:

Осип Сенковский: СПОСОБНОСТИ И МНЕНИЯ НОВЕЙШИХ ПУТЕШЕСТВЕННИКОВ ПО ВОСТОКУ

In ДВОЕТОЧИЕ: 13 on 02.08.2010 at 21:31

Если XIX век намерен когда-либо предстать перед судом потомства с притязанием на свою проницательность, то друзья его должны бы присоветовать ему, чтобы он, наперед спрятал свои путешествия по Турции и не представлял их в числе документов. Вот уже слишком двадцать лет, как, со времени всеобщего мира, путешественники всех европейских стран, всех званий и всех возрастов, посещают Восток, со скуки, из любопытства; чтобы рассеяться между бородачей и верблюдов; чтобы, обанкротившись в христианском крае, попытать счастия в старой земле солнца и еще раз обанкротиться на счет неверных; чтобы, вступив в службу, нахватать жалованных халатов и шалей и воротиться в Европу с фантастическим титулом египетского или турецкого генерала; очень редко для того, чтобы изведать непосещенные земли и принесть пользу науке, а большею частью, чтобы ничего не видеть и написать о том книгу. Тогда как Гёте, патриарх немецкой словесности, часто сожалел о том, что не совершил этого поэтического странствования, три поэта в стихах и прозе, Байрон, Шатобриан и Ламартин не выдержали и, каждый в свою очередь, посетили разные места Востока. Протестантский епископ Гебер, католический аббат Дюбоа и французский натуралист Жакмон говорили об Индии. Французская экспедиция в Морею описывала Грецию. Зецен, Буркгардт, Делаборд и Линан обозревали аравийские пустыни. Мариер, Фрезер, Малькольм, Узли, Конолли, Бернс наблюдали народы западной плоской возвышенности азийского материка. Шульц, Монтит, Тесие отыскивали остатки древности в Анатолии и Армении. Гг. Мишо и Пужула объездили левантские пристани. Английские туристы беспрестанно издают книги и книжечки о Турции. Сенсимонисты, изгнанные из европейского общества, пошли в инженеры к египетскому паше и также пишут о Востоке. Наконец, учреждение пароходов на Дунае грозит открытием еще одного устья, через которое поездки в Турцию будут наводнять политическую и географическую литературу. Нельзя не питать уважения к путешественникам, которые, избрав себе определенную цель, с любовью занимаясь своей частию и одушевленные благородным желанием распространить пределы науки, пускаются в трудные и опасные путешествия, чтоб обозреть неизвестные части Востока в отношении к географии, этнографии, естественной истории, древностям или геологии; таких людей мы с почтением исключаем из круга нашего рассуждения. Но чего хотят, зачем ездят, и особенно по какому праву морочат публику своей неспособностью ни к какому полезному наблюдению, наводят на него скуку повторением давно известного и досаждают ей своим невежеством эти господа, которые бродят по Оттоманской Империи без цели, без всякого приготовления, с единственным намерением прогуляться по Азии, чтобы издать пошлую книгу, чтобы развозить по Турции свои предрассудки и политические теории и приносить с собою в Европу ложные известия, смешные заключения о вещах, им вовсе непонятных, или элегии на погибель чалм и янычаров. Не бесполезно сравнить ум и дух этих путешественников; рассмотреть, на каких особенностях Востока останавливается их внимание, как он им представляется, чего они боятся или ожидают, и как сравнивают его с Западом.

Русский читатель, знающий дух и политику своего правительства, не может не улыбнуться комической важности, с какою все эти путешественники приписывают России пламенное и постоянное желание завоевать Турцию, и о том жаре, с которым они защищают против нее империю Махмуда, ломая подобно Дон Кихоту, свои шпаги на ветряных мельницах. Все они знают как нельзя лучше сокровеннейшие намерения и тайны петербургского кабинета; некоторые даже уверяют, что Русские тайно переделывают в рукописи французские и английские путешествия, что бы представлять Европе Турцию сообразно со своими видами. Эта общая их нелепость достой не более смеха, чем опровержения. Подле нее замечателен отпечаток национального направления ума самих путешественников: все, что только есть пошлого и бестолкового в модных идеях современной Франции, Англии и Германии, отражается здесь с полною силою для пользы и назидания читателя. Француз, разумеется, ищет на Востоке «средств к возрождению рода человеческого» или к улучшению судьбы женщины. Англичанина встречаете вы везде занятого более враждами своего отечества, торговою жадностью и развалинами древности, нежели восточным человеком. Но во всех этих бесчисленных томах нет ни одного наблюдения, которое бы показывало, что ум сочинителя был в состоянии чувствовать важность современных фактов Востока и необходимость найти для них настоящее объяснение. Путешественники говорят только о том, чего, не зажмурив глаз, нельзя было бы не видеть; повторяют обветшалые сказки о восточном обществе; принимают всегда исключение за правило, и правило за исключение, так, что часто ложное мнение основано у них на подлинном случае и обманывает всех своим правдоподобием. Окончив путешествие на скорую руку, поверхностно взглянув на страну и ее обитателей, собрав скудный запас сведений, они тотчас произносят решительный приговор всех особенностях предмета, столь обширного, столь разнообразного, что для изъявления об нем простого мнения, надобно было бы знать в совершенстве и военное искусство, и политику всей Европы, и науку администрации, а финансовое производство, и малейшие подробности торговли, и все мелочи местных нравов, обычаев и образа мыслей различных поколений, населяющих эту огромную империю, и наконец самые чувства и побуждения лиц, действующих в современной турецкой драме — когда между тем не было эпохи более сложной, более заслуживающей быть рассматриваемою тщательно, искусно и философически, как настоящая эпоха великих перемен и преобразований на Востоке. Бегло описывая и тотчас же предав общему негодованию частные беспорядки и злоупотребления, они через несколько страниц выдают те самые беспорядки и злоупотребления за спасительные начала, которыми турецкая империя обязана и своим сохранением, и без которых она должна погибнуть или сделаться русскою провинциею. Но если бы они взяли на себя труд проникнуть до источников злоупотреблений, тогда, с одной стороны, они бы имели более уважения к нынешним переменам в Турции, которые не могли б быть выполнены, если бы она не опиралась на великодушную помощь Севера; с другой, дух изысканий, вероятно, увлек бы их далее: они нашли бы истинную причину сохранения и поставили б себя в возможность отделить в учреждениях этого государства хорошее от дурного. Теперь из их сочинений нельзя вывести другого заключения, кроме того, что честность, праводушие и уважение к истине могут быть прекрасными добродетелями в другой стране света, но что их должно считать политическими недостатками в Турках; что учреждения, которые способствовали к их развитию, совершенно и неизъяснимо дурны; что гостеприимство и вежливость без некоторых условных обрядов суть признаки закоренелого варварства; что простота и кротость нрава препятствуют всяким полезным улучшениям, и что высочайшая степень образованности и утонченности заключается в обманах, в политических смятениях, в преступлениях, и тысяче подобных нелепостей.

