, а кинулся прямо на месте вырезать ее своими острыми ножницами вместе с бумагой, на которую она ложилась, и моментально отхватил ее подчистую. С тех пор я пребываю с этим негодяем в длительной и весьма запутанной судебной тяжбе, а также постоянно оказываюсь втянутым во всяческие досадные недоразумения, подобные этому.

Я стремился как можно скорее расстаться с компанией талмудистов, но один тощий молодой человек, назвавшийся именем Гершом-Шулим, никак не отставал от меня.

— Удивительные вещи учили мы сегодня с рабби Менахем-Менделем о Святом городе! – бормотал он, держа меня за рукав моей черной куртки (твоего подарка, дорогой Шамиссо!) — Ангелы небесные сделают Ерушалаим широким и просторным настолько, что конь не сможет обежать вокруг его стен от восхода солнца до полудня, покуда солнце не окажется в зените, а тень коня не ляжет прямо под ним и не будет клониться ни в одну из сторон, как утром или вечером. Мудрецы ссылаются на пророчество Захарии о конце времен, как сказано: «В тот день будет начертано на колокольчиках коня: ‘Святыня Господу’». Спрашивали учители наши, что за странные колокольчики, пока рабби Шимен со слов рабби Ешуа бен Лейви не открыл им, что ‘мцилойс’ не о колокольчиках сказано, а о тени коня, который ‘мацил’, то есть, покрывает тенью город, предназначенный Господу во святыню. А прозорливейший РАШИ, рабби Шлойме Ицхоки из Вормса, толковавший для нас слово Господа и пророков его, писал об этом стихе Захарии: «‘мцилойс а-сус’ – как расстояние, что пробежит конь до середины дня, а ‘мацил’ — потому, что тень его под ним, ибо во все дневные часы солнце склоняется в одну из сторон, и тень человека, и тень скотины склоняется в сторону, когда солнце на востоке, тень человека на западе. Однако в середине дня солнце стоит в середине свода небес над головою каждого человека, и тень коня под ним.» И еще удивительные вещи открыл нам рабби Менахем-Мендель о том, что Господь дарует нам спасение так же, как прикрывает тенью, ибо спасающий и затеняющий – одно слово — ‘мацил’, и горе нам, если лишимся тени Господней под солнцем! Как сказано в святой книге «Бемидбор» о хананеях в земле сей: «Ушла от них тень их», тень их, ‘цилом’ – читай ‘защита их’…
Давно уже притупившийся страх снова обуял меня. Я старался как можно скорее расстаться со своим словоохотливым спутником, но тот, как нарочно, не отпускал меня и продолжал возбужденно сыпать над моим ухом фразами, каждая из которых беспощадным острием вонзалась в мое ослабевшее сердце.

