:

Юлий Давидов: МУЖЧИНА ПО ИМЕНИ АЗАЗЕЛЬ

In ДВОЕТОЧИЕ: 13 on 02.08.2010 at 20:26

Приводили двух козлов, одинаковых ростом, весом и внешним видом. Их покупали перед Йом Кипуром на средства общины. Приготовлены были два жребия, на одном написано «Господу», на другом — «Азазелю». Их клали в урну, и первосвященник, не глядя, брал каждой рукой по жребию. Жребий, взятый правой рукой, он возлагал на козла, стоявшего справа от него, а взятый левой — на козла слева.

1
Проснуться среди стен из соединения диоксида кремния и оксида алюминия, изобретенного Жозефом Монье как материал для изготовления кадок для растений. На улице имени мужчины, убитого возле дома N5 на Дворцовой площади студентом политехнического института Леонидом Каннегиссером. Открыть глаза Наследником онтогенеза в бывшем мавзолее Mycobacterium tuberculosis. Утро — это санитар, фамильярно заставляющий выполнять гигиенические процедуры судьбы. Без стыда, случавшегося всякий раз, когда ему приносили в постель чашку с настоем листьев Thea sinensis, будто завтрак, приготовленный для него другим — это стимуляция корпускул Краузе, наслаждение которым невозможно поделиться. Не открывая глаз, он дотянулся до древесных частиц, смешанных со связующим фенол-формальдегидным веществом, и достал из пачки трубочку льняного волокна, содержащего карбонат кальция.

В Доме Ветеранов Пограничных Состояний готовились к утреннему обходу. Слупер, прокладывая себе путь дымом от сигареты, вышел на крыльцо. На ступеньках сидел старик в халате столяра, он обернулся на приветствие шагов Слупера, на лице — очки с вклеенными кусочками газеты вместо стекол. Он прочел обрывки текста, скрывавшие глаза старика: ВТОРАЯ ПРОГРАММА. 18. 30 — Для школьников. Концерт ансамбля Московского Дворца пионеров. 19.00 — «На московской орбите». 19.30 — «Литературный Ленинград». Страницы поэзии С. Орлова. (Ленинград). 20.15 — «Спокойной ночи, мал ОГРАММА. 19.10 — Новости. 19.15 — Цветное телевидение. «Урок жизни». Художественный фильм. 21.00 — В эфире — «Молодость». «А ну-ка, девушки!». Телеконкурс молодых ткачих. (Программа от 13 июня).
Сидевшая рядом медсестра называла слепца Хорхе и записывала в блокнот, лежавший на ее коленях, стихи под его диктовку:

болезнь меня за годы приручила
не видеть женских лиц
я больше не могу из дому
без страха слышать крик
и слиться лишь с моею темнотой
пускай ее рука вонзается в мои глаза
угроза ласки для меня
с насилием так схожа
пусть времени река смывает с моего лица
твое прикосновенье

Он замолчал. Достал из кармана коробок спичек и поджег бумажные стекла своих очков, будто заплакав пламенем, прикурил от огня папиросу и сказал: «Сашенька на сегодня пока все».

2
Врач, вкрадчивыми движениями распространяя вокруг себя эриксоновский гипноз, походил на Модеста Мусоргского. Слупер спрятал под одеялом дырки на носках и испытал всегдашнее волнение при виде Доктора, словно тот состоит в приятельских отношениях с его душой и может, если Слупер ему понравится, рассказать ему о ней, как о чужой, волнующей воображение женщине, кто она и с кем живет.

Доктор листал карту пограничных состояний, в которых, будто путешественник, побывал Слупер.

— Слупер вы достойны восхищения! Такого послужного списка я давно не видел. Все элементарные фобии, кроме анорексии. Изумительный соматический символизм, с каким ваши органы выражали конфигурации вашего невротического нонконформизма. Разлюбив женщину, вы никогда не говорили ей об этом, но заболевали простатитом. Ваша предстательная железа всей своей болью в паховой области и частыми позывами на мочеиспускание манифестировала ваше нежелание интимной близости с человеком, покинувшим ваше сердце. Вижу, что и в допубертатный период вы проявляли задатки вундеркинда, выражая отказ идти в школу сильной диареей и симптомами энтероколита, в редких случаях, крапивницей и ортостатической гипотонией.