Чтобы понять Турцию, надобно сперва освободиться от огромной тяжести своих предрассудков. Когда изыскатель свергает с себя дряхлую оболочку европейского человека, он должен еще преодолеть бесчисленные препятствия, проистекающие от различия нравов, понятий и языка. Выражения, которые он употребляет в Европе и которые отвечают у нас за вещи, очень не верно изображают различные части общественного порядка на Востоке, так, что нашими словами многого нельзя объяснить: он должен выучиться мыслить на чуждом ему языке, а для этого надобно сперва узнать его. Далее, какое там отсутствие всех тех пособий, которые гласность фактов и статистика доставляет нам на Западе! Дух анализа неизвестен восточным. Турция для Европейца, есть политическое изъятие из правила, сборник фактов, совершенно отличных от фактов Европы; и ни один из них не был обработан и отнесен к своему разряду политическою экономией. Оценивая восточное общество, вы должны разыскать и определить их, создать новую науку и привыкнуть рассуждать по другим началам и другой логике. Это требует больших усилий, и еще не все тут. Надобно сродниться с народными привычками и обычаями; надобно проникнуть в общество, которое описывали вам люди, никогда его не видавшие, изучать его истории, приобрести знание нескольких языков, на которых они написаны.

Чтобы понять Турцию в целом ее составе, надобно помнить, что система ее правительства не везде одинакова, как в сосредоточенных правлениях Европы, но разнообразна и приспособлена к местным потребностям областей и округов. В ней множество вероисповеданий множество поколений, множество стран, и обозрение целого может быть сделано только после совершенного знания всех частей. Изучение каждой из них требует нескольких лет прилежных трудов и исследований; но прежде, нежели вы приступите к исследованиям, ключ к ним должен быть найден, а он не что иное, как правильное понятие об основных началах экономии, администрации и правительства Востока. Какие же качества даровали новейшим путешественникам по оттоманскому Востоку способность справедливо оценить что-нибудь? Которые из этих условий выполнены ими? Какие сведения доставили им возможность делать свои заключения общими? Кто из них — исключая Буркгардта и полковника Лика — удовлетворительно рассмотрел что-нибудь из подробностей? Даже Лик и Буркгардт описывали только наружность; ни один из них не коснулся до сил, соединяющих восточное общество; они не рассуждали ни о действии правительства на различные части империи, ни о том, что связывает эти части с правительством; они не имели случая быть свидетелями последних происшествий, которые сделали рассмотрение Турции и открытие главной силы ее жизненности не столь трудным как прежде.

Мы знаем, чтó значит путешествовать по Востоку. Мы должны были бороться со всеми препятствиями, затрудняющими путь изыскателя, и нашли, что только постоянное сообщение с туземцами и знание языков, летописей, литературы, мнений и догматов Востока могут предохранить путешественника от опасности обмануться на каждом шагу в Турецкой Империи. Мы сами имели случай не один раз наблюдать, как многие из путешественников, которые впоследствии напечатали плоды своих изысканий, собирали так называемые ими сведения, и можем указать на источники, откуда взяты эти сведения, можем сказать причину разительного семейного сходства их сочинений. Путешественник, выходя на берег в каком-нибудь порте Востока, бывает тотчас поражен множеством нравственных чудес, противоречащих всем его ожиданиям и привычкам. Он вступает в новый мир, где каждая вещь удивляет и смущает его. Он смотрит на предметы, как слепец, которому внезапно возвратили зрение. Все виденное им кажется ему каким-то хаосом. Учреждения, нравы, привычки, обычаи, образ мыслей, словом все, от самых пустых условных обыкновений, до оснований, на которых покоится общество, представляется ему беспрерывным антитезисом того, что он видел в Европе. Он хочет войти в сношение с жителями, но не знает ни одного из языков, которыми они говорят; хочет приняться за их изучение, но усердие его охлаждается от невежественных удостоверений турецких Европейцев, будто каждый из двух языков, самых употребительных в этой части Азии, требует, по крайней мере, десяти лет неутомимого учения — а это еще только два из полудюжины! Потеряв всякую надежду получить сведения от природных жителей, он обращается к европейским поселенцам, и воображает, что они, по крайней мере, удовлетворят его любопытство. Путешественники уже описали вам вдоль и поперек характер Франков, живших в торговых городах Турции: они исписали о них столько бумаги, что, по-видимому, бóльшую часть времени посвящают они изучению этого общества, а не того, которое составляет главную цель их путешествия. Карикатурность разлита по всем их картинам. Они представляют в самом смягченном виде невежество, надменность и безнравственность этих бедных Франков, не воображая, что тем самым подкапывают здание собственной своей славы: что вы их порочите, когда все ваши сведения о Турции от них-то и исходят? Если они ослы и плуты, так ваши сведения ни к чему не годны. Но и то, и другое не противно истине. Как ни обидны их картины этого общества, как ни достойно порицания это жестокое легкомыслие, способное оскорблять частные лица и нарушать святость гостеприимства, радушно предложенного и с жадностью принятого, мы почитаем их описания по большей части правильными; и это очень естественно: Европеец может лучше судить о европейском, нежели об азиятском обществе, особенно если он видел одно и не видал другого. Франки в Константинополе и Смирне—а эти города дают направление мнениям Франков всего Востока—не имеют никакого понятия о началах турецкого общества. Они не входят ни в какие близкие сношения с туземцами; они даже удаляются от них. Турки несколько раз пытались завести дружеские связи с Франками, но старания их всегда были отвергаемы. Купец, однако ж, принужден вести дела с туземцами. Турецкий покупщик и европейский продавец, разделенные чувствами и обычаями, не знали никакого общего языка: отсюда произошел новый класс людей— маклера, которые улаживают все дела между ними и для собственной пользы постарались сделать невозможным всякое прямое сообщение. Какой франкский купец в состоянии освободиться от этого посредничества, вести торг свой прямо, если даже и знает язык? Нам известно, что это покушение было делано в Смирне, и не имело успеха. Таким образом, естественно возникло предубеждение между обеими сторонами, и привело их к недоброжелательству, противоречию, взаимным оскорблениям.