— Сказано также: «По образу Божию сотворил человека» — «бэ-цэлэм элоким», но рабби Менахем-Мендель со слов Гаона из Вильно учит: читай «бэ-цел элоким» — «по тени Божьей»…
Кое-как распрощавшись с юношей около одного из домов с погасшими окнами, словно именно туда лежал мой путь, я поспешил снова выйти за городскую стену, и сделал это так удачно, что оказался прямо перед вырубленным в скале входом в пещеру. Измученный предыдущими приключениями, я решил отложить ее исследование до утра и стал располагаться на ночлег.
Вспоминая несчастных студиозусов-книжников из дома учения Ильи-пророка, я не мог не улыбнуться в темноте горькой улыбкою: человека без тени они видели впервые, я же наблюдал во всех них, во главе с самим рабби Менахем-Менделем, тени Божьи без человеков. Немудрено, что погруженные в свои мистические фантазии и схоластические прения, они поначалу приняли меня за спустившегося с небес Илью-пророка, и даже пытались настаивать на своей ошибке, словно лучше меня самого знали, кто я таков на самом деле. Впрочем, не все ли мы равно живем во власти собственных грез и высосанных из пальца представлений о мире? Не ошибаюсь ли и я в своих планах проникновения в райский сад? Быть может, я уже нахожусь у самых его врат? Как мне не хватало сейчас присутствия преданного и здравомыслящего друга, такого как ты или мой дорогой верный Бендель!
Проспав эту ночь без сновидений, чему я был, признаться, несказанно рад, я обнаружил наутро, что спал в гробнице некоего древнего христианина, чей грубо отесанный каменный саркофаг с полустершейся греческой надписью оказался единственным в ней предметом, заслуживавшим внимания. Внизу подо мною расстилалась серая, выжженная солнцем долина, за которой уже в столь ранний час плавилась в знойном мареве почти лишенная растительности гора, по явному недоразумению называемая Масличной, а по всему склону зияли пещеры, подобные моей. Так вот куда я попал! Если существует на земле место, менее всего напоминающее о Рае, то именно оно находилось теперь перед моими глазами — долина Иосафата к востоку и Гееном к югу от городской стены с едва различимым сверху пересохшим руслом Кидрона. Задайся я целью найти вход в Ад, решение поставленной задачи можно было бы считать найденным.
Я отважился вернуться в город при свете утра, чтобы осмотреть храмовую площадь, воспользовавшись средством, которое довольно успешно применял в двух-трех случаях – большим плоским зонтиком из козьих шкур, наподобие того, что изготовил себе Робинзон на необитаемом острове. При высоко стоящем субтропическом солнце этому нехитрому сооружению, затеняющему большую часть моей фигуры, удавалось сбить с толку не слишком внимательных наблюдателей.
Мерзость запустения, царившая в городе, всеми почитаемом святым, поразила меня до глубины души. Даже в мусульманских кварталах половина приземистых азиатских домов лежала в руинах, покрытых жухлыми колючками, словно со времен Саладдина никому не приходило в голову заняться их восстановлением. Мостовые, неровные и ущербные, существовали лишь в нескольких местах перед мечетями. Мне, конечно, было известно, что Иерусалим не знал покоя и в наш просвещенный век, и не далее как пару лет назад акрский Абдул-паша обложил город осадой, чтобы затем обрушить на него огонь своей артиллерии. И всё же, казалось мне, даже турецкие ядра не могли нанести городу того урона, который наносило ему поразительное, роковое небрежение его жителей. Приверженцы Магомета, Моисея и различных христианских церквей одинаково равнодушны здесь к делам земным, и все помыслы их направлены исключительно ко спасению души, так что улицы убираются весьма редко, мусор вывозится за городские стены только в самых крайних случаях, починки почти не производятся, и единственным созидательным занятием местных обывателей является собирание камней, коими они при всякой оказии забрасывают гробницу Авессалома — непочтительного сына, дерзнувшего восстать против собственного батюшки.
Весьма благоприятным оказался для меня обычай набожных горожан, не слишком глазея по сторонам, обращать свои взоры к белесым небесам или же потуплять их долу в непритворном смирении.
Единственным исключением являются служки в мечетях, представляющие некую особую породу людей, все устремления которых направлены на уловление простых душ и стертых медяков. Один из этих служек мертвой хваткой впился в меня у южного входа в мечеть Омара. Поняв, что сопротивление только наделает лишнего шума, я почел за благо воспользоваться услугами этого юркого человечка и постораться узнать от него максимум полезных сведений. Сняв свои шлепанцы и омыв ноги, я проследовал за ним в тень мечети.

— Ты вошел, о чужеземец, в святую мечеть благословенной памяти шейха Омара, выстроенную на фундаменте храма Сулеймана ибн Дауда, величайшего из царей и повелителя духов, мир праху его — загнусавил служка, на всякий случай держа меня за рукав. – Перед тобою, о почтеннейший Абу Балдахин, прославленный во всем мире Краеугольный камень, на коем Сулейман, мир праху его, начертал полное имя Господа, заклявшее духов и запечатавшее подземную реку Океан до конца дней. Да будет тебе известно, о чужеземец, не расстающийся с балдахином, что над бездной заложил Сулейман фундамент храма, и Краеугольный камень сей, из коего Аллах, да святится Имя Его, сотворил всю твердь, отнюдь не лежит на поверхности земли, как тебе, может быть, кажется или представляется, а висит между землей и небом. Много веков висящий над землей камень повергал в ужас всякого, кто приближался к этому святому месту, пока султан Сулейман Великолепный, да почиет он в мире, не приказал выстроить под ним подставку из простой каменной кладки, дабы заткнуть рот пустословам-евреям, твердившим, что в конце времен Краеугольный камень будто бы упадет на поверхность земли, и это будет сигналом к приходу их Спасителя…
Мой провожатый на секунду перевел дух, и я воспользовался этим, чтобы задать ему всё время вертевшийся у меня на языке вопрос о «Бир Алурка», но он в ответ только презрительно махнул рукой:

— Весь наш благословенный город стоит над райским садом, и входов в него не счесть, однако для смертного любой из этих входов может оказаться воротами Ада. Что же до этого колодца, то, поверь мне, досточтимый чужеземец, владелец обширного балдахина: всё, что про него рассказывают – пустые небылицы, и в них пристало верить разве что глупым бедуинским старухам, а отнюдь не такому ученому человеку, как ты, особенно когда ты стоишь в трех шагах от самого достоверного входа в Рай, который сам Пророк, благословенно имя его, запечатал золотыми гвоздями…
Я опустил глаза и действительно увидел в полу рядом с Краеугольным камнем квадратную плиту темнозеленого камня.