Врач машинально оттянул вниз нижнее веко Слупера и рассмотрел цилиарные сосуды склер.

— Отвергнутый, вы попадали в больницу с кардиологией. Таким образом ваше сердце физически воплощало метафору о разбитости, делая ее зримой для самописца кардиографа в виде ломаных линий сердечного ритма и частичной блокады правой ножки пучка Гиса. Даже восторг делал соматическим фактом художественное преувеличение и вызывал у вас псевдоастматический криз, поверхностное дыхание и гипервентиляцию…

— Доктор, а знаете, что еще было?

— Да-да?

— Когда я не хотел нравиться, то становился уродливым, лицо покрывалось прыщами, а дыхание становилось зловонным!

— Серьезно? Ну пиз… то есть, вы у нас прямо Мефисто!

Слупер дрыгнул ногой под одеялом и на пять минут решил, что состоялся как человек.

3
Старик Хорхе на стуле у противоположной стены наносил на обожженные веки мазь из подсолнечного масла, воска церковных свечей и канифоли. Выронив склянку, он привлек к себе внимание велеречивого врача.
— А вот я же вас не представил. Евстигней Якунин, бывший ветеринар. Прячась от сильного страха смерти спал в позе эмбриона в мешке, сшитом из мочевых пузырей погибших коров, из-за этого был выгнан из дому женой. Живет у нас два года. Автор шедевра

Доктор дотянулся до подоконника и швырнул на колени Слупера книжку ин-октаво: Хорхе Луис Борхес, «Безногое танго», стихи из архивов Алесии Серады.

Ветеринар вскочил, ошпаренный своим именем, и, прижав ладони к груди, выпустил наружу рот, будто перископ вытолкнул наружу: «Приветствую вас, мой кабальеро! Ваша масть мерилом темноты затмила белизну подушки. В богадельне последних инстанций сорняками мы будем унавоживать дни».

Доктор схватился за голову и наклонился, снизойдя до шепота

— Так вот, дорогой мой. Сейчас мы должны решить, что нам делать. Наш уютный пансионат существует за счет хозрасчета. Вы любите кисель или компот?
— Компот.
— Вот-вот. Чтобы утром вы могли мазать маслице на хлеб и подлавливать вилкой кусочки гуляша, нужны деньги. И на микстурки, чтобы ночами не встречаться с суккубами вашего бессознательного. Я, взглянув на фабулу прецедентов ваших бед с птичьего полета моего скромного опыта, увидел очевидную причинно-следственную связь. Музой ваших болезней всегда были женщины, и, учитывая эту специфику ваших зацикленностей, почему бы ее впервые не обратить вам на благо?!
— Как?
— Будете Жоржем или Андре.
— Мальро?
— Помилуйте. Моруа или Батаем. На ваш выбор. Вы грамоте обучены?
— Читать и писать умею.
— Славно. Значит решено? За недельку напишите, особо не утруждаясь, небольшую эротическую повесть под названием «Акты», лады?

4
На завтрак был рис с фрикадельками и вишневый компот с четвертинкой таблетки ксанакса. Слупер листал взятую в приютской библиотеке для вхождения в транс эпигонской эмпатии книгу «История глаза». Контекст интерьера никогда не соответствовал происходящему. Вместо этих шатких стульев на металлических ножках и стола, обшитого изъеденым пятнами шпоном, здесь должны были стоять суровые деревянные скамьи, а свет из окна быть острым и заточенным, как копье Георгия Победоносца, щекочущее затылок фальшивого пражского еврея Франца, сидевшего напротив и правившего корректуру книги «Коридоры», запихивая в рот большие куски ржаного хлеба. Фолкнер дремал, как Флем Сноупс, положив под язык десерт таблетки. Беккет, пивший компот так, будто это вино Grand Cru Classé, поставил стакан и сказал: «Эх! Сюда бы молодую Франсуазу Саган или Маргерит Дюрас, было бы для кого выпендриваться!» Слупер подчеркивал в книге места, которые могут пригодиться в дальнейшем: Но она была настолько чувственна, что любое, едва ощутимое влечение делало ее лицо кровожадным, устрашающим, жестоким, не имеющим ничего общего с ее обычными благодушием и безмятежностью. В первый раз я заметил в ней эту потрясшую все ее существо безмолвную судорогу — нечто подобное испытывал и я сам в тот день, когда она погрузила свой зад в тарелку. Пытаясь имитировать прочитанное, Слупер начал писать на салфетке: Она не подпускала меня к своему рту. Поэтому я чувствовал себя отверженным, хотя часть моего тела находилась внутри Моны, а ее пятки упирались в мои бедра. Разлученный с ее ртом, я был разлучен со всем ее телом. Она всегда скрывала свое наслаждение, пряча лицо в ладонях или накрываясь полотенцем, заставляя себя быть безмолвной. Испытывая ностальгию по языку Моны, я целовал недоеденные ею круасаны.