Еще недавно, Франкские купцы, хотя и предубежденные против туземцев, слепо привержены были к оттоманскому правлению. Они были совершенно смешными турецкими патриотами. Последние происшествия изменили их образ мыслей. Франк теперь уже не член привилегированного сословия; он должен вступить в соперничество с деятельностью туземного торговца. Чувствуя, что с каждым днем положение его делается невыгоднее, барыши беднее, он восклицает: «Торговля упадает, правительство мерзко!» На это «Оттоманский Монитёр» отвечал весьма основательно: «Нет сомнения, что торговля в Турции уменьшилась для каждого дома в частности, но она значительно увеличилась в отношении к массе. Доказательством служит то, что во всех портах империи число торговых заведений в двадцать раз теперь более, чем было прежде, когда одни Европейцы считались негоциантами; и все эти заведения наслаждаются изобилием и даже роскошью. Сорок лет тому назад, Французы имели в руках всю монополию турецкой торговли. Сравните вывоз и привоз того времени с нынешними, и вы увидите, что торговля увеличилась вдесятеро. Но говорят, что количество произведений в Турции уменьшилось: в таком случае, чем же платит она за огромные привозы товаров из Англии, Америки и Франции, —привозы, которых прежде не было? Известно, что она не может платить другим образом. Здесь никогда не было известно ученое безумие торгового баланса, торговля всегда была свободна, и потому каждая часть государства снабжается всем нужным сообразно с ее потребностями и по умеренной цене. Количество внутренних произведений, которое составляет плату за привозимые товары, увеличилось вместе с увеличением потребления—что достаточно доказывается возрастающими требованиями богатых грузов из Англии и Америки». Эта выписка достаточно объясняет причину нынешней вражды Франкских купцов против правительства Порты. Кроме того, атмосфера Перы и Смирны всегда напитана понятиями благоприятными для политики которой-нибудь из первенствующих держав; каждый франкский купец— или усердный ревнитель или заклятый противник господствующей на то время системы, и описывает вам Турцию согласно со своими личными видами. Каких же верных сведений станете вы ожидать от такого знания предмета и такого расположения умов? Скажут: все это так — но драгоманы? Вот здесь-то и открывается нам начало неизгладимой черты разграничения между обществом Франков и туземцев. Употребление драгоманов почиталось сначала временною мерою. Никогда не думали, чтобы какое-нибудь дружеское сношение могло существовать между двумя народами, при помощи людей, которые получают свое про питание от несогласия двух сторон. Они выслуживаются той державе, которая хорошо платит, и составляют дворянство Перы. Они дают направление мнению публики, и всегда дают ложное. Но если бы драгоманы и захотели понять Турков, где будут они иметь к тому случай? Они Франки, члены того общества, которое, по добродетелям и уму своему, не принадлежит ни к восточному, ни к западному, а по предрассудкам, порокам и невежеству принадлежит к обоим. Как может Турок открыть свои мысли тому, на кого он так мало может полагаться? К тому ж, это небольшое, отчужденное общество соединено между собою бесконечною цепью родства и дружбы. Нередко случается, что первые драгоманы двух соперничествующих держав бывают родные братья. Отсюда происходит, что драгоманы не только внушают путешественникам ошибочные мнения, не умышленно и нарочно, но сверх того обманывают и те государства, и тех посланников, которым служат. Вот два источника, где почерпаются сведения путешественников. Рассмотрим третий. В Турции есть Греки, знающие европейские языки, и порой путешествовавшие по Европе. Они пора жены были наружным блеском европейского общества, который скрывал от их глаз все его недостатки. Видя, что мы в Европе свободны от тех злоупотреблений, какие они испытывают в своем отечестве, и не думая ни о каких неудобствах просвещенного быта, они воображали, что европейская система должна быть совершенна и следственно турецкое правление премерзко. С любовью обращали они взоры на новое Греческое Королевство, и его возвышение недавно было первым желанием их сердца. Многие из них поехали в Грецию, восхищаясь мыслию о правлении, устроен ном по образцу европейскому. С каким удивлением увидали они там, что система идет не так, как они предполагали, и что поселяне целыми общинами выходят в Турцию! Если бы путешественники, основавшие свои мнения на суждениях этих Греков, нынче посетили Турцию, они увидели бы, что в чувствах людей, которые снабжали их сведениями, произошла важная перемена.

Вот еще один источник свидетельств, по которым пишутся путешествия. Европеец, во время странствований по столице, при церемониальных посещениях чиновников Порты и в поездках во внутренность империи, всегда имеет при себе толмача, и по необходимости смотрит на все глазами своего верного Ахата. Занятия и доходы толмача почти прекратились бы, если б тот, кто его нанимает, разорвал расставляемые вокруг него сети и достиг до возможности хоть несколько понимать природных жителей. Собственная выгода заставляет толмачей обманывать путешественника. Но эти люди обманывают его еще раз, уже без намерения. Их положение, невежество и чувства делают их вовсе неспособными доставлять ему какие-нибудь полезные сведения. Это обыкновенно люди, изгнанные за пороки из своего отечества и имеющие только слабое понятие о языке, который берутся переводить: заслужив презрение туземцев, они взаимно их ненавидят, но при всем том пользуются правом Франков—осуждать то, чего не понимают, и называют людей, честнейших и благороднейших нежели они во всех отношениях, варварами и скотами. Путешественник, пораженный каким-нибудь случаем, восклицает про себя: «Вот странная земля!» — Товарищ его возражает: Questo e Turchia, signore! — «Кто этот человек с таким важным видом?» — Ba! è Turco. — «Да этот купец бездельник!» — Che volete, signore? E Turco. И тут он вам расскажет какую-нибудь стереотипную нелепость, в оправдание своего приговора. Мы слышали от таких рассказчиков целые истории, впоследствии выданные путешественниками за факты: чистота источника была, конечно, искусно скрыта метафорами и антитезисами.
Виконт Шатобриан является здесь одним из первых. Воспоминания Гомера, Библии и Евангелия, составили в уме его род смешанной веры, по которой он чувствует и судит, странствуя из Парижа к Иордану. Преувеличение форм и красок так сильно в «Itinéraire de Paris à Jérusalem», что трудно составить себе какое-нибудь понятие о местах, виденных автором и постигнуть его картины.

Г. Шатобриан старался только живо писать; но эта театральная живопись, которая нашла себе несчастных подражателей, не допускает ни оттенков, ни естественности, ни простоты: даже не знаешь, подлинно ли путешественник тронут—столько принуждения в его порывах, надутости в выражениях, напряжения в наборе красок. По его рассказу нельзя судить ни о нравах, ни о средствах жителей; что касается до учреждений, то он, со своими теориями, не был даже в состоянии понять их; иногда только можно разделить с ним восторг, выраженный блестящими словами, и подвергнуться ложному очарованию.
Г. Шатобриан, великий ритор и всегда несчастный политик, искал, кажется, в этом путешествии не Востока, но текстов для речей и эффекта для своей особы в парижском обществе. Мысль лорда Байрона, более сильная и менее преклонная на громкие слова без значения, наиболее поражена противоположностию между щедрою природою и диким обществом. Он поступал по примеру Михаила Караваджио, который всегда располагает в своих Фигурах сильную тень подле яркого света. Он не описывал своего путешествия, но выдергивал из Востока картины и искал везде красок. Однако ж, восточные подробности, так ослепительно блестящие у Байрона, отличаются точностью кисти, которой не имеют картины г. Шатобриана: писатель в стихах говорить о предметах яснее, нежели писатель в прозе. Во всяком случае, не ищите в них верного взгляда и откровенного суждения о Востоке: Байрон человек страстный, который ищет только впечатлений, останавливается на чертах самых резких и не проникает под наружную оболочку.

Недавно, четыре путешествия заняли собою читающую публику, и между ними одно было пре вознесено необычайными похвалами. Все дога даются, что дело идет о «Письмах с Востока» гг. Мишо и Пужула. Мы давно привыкли к фоку сам торгово-литературных «объявлений», и, не хвастая, можем открыть объявление в критике, в выноске, даже в аллегории, но не считаем себя за tête forte и не стыдимся признаться, что не раз были жестоко обмануты фабрикантами этого проклятого изделия. Что прикажете делать! Есть множество людей, которые не верят в черта, и которые между тем верят в объявления — верят с фанатизмом! Искусство доведено в наше время до такого маккиавелического совершенства, производит такую волшебную иллюзию, что суеверие объявления сильнее всех советов разума, и составляет отличительный характер эпохи. Кто не был пойман объявлением? По милости его мы прочитали целые три тома «Путешествия по Востоку» Гг. Мишó и Пужулá. Мы знали, что г. Мишо — Французский журналист, что он привык рассуждать отлитыми фразами, что он от правился на Восток без всякого приготовления, были уверены, что он там увидел только то, что ему показали, и однако ж, прочитали его три тома—так хорошо торговое объявление было запрятано в критики и беглые отзывы! Что гг. Мишо и Пужула открыли на Востоке? Ровно ничего. В их письмах нетъ ни одной вещи, которая бы не была давно известна и тысячу раз описана. Это самая бесцветная, поверхностная книга, какая только была издана в наше время о картине богатой красками и о предмете высочайшей философической важности; авторы, по истине, могли сочи нить ее не выезжая из Парижа, потому что она, даже по части описаний наружного вида Востока и общества, не прибавила ни одного нового известия к тем, которые мы уже имели.