— Это, почтеннейший чужеземец, — «Балаат а-Джина», плита, за которой находится вход в райский сад. В ней, как ты можешь убедиться собственными глазами, девятнадцать отверстий. Пророк, благословенно имя его, перед тем, как вознестись на небо с этого самого места, вбил в этот камень девятнадцать золотых гвоздей и велел архангелу Джибраилу сторожить эти гвозди, ибо, когда исчезнет последний из них, весь мир перевернется и рухнет в бездну. Хитрый Шайтан, постоянно стремящийся проникнуть в Рай, из которого был изгнан, стал наведываться в мечеть и изловчился в несколько присестов вытащить под носом у Джибраила шестнадцать священных гвоздей и еще половинку гвоздя…

— Однако весьма странно, — послышался тихий голос у меня из-за спины, — что отверстия от гвоздей образуют форму креста, и это, вероятнее всего, свидетельствует о том, что древность сия обязана своим происхождением крестоносцам.
Я вздрогнул от неожиданности, ибо узнал этот голос и через тридцать лет после встречи, которую почитал, к своему счастью, последней. Резко обернувшись, я увидел перед собою отвратительную фигуру человека в сером сюртуке.

— Ваши ноги, сударь! – невольно вскричал я при виде его голых розовых ступней, торчавших из узких суконных штанин.
— Чем вас так изумляют мои ноги? – спросил мой старый знакомец плаксиво-лебезящим тоном, от которого мне сразу же сделалось дурно. – Я омыл их в согласии с требованиями шариата. Вы полагаете, что я невежа, вовсе не уважающий религиозного чувства, каким бы темным предрассудком оно мне ни казалось? Позволю себе заметить, что я никого не дразню и не раздражаю понапрасну.

— Но, — попытался я вставить слово.
— А если вы имеете в виду известную часть организма, вернее, отсутствие ее, то вам как натуралисту следовало бы знать, что она, то бишь, они, характерны более для животных, потребных в пищу правоверным иудеям, нежели для порядочного обывателя.

Прерванный в плавном течении своей лекции и поначалу онемевший от такого нахальства служка, наконец снова обратился ко мне, решив, вероятно, пренебречь присутствием невежественного выскочки:

— О, почтеннейший чужеземец, не станешь же ты, спаси нас Аллах, благословен Он, подвергать сомнению мои слова. Лучше следуй за мною вниз по этим ступеням в недра Краеугольного камня, и я покажу тебе, на каких местах молились там Ибрагим, Муса и сам царь Сулейман ибн Дауд, да будет память каждого из них благословенна.
Но тут враг рода человеческого вынул из сюртучного кармана золотую монету и протянул ее изумленному мусульманскому чичероне со словами:

— Не угодно ли моему просвещенному другу выкурить трубочку-другую за счет этого скромного подношения?
Ни говоря более ни слова, служка удалился, приложив по местному обычаю правую руку ко лбу, губам и сердцу и трижды низко поклонившись. Я также собирался развернуться и уйти, не попрощавшись, но человек в сером сюртуке не собирался оставлять меня в покое.

— Вот мы и снова встретились у самых врат вечности! – развязно залебезил он, не давая мне прохода. – Поскольку сударь мой оказался волею судеб у входа в мою скромную обитель, я имею смелость предположить, что у него есть ко мне важное дело.
Я сухо ответил, что встреча с ним отнюдь не входила в мои планы и что дело, за которым я прибыл, не имеет к нему ни малейшего отношения.