4/1
Осип Эмильевич дежурил по столовой. Cобирая со столов тарелки и стаканы, он не отрывал взгляда от раздатчицы Катерины, трогавшей нагими руками кухонную утварь в проеме раздаточного окна, своим маленьким квадратом создававшего эффект рамы для импрессионистских портретов мгновений, внутри которых одиночество ее обыденного труда, отсеченное от подробностей быта, делало ее усердие таинственным.
Мандельштам, собрав на поднос часть остатков пиршества, понес его к посудомоечной. На полпути он остановился и со словами: «Ну что же! Пора!» выронил поднос. Осколки стекла вонзались в тени столов, он просунул голову в окошко, зависнув дирижаблем лица над ополовниками и ножами, начал произносить:

дано мне твое тело
что мне делать с ним?
таким прекрасным и таким чужим

Катя тут же выхватила из рамки таблицу диетических столов и, торопясь, стала записывать причитания Осипа Эмильевича:

за обладание тобой
кого благодарить?
с тобой дышать и жить?

я и любовник и пророк
в твоем я теле
но так же одинок

на твой пупок дыхание мое легло
и оттого тебе сейчас легко?

пускай прикосновения узор
не защитит от вечности наш шепчущий мирок

мне не узнать, не отберет ли ночь
у вечности движенья нашего урок

Слупер наклонился к Беккету и сказал: «Вы знаете, у меня не хватает рецепторов, чтобы реагировать на все это».

5
Музиль с Камю выносили на террасу мешки с грязным бельем, громко переговариваясь:

— Флирт — это сублимация надежды. Надежды не на отношения, а надежды на способность жить, быть живым.

— Беда в том, — ответил Альбер, — что многие не подозревают о том, что они живы, и считают себя мертвецами. Некоторым так до самой смерти и не приходится узнать, какими живыми они были.

На улице лаборантка, приходившая брать ректальные мазки, увлеченно хохотала, радио на посту медсестры исполняло песню: J’ai pour me tenir compagnie Une tortue deux canaris et une chatte. Pour laisser maman reposer Très souvent je fais le marché et la cuisine. Je range, je lave, j’essuie…

Двери бельевой хлопали от сквозняка. Какофония имитировала ставшее прошлым насилие от чужого волеизъявления, порождавшего звуки. Работающий телевизор, который смотрел не он, болтовня без его участия, мяуканье кошек и лай собак, которых он не любил, храп женщин, спавших с ним под одним одеялом. Слупер спрятался в душевой, открыл все краны, населяя свой слух шумом воды, выпущенной на волю его волей. Он снял с себя носки и одел их на руки как рукавицы. Стоя на деревянной решетке, опустил обутые ладони под теплую струю и стал тереть кусок банного мыла. Кафель вокруг раковины был исписан граффити аборигенов:

ты часто видишь сон
в нем женщина которую ты никогда не встретишь
оплакивает твою юность и кутает тебя в бинты
сплетенных из ее рыданий

какой же урожай собрать
из дней погибших с тысячами солнц
проглоченных закатом
каких плодов вкусить
от всех ночей пропавших без вести
на фронтах рассветов

я ластился к зиме. подверженный всезнайству
я подбирал в уме метафоры к пространству
в котором падающий снег не оставлял надежды
для твоих следов
я так же как и он готов сегодня вечером
тебя скрывать от декабря

Слупер развесил носки сушиться на трубе. Душевая заполнилась паром, укрытый туманом, он сел на крышку унитаза и продолжил свои тренировочные штудии,
открыв книгу Батая, отмотал свиток туалетной бумаги и заложил за ухо карандаш.