Второе из четырех знаменитых путешествий принадлежит Г. Следу (Slade), Американцу, который жил несколько времени в Турции и Петербурге, и, выдумав какую-то машину, отправился с ней в Лондон, где вместо машины подарил роду человеческому книгу. Приятность слога и резкость суждений обеспечили ей успех самый блистательный; она была читана с усердием и много содействовала к распространению ложных понятий о предмете, и без того темном для Европейцев. Мы должны сказать о ней подробнее, предварив, что замечания об ее общих недостатках применяются ко всем путешествиям, и тем, о которых уже говорили, и тем, о которых еще скажем, Г. След, в книге своей, исполненной софизмов и противоречий, говорит, например, что жители Болгарии получают главный свой доход от земли. Это так далеко от истины, что вспомнив шерстяные, шелковые и бумажные фабрики в Филиппополе, его окрестностях, и во всей Булгарии; взглянув на великолепные караван-сараи по дороге от Константинополя к Филиппополю; зная, что торговля между столицею и этим городом находится почти вся в руках Булгар: видев как толпы их отправляются в известное время года даже в Алеппо навстречу персидским караванам, и меняют там собственные изделия на богатые ткани Сирии, Персии и Индии, не говоря о других местах, какие они производят на обратном пути по берегам Малой Азии; и основывая суждение только на этих простых случаях,—если бы не было вернейших оснований статистики, на которые можно сослаться, — каждый решительно скажет, что главнейшее богатство Болгар состоит в их мануфактурной и торговой предприимчивости.

Между тем как Г. След называет источником благоденствия Болгарии то, что не составляет ни малейшей его части, ни он, ни другие новейшие путешественники ничего не говорят о коджа-баши, «голове стариков», хотя верно не раз были они обязаны этому муниципальному чиновнику квартирою и содержанием. У него есть однако ж дела гораздо выше смотрения за удовольствиями неизвестного путешественника: можно утвердительно сказать, что коджа-баши есть учреждение несравненно мудрейшее, нежели все выдумки либеральной Европы. Он посредник между правительством и жителями, избираемый всеми платящими подати; он представитель общественного мнения и управляет им в своем округе. Вникнув в его положение, легко понять, как вели коего влияние, которое он естественно обращает против всего, что могло б нарушить спокойствие общины. Таким образом, он мирно и отечески предупреждает преступления, и очень редко принужден наказывать за совершенные. Когда правительство налагает новые подати, он сзывает всех обязанных платежом и председательствует в их собрании; требуемая сумма объявляется; платящие сами раскладывают ее, назначая долю каждому, или относя всю подать к такой ветви доходов, которая в их округе легче всего может вынести увеличение налога. Это не сосредоточенная администрация депутатов спящей, шумной и бестолковой палаты, — администрация, для которой требуется и совершенное знание мелочных подробностей местности, и неизмеримая сила общего соображения: это чрезвычайно простой и легкий рычаг самого крот кого семейного управления. Промышленность и торговля пользуются совершенною свободой, потому что казенные доходы собираются самыми необременительными способами, и правительство, легко получая все, что ему следует, не препятствует жителям покупать там, где они находят дешевле и продавать там, где для них выгоднее. Общественная польза нигде не жертвуется частной: здесь нет столкновения выгод, во время которого каждая старается сложить свою тяжесть на другую. Местная выгода составляет общее начало управления и везде превосходно понимается самими жителями, тогда как в сосредоточенных администрациях Англии и Франции главная забота состоит всегда в том, чтобы соглашать разнородные выгоды, приведенные ею в столкновение общими мерами и запутанные парламентскими речами. Эта простая система администрации не производит законов, подающих повод к мнимым преступлениям, но которых совершение соединяется с большими выгодами для преступников и нечувствительно увлекает их к попранию уставов нравственности, и природы. Она не выдумывает и не постановляет таких узаконений, которые обещают несколько блестящих последствий с одной стороны, а с другой обширно распространяют стеснение и бедность, как то поминутно случается в представительных правлениях. Такова в особенности система администрации в Болгарии. Любопытно было бы исследовать начало столь замысловатых учреждений, обративших орды, которые некогда грозили погибелью Европе, в мирных поселян, трудолюбивых и искусных ремесленников, предприимчивых торговцев. Болгары принесли ли их с собою? Очень возможно, потому что почти такие же учреждения встречаются у всех народов, перешедших около того периода с востока на запад. Но хотя мы не знаем, кто был их первым основателем, ничто однако ж не дает нам права презирать искусство, с которым они составлены и применены к обширным местностям. Рассуждая об учреждениях Турции, никогда не должно говорить об них в общих словах. Система их не однообразна, потому что отличительная черта оттоманского правительства состоит в снисхождении его к духу каждого отдельного места и даже к привязанности его к наследственным привычкам. Таким образом, учреждения нагорных стран несколько различны, но сношения их с правительством, касательно налогов и податей, почти те же. На равнинах, система по большей части та же, что в Болгарии; в некоторых местах она обработана более, в других менее; в-третьих, более или менее злоупотреблений препятствуют ее свободному действию; но во всех низменных странах, мы находили довольство и благоденствие, соразмерные с состоянием гражданской образованности. Позволим себе спросить: кто из почтенных путешественников приметил в Турции эту великую черту восточной администрации, это коренное различие тамошнего общества от европейского? Стоит ли ездить на Восток для того, чтобы не видеть самого важного и удивительного и открыть только то, что Турки пьют кофе с гущей и сидят поджавши ноги? Но мы не преувеличим, сказав, что эти господа не понимают даже и системы восточного кофеварения, над которою изволят подшучивать.