— Покорнейше прошу принять во внимание, — не отставал он, — что мне прекрасно известна цель вашего визита. Ваша беспокойная натура исследователя мне глубоко симпатична. Кстати, вы не встречали на улицах города старика Агасфера? Он вам сродни, сударь, — такой же упрямец, трясущийся над своею бессмертной душой и обреченный за это неразумное упрямство на бессмертие убогого тела.
Поскольку я не собирался отвечать, мой назойливый враг продолжал лепетать, всё время стараясь загородить мне путь к выходу:

— Видите ли, проживая, можно сказать, дверь в дверь с обителью ваших устремлений и имея в прошлом исключительно богатый опыт бытования в столь интересующем вас ботаническом учреждении, я, как никто другой, мог бы оказаться вам полезен своими познаниями в качестве проводника. А вы, обладая ключом, доставшимся вам по случаю и без необходимых инструкций, действуя в одиночку на свой страх и риск, можете оказаться в исключительно неприятных обстоятельствах. Как вам, вероятно, известно, весьма немногим удалось при жизни войти в эти ворота, а уж выйти из них неповрежденным не смог никто, что бы там ни рассказывали мистики и каббалисты. Я же предлагаю вам весьма выгодную сделку…

Дорогой мой Шамиссо, в тот момент, несмотря на столь сильное желание сделать поистине дорогой подарок тебе, а вместе с тобою и всему человеческому роду, вдохновленному ныне, как никогда ранее за всю свою долгую историю, благородным духом просвещения, я понял со всей ясностью и очевидностью, что мне следует немедленно бросить свою навязчивую идею, внушенную гордыней. И я тут же, не сходя с места, поклялся предать ее совершенному забвению, ибо своим появлением спустя три десятилетия враг человеческий наглядно продемонстрировал мне всю грешность моих помыслов. Так же, как Рай и Ад тесно соседствуют между собою, а быть может, даже расположены географически в одном и том же месте (что трудно поддается нашему ограниченному пониманию, но представляется мне теперь едва ли не очевидным), Сатана прилипает к нам, подобно заразному недугу, именно на самой границе абсолютного блага, на самом пороге совершенной красоты. Я осознал, что плод с Древа Познания Добра и Зла, прикоснуться к которому я так стремился, уже принес в наш мир бездну боли и страдания, и не мне множить их своими рискованными экспериментами. Нам остается довольствоваться нашим ограниченным земным знанием и нашей условной, но оттого не менее необходимой и дорогой нам красотой, не стремясь преждевременно достичь того, что Господь в своей милости уготовил для нас в мире ином. Пусть же посетители Королевского Ботанического Сада наслаждаются лицезрением прекрасных орхидей, доставленных мною из лесов Амазонии, и редкостными разновидностями олеандров с предгорий Тибета. А я обязуюсь в ближайшее время добавить к ним любопытные образцы содомского яблока (Calotropis procera) и «огурца пророков» (Cucumis prophetarum) с побережья Мертвого моря, присмотренных мною по дороге.
Не дожидаясь, пока ненавистный мне знакомец закончит свою фразу, я сунул руку в карман, достал из него золотой ключик синьора Пьеротти и, наклонившись к полу, приставил его к яшмовой плите. Словно нож в масло вошел он в толщу камня, и тогда я разжал пальцы и поспешно отдернул руку. С облегчением увидел я, как волшебный ключик скрылся в темной зелени плиты, а распрямившись, рад был обнаружить, что человека в сером сюртуке и след простыл.