Должен признаться, что комната больного — самое подходящее место для пробуждения дремлющей юношеской похоти. Ожидая яйца в мешочек, я сосал грудь Симоны. Она гладила мою голову. Ее мать принесла нам яйца. Я даже не обернулся. Приняв ее за служанку, я продолжал свое занятие. Но даже узнав ее голос, я не двинулся с места, ибо не мог, даже на мгновение, оторваться от груди, я снял с себя штаны так, как будто собрался по нужде: нельзя сказать, что мне хотелось продемонстрировать свою смелость, я бы не возражал, если бы она поскорее убралась, и, тем не менее, я чувствовал удовлетворение от того, что преступаю все границы. Когда она вышла из комнаты, уже начало темнеть. Я зажег свет в ванной. Симона сидела на унитазе, каждый из нас съел по яйцу, я ласкал тело моей подружки, скользя по нему яйцами и стараясь засунуть их в ее щель между ягодицами. Симона некоторое время наблюдала, как они погружаются в ее зад, белые, теплые, очищенные, как бы обнаженные, а потом приняла их в себя со звуком, напоминающим тот, что производят яйца, сваренные в мешочек, засасываемые в унитаз.

Слупер поморщился и, накрыв страницу полоской бумаги, начал писать на ней:

Самым невыносимым было отсутствие личной анатомической терминологии, каковую я мог бы использовать для частей тела Моны. Мне казалось нестерпимым называть ее грудь грудью. Ведь миллионы других грудей назывались так же, не имея никакого отношения к ее грудям, так же как ее грудь не имела никакой причастности к чужим, не родным мне сиськам. Это было несправедливо по отношению к телу Моны, такому непохожему для меня на тела других женщин. Те же самые слова для обозначения живота или задницы Моны, какие можно было бы употребить к любой другой женщине, унижали неповторимость черт ее тела. Я корил себя за бездарность, не позволявшую мне придумать Анатомический словарь тела Моны, в котором каждая косточка ее плоти имела бы имя, данное ей мною.

6
Ночь пришла как недуг. Слупер в конденсате света, сгустившегося от ущербной луны и далеких фонарей, вглядывался в лицо спящего ветеринара Хорхе, будто пытался похитить алхимический рецепт безмятежности. Он знал, что выглядит так же, когда спит, ему лишь не дано смотреть на себя спящего и видеть собственную умиротворенность. Лицо всегда выглядит более благополучным. Мимические мышцы не столь совершенны, чтобы транслировать в чертах щемящий мрак нутра. Когда-то он мечтал о тиках, которые кромсали бы его лицо, кроили выражение судорогою губ, видимой пульсацией щеки, дрожанием век, делая из внешности кунксткамеру аномалий, добившись искаженностью справедливого тождества содержания и формы, чтобы без слов сообщать всем и каждому физиогномические репортажи его внутренних бедствий.

В тысячный раз Слупер удовлетворенно отметил отсутствие муки из-за того, что рядом с ним не лежит женщина, хотя ему было подозрительна постоянная констатация этой комфортабельной обездоленности объятиями, наслаждение от разлуки с нуждой в радости греть своим ртом чужой язык. Он встал на колени и оперся о подоконник. В окно была видна выкрашенная в черное Солдатская Мать, склонившая лицо к надгробиям погибших солдат.

Задыхаясь от физической консистенции темноты, он вышел в коридор. Возле сейфа с лекарствами, завернувшись в одеяло, стоял Фуко и наливал из графина в мензурку седативную микстуру цвета абсента. Слупер подошел к нему сзади и шепотом сказал, улыбаясь: «Напишите «Волю к лекарствам» в продолжение цикла «Забота о себе»». Мишель обернулся, его лицо вытянутое так, будто его отец смотрел на картины Модильяни во время зачатия, подернулось рябью, словно он глядел на Слупера со дна реки: «Это воля к забвению. Блядь, медсестры не добудиться. Они тут все здоровые на всю голову. Приходится пить эту амброзию, разбавленную водою Леты. Утром голова — кусок слипшегося пепла».