Г. След, думая, что прочность турецкого правительства состоит в фанатизме и зверской силе, знает так хорошо дух и историю этого государства, что почитает улемов слишком кроткими философами и уверяет, что истребление янычар есть пагуба империи. Рассмотрим этот последний вопрос, потому что жалобы на истребление янычар делаются теперь любимым предметом интересной грусти почти всех путешественников.
Надобно иметь очень ограниченное и грубое понятие о правлении, чтобы думать, что оно заключается в одной понудительной силе, в одной власти заставить повиноваться себе. Конечно, понудительная сила содержится первоначально в каждом учреждении; конечно, она имеет влияние на его развитие, но когда вы видите, чем оканчиваются в Европе многие учреждения, которые возникают под покровительством силы и на другой день падают по своей неуместности, и как между тем другие учреждения развиваются сами собою — не угодно ли спросить себя, какую пользу принесла бы султану рать янычар при нынешнем его предприятии? И в какое время турецкое правительство опиралось на военную силу в мирное время? Население Европейской и Азиатской Турции простиралось по меньшей мере до тридцати миллионов; а янычар и всех других войск никогда не было под ружьем и сорока тысяч: может ли это назваться силой внутреннего охранения? И наоборот, Египет со стоит из двух миллионов жителей и Мехеммед-Али, до покорения Сирии, едва мог с шести десятитысячною армиею усмирить Феллахов — существ кротких, робких, порабощенных, достающих в уничижении насущный! хлеб свой. В одной Кандии необходимы были десять тысяч войска для трех сот тысяч жителей. Та ковы следствия европейского просвещения на Востоке. Далее, в независимой Греции, где для 850,000 человек жителей содержится 10,000 войска, как в правление Баварцев, так и Каподистриев, каждый день ожидают возмущения. Между тем полиция в Константинополе, где считается до шести сот тысяч жителей, состоит из полутораста человек. Была ли она когда-нибудь многочисленнее? Со времени истребления янычар палачи получают жалованье почти без работы. Есть ли здесь политические тюрьмы, как в Париже? Свободная Греция тотчас завела у себя шпионов: есть ли хоть один шпион в Константинополе? Разве не сходятся Турки каждый вечер в кофейных домах и не разговаривают свободно обо всем? Разве не могли б они, если б захотели, затевать измен и заговоров во время ночей рамазана, этих мусульманских сатурналий?—тем более, что тогда всякая полиция уничтожается? Следственно, должна существовать другая стихия, которая соединяет это общество и содержит его в порядке, а не зверская сила. Покамест султан будет действовать по направлению этой стихии, дотоле ему не будет надобности в помощи ни старинного ятагана, ни нового штыка—а эта стихия есть глубокое чувство гражданской свободы, которым проникнут каждый Турок, и совершенное незнание свободы политической и западных мечтательных теорий. Стесни он гражданскую свободу и познакомь мусульман с либеральными идеями, с волшебством пустых и громких слов, которые так страшно свирепствуют в ушах Запада—вот и будут возмущения— и надобно будет содержать нарочные войска, чтоб учить Оттоманов благонамеренности. Но турецкое правительство удерживает свои завоевания силою, а представителями этой силы были янычары? Самый поверхностный взгляд на историю Турции или Персии и этой рати, показывает, что еще со времен Мурада IV, если еще не ранее, присутствие янычар было источником внутренней слабости. Сколько раз в самые опасные мгновения для империи, когда неприятель уже вторгался в ее пределы, султаны, собрав своих камердинеров, поваров и истопников, защищались в серале от бунтующих ратников, кастрюлями, лопатами и дровами? Знают ли это пишущие о Турции? Но в том нет сомнения, что они вовсе не знают турецкой истории. Яны чары и в мирное время всегда были первые к возмущению, всегда первые останавливали действия правительства. Они противились всякой перемене, и хорошей, и дурной. Селим III думал об их истреблении, но в то самое время как потерял любовь народа введением ошибочных мер финансовых, переведенных с европейского. Янычары соединились с недовольными, и Селим был свержен. Его неудача послужила уроком Махмуду. Махмуд не стал смешивать с посторонними предметами простого вопроса о том, кто будет управлять Турциею—янычары или он; и они пали без всякой защиты со стороны народа; из самой среды их явился человек, бывший не посредственным орудием их падения. Все согласно признают Махмуда одним из искуснейших правителей Турции, лучше всех знающим ее историю, и следовательно лучше всех знающим истинные основания ее силы. Ведь не все янычары погибли, а только одни зачинщики беспрестанных заговоров и те, которых нашли вооруженными. Отчего же Египтяне не старались, во время последней войны с Турками, пробудить привязанность народа к янычарам? Неужели это обстоятельство не открыло глаз путешественникам знающим политику паши, который усильно стремится подкреплять себя всем, чтó только может ослабить Порту и уменьшить преданность народа к султану? Албанцы бунтовали на западе Румелии; когда Ибрагим-паша шел через Азию к Кютахии—и он не покушался воскресить янычар. Почему ж это? Потому что ему было известно, что народ с ненавистью произнес смертный приговор над этой жестокой ратью, а султан только исполнил его. Для нас совершенно ново то, каким образом мера, удовлетворившая всех, может клониться к ослаблению правительства! Этот софизм часто бывает усилен еще предположением, будто уничтожение деребеев (начальников долин) также уменьшило силу Порты. Г. След, в особенности, так хорошо понимает учреждение деребеев, что смешивает их с аянами. Первые были нарушителями законов правительства, а аяны суть гражданские чиновники, которые первоначально были избирательны, так же как коджа-баши. Многие из деребеев успели прибрать к рукам выгодные привилегии, и сделали должность свою наследственною. Прекратив такие злоупотребления, Порта показала только намерение возвратиться к прежним началам народного правления.
Но надобно привести еще несколько примеров рассеянности и противоречий г. Следа. Смотря на бесчисленные здания константинопольские, он говорит: «Естественно представляется уму вопрос, каким образом существуют их обитатели? Константинополь не представляет, как большие христианские столицы, пособие для тех, которые принуждены жить умом и сметливостью. Порок, великий питатель праздности, находится здесь под строгим прещением религии. Торговля здесь не большая, мало искусств, невелико число путешественников. Богачи из разных областей не приезжают сюда пожить. Самые необходимые вещи привозятся из отдаленных стран: хлеб из Одессы, рогатый скот и овцы из Малой Азии, сарачинское пшено из Филиппополя, дворовые птицы из Болгарии, плоды и вся зелень из Никомидии и Македонии. Таким образом, постоянная выдача денег производится без всякого видимого возврата, исключая в казну или в карман улемов. Все эти места могут назваться страна ми чуждыми: жители их никогда не посещают столицы для восстановления равновесия. Хотя и не могу с точностию определить доходов Константинополя, но постараюсь сделать строгий очерк их», и прочая.

Сказав, что непонятно, чем живут жители Константинополя, путешественник продолжает: «На главнейших фабриках константинопольских выделываются шпажные клинки, ружейные стволы, трубки, седла, золотые позументы, кисеи, шелк, кожи. Ружейные стволы необыкновенно хороши: их делают из раскаленной и сбитой вместе. проволоки, набирают золотом, придают им прекрасную переливчатую наружность, обделывают перламутром, а замки оставляют черными. Пестрая кисея и всякие вышивки, иногда золотом и серебром, делаются превосходнее всего, что в этом роде производится в Англии и Франции. С большим искусством делаются так же чубуки, серебряные чашки для кофе и все что принадлежит к конской сбруе. Превосходство здешних шерстяных материй, особенно ковров, и закалка турецкого железа, слишком известны всем. Алкораны, отлично написанные и раскрашенные, прелестны, также как календари на длинных свитках пергамента. Турки до вели до большого совершенства красильное искусство, их растительная краска sang de boeuf неподражаема и в отливе, и в прочности. В делании монет они уступают только Венецианцам». Из других частей сочинения мы могли бы извлечь еще описания других искусств, процветающих в Константинополе. Разве этого не достаточно для избытка жителей и соразмерности их приходов с расходами? Если бы автор также хорошо заметил выходы караванов и судов из Константинополя, как приход их туда, он увидел бы, что равновесие между сто лицею и областями восстановляется как и во вся ком государстве, и что тут нет ни какого чуда. Далее, сочинитель говорит нам, «Турки наблюдают приличия только по наружности, но что гаремы их представляют одни сцены беспутства. Не по личному ли опыту г. След утверждает это? Мы всегда думали, что необузданность в чувственных удовольствиях заглушает все кроткие и честные чувства нашей природы, разрывает связи родства—и между тем находим в этих чувственных скотах самых нежных родителей, самых почтительных, покорных и послушных детей. По собственному сознанию сочинителя, законы Магомета позволяют Туркам иметь четырех жен, а между тем многоженство у них есть исключение из правила: общая мода—довольствоваться одною женою.