Почему, спрашивал я себя, этот отрывок не попал в окончательную редакцию «Петера Шлемиля»? Не потому ли, что Адальберт фон Шамиссо так никогда и не получил этого письма от человека, его написавшего? Ведь не случайно же почерк рукописи, обнаруженной в полуистлевшем бюваре на свалке возле Мусорных ворот, не является почерком самого писателя. Более того, наведя необходимые исторические справки, я убедился, что текст этот не мог быть написан ранее конца 1827 года, поскольку Абдул-паша атаковал Иерусалим в ноябре 1825, и это событие упоминается в рукописи как произошедшее двумя годами ранее. «Петер Шлемиль», как известно, был опубликован в1814 году, за четыре года до упоминаемого в данном отрывке кругосветного путешествия Шамиссо на русском корабле «Рюрик», по возвращении из которого в Берлин он и был назначен директором ботанического сада. Шамиссо дожил до 1838 года, но, судя по всему, никаких попыток продолжить свою повесть о человеке, лишившемся тени, не предпринимал. Скорее всего, всякая связь между ним и его героем была прервана. Что же касается судьбы зеленой каменной плиты со следами гвоздей, то ее во время Первой Мировой войны, перед отступлением турецкой армии из города, командующий иерусалимским гарнизоном Джемал-паша вытащил с ее места в полу мечети Омара, и никто не знает, где она теперь находится.
Людские судьбы иногда оказываются не менее загадочными, чем судьбы камней, садов и книг. Когда психиатрический стационар в Тальбие закрылся, несколько папок с делами умерших пациентов бросили прямо во дворе, очевидно, не донеся до мусорного ящика. Ни больных, ни медперсонала на территории уже не оставалось, но сторож продолжал подкармливать животных живого уголка. Одну из папок с ивритской наклейкой «Цонтвари Костка Онракеп» я, не удержавшись, подобрал.
— Вот так-то, — сказал сторож, кормивший павлина. – Так-то вот. Снести не снесут, не-е-т, исторический памятник… Зато они его так реконструируют по генеральному архитектурному плану, что родная мать не узнает. Говорю тебе не по интуиции, а по твердому знанию. Видал особняк по соседству? Все камушки пронумеровали перед тем, как разобрать – инструкция такая. А новую коробочку сложили, глядь – номера-то все где ни попадя, а уж что внутри теперь бетонная отливка вместо солидной кладки и два новых этажа по стилю к нему так же подходят, как мэр наш к своему креслу, об этом и говорить нечего. Так что читай историю болезни, это единственное, что остается от этого города!
Я начал читать – и не пожалел.
Пациент без удостоверения личности, безвыходно остававшийся в больнице на протяжении четырех десятилетий с диагнозом хронической паранойи и записанный в больничной карточке как Цонтвари Костка Онракеп (вероятно, на основании находившейся при нем газетной вырезки с плохо сохранившейся репродукцией автопортрета), давно уже ни с кем не разговаривал, но в истории болезни было записано, что он владеет венгерским, сербским и немецким языками.
Ошибку в идентификации я обнаружил при первом же взгляде на полувыцветшую газетную статью. Слово «öenrakep» означает «автопортрет», и этот автопортрет, как и гласила подпись, действительно принадлежит кисти художника Чонтвари Костки.
Хотя этот оригинальный живописец-визионер действительно посетил Иерусалим в конце девятнадцатого века и написал замечательную серию картин на евангельские сюжеты, помещенные в реальный пейзаж Палестины, хронологически он никак не мог оказаться тем странным пациентом, которому было присвоено его имя.
Дальше нескольких слов, связанных с искусством, мои познания в венгерском языке, увы, не простираются, но я чувствовал, что разгадка тайны непременно кроется в трех листках, исписанных квадратным «печатным» почерком пациента и значившихся в деле как «письмо без адреса и адресата». Пробежав глазами непонятный текст, я вычленил из него имя Дежи Чата, немедленно связавшееся с автором поразительных рассказов, незадолго до того появившихся в английских переводах Яши Кесслера и Шарлотты Робертс.
Перевод на иврит, сделанный по моей просьбе одним совершенно далеким от литературы знакомым, послужил основой вышепереведенной русской версии. Заглавие в тексте загадочного пациента отсутствовало.
По официальной версии в 1919 году бежавший из сумасшедшего дома Дежа Чат покончил с собой в возрасте тридцати одного года при неудачной попытке перехода сербско-венгерской границы. Был ли больной из Тальбие самим писателем, чудом спасшимся и проведшим большую часть жизни в Иерусалиме в полной безвестности, или талантливым его эпигоном, идеально вжившимся в образ, вряд ли удастся установить.