6/1
Единственным источником света была раздававшая темноте потрескивание люминисцентная лампа над холодильником в комнате посещений. Слупер вспомнил высокого Тома Вулфа, писавшего свои романы, стоя у холодильника, такими же, как и он, большими буквами. Ему также припомнился черно-белый Ленин, стоящий за высоким секретером в Шушенском. Он открыл дверцу, на полках было пусто, в морозилке лежали спрятанные Музилем черновики романа. Слупер достал ледяные, измятые листы, стряхнул с них пыль изморози. На первой странице значилось: «Баба Женщина без свойств. Неуязвимость Ульрики вызывала отвращение. В этом лелеющем всякую чувствительность веке, подобная защищенность казалась пороком. Сама же Ульрика не подозревала об этом, ее безахиллесовость не была результатом внутренней работы над собой или благоприобретенным после сильных и длительных страданий иммунитетом. Как в физиологическом опыте некоторых людей существует счастливое невежество, делающее их неспособными к подлинному состраданию, в случае, если их ближний страдает похмельным синдромом или головокружением, тогда подобная бесчувственность не свидетельствует о черствости или безразличии, а всего лишь о том, что этим людям неведомы ощущения мучительного вращения и утраты равновесия, тем самым подобное страдание для них слишком умозрительно, как простым людям непонятны терзания обеспеченных людей, стремящихся во всем соответствовать веяниям и моде сегодняшнего дня. Чувственный опыт Ульрики был лишен понятия ранимости, поэтому в юности, когда ее подруги горестно демонстрировали ей свои разбитые сердца, пересказывая со слезами чужие предательства, она недоумевала, подозревая себя в нарушении умственных способностей, так как никак не могла уловить связи между поступками молодых людей и искаженными, промокшими от слез лицами своих подруг. Несколько мужчин, добившихся ее благосклонности, спустя короткое время замечали в Ульрике эту черту, воспринимая ее как снобизм, и с чем более простодушным выражением она выслушивала их упреки, тем больше они оскорблялись, расценивая ее поведение как лицемерие, скрывающее неподобающее женщине мужество. После нескольких подобных эпизодов Ульрика решила, что с ней на самом деле что-то не так и решила обратиться за консультацией к доктору Фрейду, о котором в культурных кругах Вены ходили слухи как о шерлоке холмсе, расследующем невидимые преступления души».

6/2
Из темного угла донесся хруст, будто в куст олеандра упала кошка. Аккомодировав взгляд, Слупер увидел укрывшегося в мимикрии человека, похожего на сложенную раскладушку, он сидел на полу с закрытыми глазами, правая рука, как отдельное от него существо, лежала на подоконнике и водила карандашом по школьной тетради. Человек подкармливал вокруг себя тишину, как преданное животное, сидящее у его ног. Слупер подошел ближе и наклонился, теперь человек стал похож на древесного сверчка.
— Вы кто?
Голосом вскипевшего молока, когда его пена льется на конфорку плиты, тот ответил:
— Уильям.
— Похожи!
— С тех пор, как доктор прописал мне быть Берроузом, я стал худеть и высыхать, коленями могу достать до ушей, начал курить и носить очки.
Пока он говорил, рука продолжала двигаться по бумаге.
— Вы как Цезарь! — c восхищением заметил Слупер, — Ассиметрия полушарий. Пишете «Ужин нагишом»?
Уильям двумя пальцами растянул рот в улыбку:
— Нет, «Бархат отверстий».
Голосом некроманта, плывущего на спине по водам Стикса, Берроуз начал цитировать себя в прямом эфире записывания: «Ephedra monosperma в смеси с морфином. Фасеточное зрение. Столпотворение цветовых пятен. Кристаллы света. Поводыри вспышек. Шахматная доска плоскостей. Я падал в себя, как в щель. Мустафа, наливающий чай, сидя на корточках. Я вижу лишь отсутствие, провалы, ценность туннелей, ведущих внутрь, остальная часть плоти — лишь досадное недоразумение, предохраняющее от полного исчезновения в проникновении. Аргус, покрытый не глазами, а тысячами анусов познающих зрение, очнуться с помощью боли. Я кусаю Мустафу в ягодицу. Он пинается, попадая пяткой в переносицу. Кровь тоже конвейер отверстий внутри эритроцитов».