В рассуждении Греков г.След замечает довольно правильно, что они, некоторым образом, пользовались преимущественным покровительством Порты в числе всех ее подданных.
Это ведет г. Следа к тому заключению, что Грекам совсем не на что жаловаться. Простое обстоятельство их отчаянного возмущения есть лучший ответ на это. Люди этих стран не бьются за теории; жалобы их падают всегда на что-нибудь существенное, хотя оно и может скрыться от внимания европейского наблюдателя, ищущего в облаках того, что лежит у него под ногами. Греки терпели угнетение, и особенно угнетение религиозное, оскорбительное для чувств всякого гражданина. Правда, что обиды их были преувеличены; положение их было несравненно лучше нежели поселян многих других стран в Европе, но, тем не менее, они жестоко страдали, и в Турции не было того устройства государственного, которое бы могло облегчить их бремя или удержать их в повиновении. Г. След со товарищи, который так крепко стоит за благоденствие Оттоманской Империи и так любит янычар, главной, по его мнению, опоры ее могущества, должен бы вспомнить, что именно эта знаменитая опора и была источником торжества Греков. Мы прибегнем еще раз к «Оттоманскому Монитёру», чтоб показать, как сама Порта объясняет греческий вопрос.
«Если Греция восстала против нас—мы отвечаем, что обстоятельства скопились как бы нарочно для того, чтобы благоприятствовать восстанию. Греция отделилась, потому что гражданская сила империи была лишена свободного действия от превосходства военной власти. Греция подняла оружие в духе тех же преобразований, какие представлялись уже уму султана Махмуда. Эта самая революция и способствовала его успехам; если Греция теперь отделена, так это потому, что в продолжении первых пяти лет восстания правительство и оттоманский народ были еще под гибельным владычеством янычар».

Г. След, стараясь унизить везде характер Греков, говорит даже, что их литература имела мало влияния на умственное развитие народа. Мы готовы верить, что г. След не имеет больших притязаний на ученость, но и в этом случае он подает свое мнение о вещи, которой вовсе не понимает.
Оставим, наконец, в покое г. Следа, на которого мы употребили более времени, нежели сколь ко заслуживает этого внутреннее достоинство его книги, и перейдем к другому незабвенному наблюдателю Востока.

По предварительному знакомству со способностями и мнениями г. Корнилля, мы всегда считали его последним человеком, от которого можно ожидать, не обзора турецких учреждений, но да же верной картины самых обыкновенных черт восточного общества. Легкомыслие, недостаток логики, были приметны во всем, что он говорил и делал. Страсть переходить к заключениям тотчас после первых посылок силлогизма, сооружать теории на пустых основаниях, представлять сравнения там, где нет никакого сходства, не могла превратиться в нем в способность к делу, требующему терпеливых изысканий и осторожности в определениях. Его политическое убеждение заранее искривляет все в его глазах. Французский республиканец, он хватается только за наружные формы, дело заменяет умозрениями и принимает слова за вещи. Желая знать, счастлив ли такой-то народ, он ищет его хартий, не примечая того, что главная заповедь хартий собственного его отечества — «Все Французы равны перед лицом закона», есть жесточайшая насмешка над всеми хартия ми и над логикою его соотечественников. Способен ли наблюдать общество тот, кто смотрит на религию как на предмет вкуса и осмеливается даже шутить над нею! Он видит у Турков великие нравственные добродетели, но только для того, чтобы, по случаю их, ругаться над религиею своего отца и своей матери, которые вероятно были христиане. «Турки, утверждает он, исключая гражданских чиновников их племени, всегда говорят правду и всегда поступают честно». Если это предположение справедливо—оно справедливо как нельзя более—то из него следует, что учреждения такого народа не могут быть совершенно дурны—как бы они ни были несходны с республиканскими—потому что этих добродетелей нельзя приписать особенному действию мусульманской веры: Персияне—отъявленные лжецы и плуты, хотя они тоже магометане и еще набожнее Турок.

Г. Корнилль рассуждает о магометанской религии. Первое замечание его показывает, что ему совершенно неизвестны самые обыкновенные обстоятельства, которые к ней относятся. Он смешивает улемов, «ученых», то есть законоведцев, с эмирами, «князьями», или потомками пророка, которых отличительный знак есть, как известно всякому ребенку, зеленая чалма. Послушайте, как этот великий наблюдатель, проживший три года в Турции, говорит об улемах: «Родственники и дети Магомета, если верить их рассказам, повязывают голову тройным зеленым платком, в знак своего знаменитого происхождения. Мы знаем, что зеленый цвет был любимым цветом пророка, и одни улемы имеют право носить его». «Улемы, продолжает он, пользуются высоким уважением по причине зеленых чалм своих, несмотря на тупость своих понятий, вошедшую даже в пословицу». Мы весьма желали б знать эту пословицу о тупости улемов, класса, составленного из людей всех состояний, и в который сам г. Корнилль мог бы попасть наравне с каждым Турком, если бы выдержал испытание в мусульманском праве: смеем думать, что нам известно несколько более турецких пословиц, чем знаменитому французскому республиканцу, но о такой пословице мы никогда не слыхивали. Наоборот, мы знаем одну русскую пословицу, которая весьма может пригодиться для его политических соображений: когда кто несет вздор или действует бестолково, наши солдаты говорят: «экая республика». Потом он рассказывает, что улемы составляют «привилегированное сословие, которого собственность неприкосновенна». Г. Корнилль не говорит, какая собственность принадлежит этому сословию; но зато он открывает нам тайны его привилегий, по крайней мере, тайну главнейшей из всех — права быть истолченным в иготи, в случае смертного приговора! Просьба, которую он влагает в уста бедного улема, идущего на казнь и гнушающегося мысли быть повешенным подобно собаке, чрезвычайно остроумна: «Вы должны истолочь меня, государь! Истолочь меня! Потому что написано (вероятно «в Алкоране): Ты будешь истолчен».—Вся книга в таком роде. Мы чувствуем, что упомянув об нем, сделали ему слишком много чести, но упомянули для того, чтобы показать публике, какими сочинениями подчивают ее под именем «путешествий по Востоку», и чтó такое Французские журналы называют — un livre de haute portée.

Мы должны при этом случае отвечать однажды навсегда на одно нелепое сравнение, которое теперь в большой моде почти у всех писателей. Г. Корнилль, подобно другим, сравнивает султана Махмуда с Петром Великим—как будто б между ними было какое-нибудь сходство кроме того, что Петр Великий истребил стрельцов, а Махмуд янычар! Больше ничего. И гражданские установления обоих народов, и их предрассудки, и влияние, оказанное двумя повелителями—все было различно. Петру Великому надобно было бороться с сословиями, сильными, многочисленными и имевшими свои привилегии, а в Турции нет сословий—нет ни дворянства, ни духовенства, ни мещан, ни поселян; нет разрядов, нет родословных, ни частных исторических преданий, ни сосредоточенных выгод. Тамошнее общество—ново, как было в Северной Америке при учреждении Соединенных Штатов. Из него можно все сделать без больших усилий гения. Это масса, которой легко придать всякую форму, не переливая. Преобразователь вполне свободен действовать, как ему угодно: стоит только захотеть и приказать—особенно с тех пор как ниспровержено единственное сословие, кое досель существовало— янычары. Бессмыслицы, которые г. Корнилль рассказывает о народе, «состарившемся в своих мнениях и непоколебимом в вере», заставляют думать, что он разумеет под этим перемену одежды. Какие жалобы слышал он в народе в 1833 году? Султан боялся, что презрение ко всяким ново введениям так долго обитало под чалмою и особенного рода платьем, что они все трое сделались неразлучными, и для того он снял чалму и явился народу в одной феске, которую всегда носил внизу. Этот головной убор уничтожает все прежние различия своим одинаковым по кроем, и вот в чем состояла тайна преобразования турецкого общества: стоило только снять чалму, чтобы все головы сделались равны. Право это не хитро! Утверждать, как утверждает г. Корнилль, что чалма есть такой же признак исламизма крест христианства, значит не иметь понятия ни о той, ни о другой вере. Ему должно быть известно, что в числе мусульман есть много лиц и классов, которые никогда не носили чалмы—например, артиллеристы, бомбардиры, дели, дервиши и другие. Персияне, Афганцы, Узбеки принадлежат к магометанским народам и также не носят чалмы. Неужели автор не видал в самом Константинополе Греков и Армян в чалмах? Этот убор заимствован модою у Аравитян, которые употребляют его не по силе догматов веры, но для предохранения головы от вредного действия солнечных лучей.