В нашей с Шандором комнате западная стена гнилая, вечно мокрая, и зимой, и летом. Вот и сейчас, когда на дворе всё пересохло от зноя, эта стена потеет, гноится и пахнет болотом. Специалисты говорят, что так уж построен дом – всё западное крыло без фундамента лежит на земле. Как оно еще не обрушилось – ангелы его держат? Давно пора снести эту пристройку. В прошлом году известный городской архитектор навещал здесь своего сына, капельмейстера, осмотрел здание со всех сторон и сказал, что это жемчужина оттоманской архитектуры, вот только нелепая пристройка его портит. Нет, не благородная плесень Токая покрывает западную стену…
Мне здесь совсем не нравится, а Шандор, кажется, привык, ведь здесь он родился и здесь же умер. Обычно я не понимаю его речей, и если мне удается с кем-нибудь поговорить, так это с павлином и хромой газелью из зверинца на дворе. Я просовываю пальцы сквозь ячейки проволочной сетки и щекочу газель за ухом. Павлин ходит за мною следом и согласно кивает головой, какую бы глупость я ни сказал.
Но сегодня мой сосед делает мне знаки, тычет за спину большим пальцем, указывает на западную стену, покрытую волдырями и струпьями побуревшей штукатурки. Словно зовет меня поговорить со стеной, доверить ей свои тайные мысли. Но у меня за душой нет ничего такого, чего бы не знала всякая старая стена, в любом городе.
Шандор улыбается с видом заговорщика и вытаскивает из-под своей койки ручную дрель с длинным ржавым сверлом, которую он подобрал на дворе уже несколько лет назад. Он начинает сверлить стенку. Сверло истошно визжит, стена начинает осыпаться с таким звуком, словно кто-то чавкает шершавыми неповоротливыми губами, и мне становится боязно: сейчас она обрушится, а вслед за нею обвалится всё строение и погребет нас под своими обломками.
Но ничего страшного не происходит. В стене образуется большая неровная пробоина, вроде тех бойниц, в которые я заглядывал всякий раз, когда бабушка водила меня на прогулку в Буду. Из этой бойницы в нашу комнату проникает ясно очерченный широкий луч мягкого золотистого света, в котором роятся мелкие сияющие капли воды.
— Га! – восторженно восклицает Шандор, но я давно уже ни слова не понимаю по-венгерски, и поэтому только одобрительно киваю ему.
Шандор быстро расширяет пролом своими толстыми пальцами. Вот он уже пролезает внутрь, его широкая спина в мокрой от брызг фонтана розовой пижаме скрывается за стеной. Я, не задумываясь, следую за ним. О, как приятна искрящаяся, прохладная водяная пыль, так долго казавшаяся нам, мрачнеющим по другую сторону стены, мучительной нездоровой сыростью!
Мы оказываемся внутри бесконечного пассажа со множеством боковых переходов и галерей, теряющихся в мерцании матовых, местами помутненных темным золотом и винными пятнами неровных зеркал, под куполом просторнейшей оранжереи, уходящей вверх сводами жидкого, густого, многоцветного стекла, постоянно перетекающего и меняющегося, как тягучий мягкий калейдоскоп, как живая клетка чудесной разлагающейся растительной ткани в глазке микроскопа, как растущий на глазах оживающий сонный шар тысячи трубчатых цветков с острова Мурано. Я не знаю, как назвать это место – дворец, сад, вокзал? Пышная, прохладная и тонко запущенная растительность здесь не рвется буйными побегами из земли, а легко тянется из хрупких каменных ваз, оплетает витые невесомые колонны, свисает над ступенями и растрескавшимся мозаичным полом и стелется облачными островами между верхними ярусами. Я назвал бы это место подъездом из-за царящей здесь тишины, невозможной в зале ожидания. Здесь нет ни птиц, ни служащих, и даже Шандор, наконец, уснул, как младенец, вытянувшись на широкой мраморной площадке, поэтому единственными звуками, едва слышными в тиши подъезда, остаются плеск фонтана, шорох раскрывающихся бутонов и шелест падения мертвых лепестков.
Как всё это оказалось здесь, под землей, кто спрятал этот двор под землю и замазал все входы в него серой рыхлой штукатуркой, сделав его своей тайной, своей объемной осязаемой тайной? Куда ушли все жильцы этого дома? Почему все окна разбиты, зачем брошена на балконах старая мебель и белье не снято с веревок? Я смотрю на спящего соседа по комнате, вижу, как он преобразился во сне и понимаю, что он мог бы ответить мне, если бы проснулся. С утра санитар дал ему, вероятно, тройную дозу успокоительного, и теперь черты его лица утончились, сделались почти женскими, волосы отросли и покрыли плечи, кожа приобрела чуть голубоватый оттенок и фактуру матового бисквитного фарфора, и даже пижама кажется рифом розового коралла.
Я не вернусь в свою комнату ни к обеду, ни к вечернему обходу. Останусь здесь, потому что тот, кто зарыл это сокровище в куче мусора, оставил его мне. Иначе как бы я здесь очутился? Да мне теперь и не найти обратного пути – трамваи не ходят, город весь разрыт и изменился до неузнаваемости. Военный врач, выписавший свидетельство о моей смерти от отравления цианистым калием в Шабадке на сербской границе, переслал, согласно завещанию доктора-опииста Дежи Чата, мозг, сердце и печень бежавшего со мною Шандора для исследования в будапештскую медицинскую академию, а я перехитрил пограничников и, как был в больничной пижаме, отправился в Иерусалим. Смутные времена способствуют непрочности границ и легкости передвижения, но я чувствую, что устал, что сегодня мне слишком легко и приятно дышится возле тихо плещущего фонтана. И поэтому я больше никуда отсюда не уйду.



































Реклама