У Слупера закружилась голова. Испугавшись болезненной зевоты, он устремился на балкон, бросив на пол взмокшую от таянья бумагу женщины без свойств.

7
В бельевой на сдвинутых стульях спала похожая на плюшевого пупса дежурная санитарка. Слупер трогал темноту как музейный экспонат. Он наклонился к спящей женщине и прикоснулся к ее уху. Хрустя крахмалом халата, она протянула к нему свое лицо из нижних слоев сумрака, будто ладонь для рукопожатия.
— Извините, что разбудил, но доктор сказал, что при надобности я могу обратиться за помощью к персоналу.

У нее не оказалось ни ручки, ни бумаги. Слупер протянул ей раскрытую на форзаце книгу, где его рукой было выписан текст: «Я мыслю так же, как девка задирает юбку. В самых крайних пределах своего движения мысль суть бесстыдство, непристойность».

Слупер выскребал со дна кармана семечки, лузгал, в паузах между щелчком скорлупы диктовал:

Насладиться друг другом легко, но чтобы проникнуться друг другом, нужны невыясненные обстоятельства сердца. Наслаждение делало меня одиноким, одевая в доспехи удовольствия, успех наших ласк ничему нас не мог научить, мы оставались прежними, косными существами, с методичностью лабораторных животных нажимая на невидимые кнопки наших тел. Доведенные до автоматизма объятия делали нас гальваническими мертвецами. Ингибиторы эндорфинов, великодушные доноры умиротворения. Чтобы проникнуться Моной, я вталкивал ее в свое прошлое, когда ее еще не было в мире, а я уже был. Я делал ее старше себя на десяток лет, воплощая в образ кузины, о существовании которой тосковал в детстве. В комнате с окнами увитыми виноградом, она учила меня тому, чему меня так никогда никто не научил: трудолюбию, любознательности и терпению…

Слупер вошел в раж, осыпая на пол шелуху семечек, он тянул руки к потолку, как солист группы Backstreet Boys.

….

Волшебным образом в воображаемой ретроспективе я ощущал Мону совсем не так, как десять минут назад, когда она с неистощимым любопытством в который раз смотрела, как моя сперма изливается на ее живот, и искусственным образом выращенное в катакомбах времени переживание мною Моны казалось мне более полным, невыразимым никаким словарем, каким бы изощренным он ни был. Весь день я с нетерпением ждал ночи, я запирал уснувшую рядом со мной Мону в моем детстве, как в пыльном чулане. Склоняясь ко мне, лежащему на маленькой кровати, она трогала мой лоб и читала вслух книги, которые я до сих пор не читал: (Слупер захотел произнести отрывок из Агриппы д’Обинье или Хуана де ла Круса, но ничего не вспомнил и решил замести пробел собственной импровизацией): «Мы все устали от любви, покупок, сплетен и желаний. Молчанье наше, в нас живущее годами, вниз головой висит, как мышь, и вместе с нею мы, похожие на флаги, отзывчивые к ветру, трепещем и выцветаем от дождей…»

Я вспоминал все свои детские страхи и вкладывал в рот Моны слова, которыми она отучала меня от тревоги, как от привычки мочиться в постель.