Но вот что можно было сказать: что многие Турки, которые принимают живейшее участие в возрождении своего отечества, желают, не возвратить древний наряд, но променять настоящий на что-нибудь более восточное, единственно от страха, чтобы слишком короткая дружба с европейскими системами не изменила их народного характера и духа. И это желание мы охотно разделяем с ними. Оно постепенно усиливается в лучшей части общества, и, без сомнения, султан обратит на него свое внимание. Если когда-нибудь вместе со шляпами, фраками и узкими панталонами, заведется между Турками парижский либерализм, тогда в Константинополе будут — две чумы.

Мы уважаем г. Ламартина и не смеем делать никаких сближений между его гармоническим и набожным умом и легкомыслием его республиканского соотечественника — но не ему суждено было разгадать восточное общество. В его поступках, разговоре, сочинениях, в его прозе и стихах, трудно было заметить что-нибудь доказывающее способность его к наблюдениям. Коротко сказать, он не имеет тех качеств космополита, которые необходимы для рассматривания сравнительных достоинств и недостатков общества, так различно устроенного от Французского. Он совершенный Француз. Он привык действовать в обществе, где много пустого, много великих слов без смысла, много смешного, приятного и блестящего. Он слишком долго был законодателем, чтобы чувствовать потребность преобразования своих мнений; слишком долго был учителем, чтобы сделаться учеником. Одно качество поэта уже лишает его способности к политическим исследованиям. Поэты, в простых обществах, были лучшими наставника ми в законодательстве и лучшими творцами систем общественных, потому что предметом из учений их была всегда природа, физическая или нравственная; но в европейской системе, природа и политика так долго жили в несогласии между собою, что наблюдатель первой не постигает нынче тайн второй и до того не привык к делу, что даже в тех местах, где политические учреждения основаны на самой природе, он, подобно г. Ламартину, не может заметить связи их с нею. Но здесь было еще другое препятствие. Сочинения г. Ламартина долго имели предметом остановить так называемое движение во Франции. Средством к тому он почитал возрождение привязанности своих соотечественников к католицизму. Приехав в страну, где он нашел, что способности маронитских католиков развиты воспитанием, сообщением с итальянскими священниками и собственною их понятливостью более чем у соседей их, Друзов, не имеющих никакой веры и прославившихся своим невежеством, он замечает, что относительно к своей нравственности, католики не пользуются в Сирии тем уважением, какое бы ему хотелось им доставить: магометане, управляющие общим мнением по причине своей многочисленности и связи с господствующею религиею, презирают их.

Г. Ламартин видит терпимость и полную достоинства снисходительность мусульман, чувствует их нравственное превосходство, но не смеет сообщить об этом открытии самому себе. Таким образом, он приведен в смущение, обременен ужасною тяжестью. Понятия его жестоко потрясены, но предрассудки остаются непоколебимыми. К тому ж, отправляясь в путешествие на Восток, он уже был огорчен: оно было род добровольного изгнания. Он оставил Францию в минуту досады, возбужденной тем оборотом, какой принимали там дела, и всегда желал иметь предлог к возвращению. Мы видели его восторг, когда назначение в депутаты Дьеппа доставило ему этот предлог.

С такою борьбою чувств, он был слишком занят и предубежден, чтобы видеть вещи в их настоящем свете. У него не было испытательного духа. В разговоре своем с леди Стенгоп, которая, несмотря на все свои странности, могла бы доставить ему гораздо лучшие сведения о Сирии, нежели какие он собрал, он не обратил внимания ни на один предмет, касающийся Востока. Сердце его стремилось к Европе: он говорит о Париже, Лондоне, Флоренции. Читатели наши знают уже этот разговор — единственную часть книги, несколько занимательную, и, вероятно, помнят мнения, добродушные до ребячества, которые знаменитый поэт обнаружил при этом случае о делах Сирии. Он верит всему, чтó ни скажет его толмач, и тщательно подбирает все сказки бейрутских Франков. Он путешествует по Сирии, чтобы опровергать сенсимонизм, и должно признаться, что он сделал большие успехи в знании его догматов, нежели в изучении восточных обычаев. Французские критики, неспособные судить ни о чем существенном, разбирали его слог, и одно их замечание справедливо: все его виды Востока так похожи друг на друга, так одинаково зелены, утесисты, дики и очаровательны, что нет возможности различить их между собою. Сверх того автор так часто позволяет себе поэтические вольности с истиною, что нельзя сомневаться, что все эти описания были составлены в Париже по темным воспоминаниям.
Но какое обширное поле для розысканий представляла ему Сирия! Возьмем, например, Дамаск. Мы встречаем в этом торговом городе и кочующего раба, и горца, и гражданина, и поселянина; нравы их частию согласны, частию различны; глаза поражаются смешанными образцами и патриархальной системы, сохранившейся в пустынях, и нагорных поколений, и гражданственности, господствующей на равнинах. Неужели эти характеристические черты не могли быть замечены умом испытательным? Неужели этих явных противоположностей недостаточно было для возбуждения всей деятельности мысли в человеке с высшими логическими способностями?

Цветущее состояние земледелия в горах Ливанских поражает г. Ламартина, но только в отношении живописном. Он удивляется стремнинам и искусственным террасам их, покрытым до самых вершин хребта виноградными лозами и шелковичными деревьями. Отличною об работкой тех равнин, где присутствие воды доставляет возможность бороться с бесплодием почвы, он и не восхищается, потому что она не так очевидна; и воображая, что он передает нам историю нагорного правления, он не покушается исследовать причины этого благосостояния. Читатели наши легко поймут, чему должно приписать его, когда мы скажем, что местное управление основано здесь на тех же началах как в Болгарии; что земская собственность разделена довольно правильно; что преступления и наказания почти неизвестны, исключая смутных времен; что мануфактурная и торговая промышленность очень велики. Не припишет ли г. Ламартин этих последствий тому, что Марониты католики? Но тем же благосостояним пользуются здесь и Греки, и Друзы, и Мутевали, и Носейри. Он подает Маронитам надежду на блестящую будущность. Не постигаем, чтó внушает ему эту надежду, которая кажется нам мечтательною. Верно лишь то, что, если б не мусульмане, Марониты теперь уже не существовали бы! Фахр-Эддин был последний из князей друзских. Марониты составляли в то время секту небольшую, очень слабую, хотя и были образованнее Друзов. Естественно, что князь покровительствовал собственное поколение и преследовал Маронитов. По этой причине турецкое правительство сменяло друзских князей, и сделало гордым владетелем мусульманина из благородного дамасского дома Шааб. Таким образом, правосудие перешло в руки человека, который мог беспристрастно разбирать ссоры двух поколений, и междоусобия утихли; средства страны развились, и перевес высшей степени образованности и сметливости оказался так ясно, что теперь Марониты так же многочисленны, как и Друзы, и беспрестанно увеличивают число свое новообращенцами. Это равновесие могущественно способствовало к утверждению благоденствия Ливанской страны. Нынешний князь Маронитов и Друзов, эмир Бешир — христианин, но он долго скрывал свое обращение, чтобы не повредить равновесию, хотя, впрочем, явно покровительствовал Маронитам. Один из весьма ученых английских критиков, но большой мусульманофил, порицал г. Ламартина за то, что он признает эмира Бешира христианином, и приписывал это выдумке сирийских Франков. Мы должны принять сторону поэта, которому так мало удается сказать что-нибудь верного о Востоке и удостоверить критика, что г. Ламартин прав; мы сами имели честь быть в домашней церкви его светлости. Тем не менее, перемена веры со стороны царствующего лица была несчастна для подданных: последние происшествия доказали это. Поколение Друзов, заметив, какой вред причиняют их обществу Марониты своим фанатизмом и ревностью к обращениям, взбунтовались и прогнали эмира Бешира. снова возведен был на престол небольшим отрядом турецких войск, посланным на помощь ему акрским пашою. Из этого видно, что Ливанские горы не так неприступны для Турков, как полагает путешественник. Кроме того, Марониты не любят согласия—в партии противной эмиру Беширу было много христианских шейхов — а эта склонность к раздорам жестоко мешает блестящей будущности, которую г. Ламартин обещает этим католикам для поддержания своей теории и за то, что они одного вероисповедания с ним.

Отсюда он продолжает странствование до Иерусалима и там только замечает, что турецкая система не так глупа, как он давно решился думать, и что она даже умнее иной представительной. Он подходит к Святому Гробу с понятиями и чувствами, восторженными до высочайшей степени. Он ожидал, что причетники, живущие в этой священной ограде, должны быть люди святые, набожные, благочестивые, давно забывшие свет и его суеты, и вдруг видит их корыстолюбивыми, невеждами, развратными; слышит, что они шутят и ругаются подле самого Гроба; узнает, как они стараются раздувать суеверие и фанатизм, чтобы ими пользоваться. В минуту горького разочарования, он бросает взор на мусульманских стражей храма, глазам его является досадная противоположность. С достоинством и внимательностью оказывая уважение к чувству, которое ведет сюда странника, они охраняют Гроб, чтобы не допустить одного исповедания христианского нарушать молитвы другого: взаимная ненависть этих исповеданий, к несчастию, так велика, что они всегда готовы сделать это, и без посредничества Турков Гроб нашего Спасителя был бы недоступен. «Я не вижу причин, восклицает он, обвинять и обижать Турков. Упреки в зверской нетерпимости, которою их опорочивают, показывают только невежество обвинителей: они единственный народ по своей терпимости». Так набожный путешественник переходил из одной крайности в другую. Он и здесь был не в состоянии открыть настоящей причины явления: эта выспренняя веротерпимость Иерусалимских Турков есть только следствие денежного расчета. Мы не имеем места входить во все ошибочные мнения, которые проливают такой ложный свет на все картины восточного общества и быта, написанные г. Ламартином. Странная теория, которую он создал себе о Востоке, была изложена в речи, торжественно произнесенной им по возвращении перед собранием представителей отечества, и вся книга есть только распространение этой знаменитой речи. Европа читала речь в газетах, и столько же изумлена была слабостью прозаических суждений того, чьи стихи составляли ее наслаждение, сколько г. Ламартин веротерпимостью Турков. Как хорошо он понимал Турцию, можно видеть из того, что он принял ее жизненную силу за стихию разрушения. Он так тонко оценил преобразования султана, что все, что стесняет самовластие чиновников, обуздывает военную жестокость, защищает собственность от грабежа, увеличивает народные средства, названо им основанием слабости; так хорошо изучил дух различных поколений и вероисповеданий, что, по его словам, все они были бы в союзе между собою, все соединились бы симпатией, если бы власть Оттоманов пере стала связывать их между собою; так хорошо читал историю, что считает возможным объявить, посредством простого договора, Восток (некогда Турцию) нейтральным государством, и завести в нем образцовые города нравственности для возрожденного человека, и что, таким образом, посреди борющихся вер, выгод и страстей мы увидим новый Элизиум, возобновленный, без его недостатков.

Французы, в своем пустословии, признали эту речь достойною удивления, исполненною новых и глубоких видов, словом — un discours de haute portée. Те, которые живут умом Французского изделия, без сомнения, им поверили. Подробное опровержение этих грез было напечатано в «Аугсбургской Газете» и потом повторено с замечаниями в «Оттоманском Монитере». Газета, в своем опровержении написанном, по словам ее, не на доказательства человека государственного, но на метафоры поэта, удачно противопоставляла добродушие намерений г. Ламартина непоследовательности его логики. В беспокойстве своем об укреплении сил Востока, он озирается вокруг, чтобы найти где-нибудь матерьялы к его перестройке; видит, что «под нашею блестящею образованностью» бедный страдает и жалуется, и не придумает ничего лучшего к исправлению зла в своем отечестве—отправляясь в законодательное собрание — как советовать самым несчастным страдальцам этой образованности, самой порочной и безнравственной части народа, переселиться на «варварский Восток», чтобы просветить и возродить его. Так вот к чему приводит автора торжественное человеколюбие?—бросить Деянирино платье западных злоупотреблений на простоту восточных нравов и учреждений! Речь г. Ламартина заключает в себе собственное свое опровержение, и если бы его знаменитые «Souvenirs» не напомнили об ней, мы забыли бы ее, как слабость человека любезного и гениального, но погруженного в мистические созерцания, более близкие к небесам, нежели к земле.

Изо всех политических и поэтических путешествий по Востоку, которых более сорока томов перешло через наши руки в последние годы, одна только брошюрка, под заглавием «Turkey, its resources, its organisation and free trade», «Турция, ее средства, государственное устройство и свободная торговля», остановила наше внимание основательностью некоторых взглядов, которые показывают в сочинителе человека наблюдательного и способного к исследованиям. Место не позволяет нам уже вдаваться в разбор ее, тем более, что мы не разделяем всех ее мнений; заключим статью замечанием, которое вызывает само заглавие брошюрки и покажем пишущим «путешествия по Востоку», что Турция не есть предмет, о котором может говорить всякий, кто знает различие между шляпою и чал мою. То, до чего наука политической экономии дошла посредством умозрений и глубочайших выводов; то, что Европеец почитает ныне верхом блаженства, сужденного не нам, а быть может, нашим потомкам через несколько столетий; то, что «Санктпетербургская Коммерческая Газета» весьма справедливо назвала однажды началом, от которого людям никогда не следовало отступать, но к которому, теперь, нет возможности возвратиться, словом свободная торговля — это выспреннее наведение ума, озаренная тысячью томов, ученых изысканий—свободная торговля—искони существует в Турции без кафедр политической экономии и проникает в ее государственное устройство. Кто этого не понимает и не видел, тот не должен писать о Турции, потому что, благодаря Бога, книг пустых и бестолковых и без того у нас довольно.

1835

Advertisements