7/1
Слупер замолчал, поклонился, присел в реверансе. Протянул руку санитарке, она поднялась навстречу, как бомбардировщик с авианосца Форрестол. Отстраняясь пахом от ее выпирающего живота, он кружил ее в танце, закрыв глаза, прислушивался к своему головокружению, как к музе, убегая по нему, будто по эскалатору в виде ленты Мебиуса, под его диктовку, ставшую мелодией их кружения, задевающего скрипящие шкафы с проштампованными приютским логотипом простынями, от толчков тел дверцы открывались, словно аттракционы в лунопарке готовые продемонстрировать скелеты замурованного времени. Слупер угощал ее семечками, вскрывая скорлупу и протягивая к ее рту семена на кончиках пальцев, вытирая слюну с подушечек о ее халат. Вторгаясь в ее частое от физического усилия дыхание, он продолжал: Проснувшись утром с большим палцем во рту, я обнаруживал себя свернувшимся в позе эмбриона. Голый зад Моны смутил меня, я покраснел и прикрыл глаза ладошками, как в те времена, когда взрослые дети развлекались и водили нас, еще маленьких, на экскурсию к отверстиям в кабинках для переодевания на речном пляже. Я прятал свое тело от ее взгляда и стал принимать душ, не снимая трусов. Тайком купленный детский горшок становился моим троном, когда Моны не было дома. Восседая на нем, я переписывал набело свое детство. Все зимние утра она звала меня в явь, когда будила затемно, чтобы отвести в детский садик. Я открывал глаза, она касалась моих щек, проводила ладонью по лбу, смеясь сбрасывала одеяло. чтобы одеть на меня колючие колготы, душный шерстяной свитер, умывала лицо, обнимая за плечи, и, взяв за руку, вела по скользким и хрустящим тротуарам, отвлекая разговорами от утреннего уныния еще не совсем проснувшегося ребенка, читала вслух стихи: Старики метут дворы перед зимой\\ И сухие листья жгут то там, то тут\\ День за днем, и жизни нет у них другой\\ Но листва мертва, а старики живут\\ Чуточку живут, как листья мертвые легки\\ Сами по себе остались старики\\ Их давно нигде не любят и не ждут\\ Старики метут дворы перед зимой\\ И сметают вместе листья и года\\ Пахнут старики горелою листвой\\ И, пожалуй, им сдается иногда\\ Что сухие листья кленов и дубов\\ – Это их былая радость и любовь, дирижируя моими руками, подстрекая к бегу на перегонки, от фонаря к фонарю, из-за ее присутствия ставшими гирляндами на празднике рассвета, ловя мой бег в свои объятия.
Совсем маленький, я ничего не мог ей дать, кроме своей преданности и обожания, детство освобождало меня от маскулинного императива, необходимой щедрости на валюту энергии душевных порывов и изобретательности доказательств, убеждающих другого в правильности его выбор с большим палцем во рту а отдать в наши хорошие руки время своей жизни, приводить караваны сокровищ мировой культуры, обогащая собою опыт другого, открывать вернисажи изящной, как скульптуры Модильяни, порядочности.

Однажды Мона застукала меня на горшке и это ее возбудило. Она бегала за мной, плачущим от стыда по квартире и просила разрешения посидеть на нем тоже, и говорила, что не перестает удивляться моей эротической изобретательности, не зря ей рассказывали подруги с медицинского факультета в Монпелье, что встречали в своей практике женщин, сошедших с ума из-за изощренности их мужей, которые все поголовно почему-то оказывались евреями, видимо пытаясь доказывать своим женушкам, выросшим в семьях, где о евреях всегда говорили плохо, что они приняли правильное решение, доверив иудею свои руки, сердце, ноги, язык, слюну. Теперь эти несчастные видят в любом предмете, будь то ложка или швабра, эротический аксессуар, а их мужья с инеем на черных бородах, алыми от мороза пухлыми губами, смотрят на них печальными глазами сквозь решетку сада сумасшедшего дома, после чего их гонят прочь санитарки, чтобы усмирить пациенток, которые при виде стоящих в черных пальто супругов теряют голову и пытаются запустить руки им в брюки на виду у всех.

Слупер так увлекся, что не заметил, как его партнершу по танцу укачало, и она прячет от него на его же плече отрыжки

7/2
Слупер вздохнул и сказал: «Простите. Я вас утомил. Просто женщины, как некоторые фильмы Годара. Говорить о них интереснее, чем жить с ними».
Он уложил икающую женщину на стулья и вышел на балкон. На краю перил лежал окурок медсестры с губной помадой на фильтре. Закурив чинарик, он продолжил писать в книге Батая: Я ждал от отношений того, что другие ждут от Искусства. Чтобы те же самые законы безоговорочно управляли нашей с Моной совместной жизнью. Ведь искусство избегает обыденности. Я не стремился к форме и законченности, даже неотразимость была не столь существенна, как неусыпное присутствие нескольких измерений, не потому, что прикасаясь к лицу Моны я должен был делать это как Трентиньян, коснувшийся щеки Роми Шнайдер в фильме «Поезд», наблюдая за своими соприкосновениями со стороны. Но так как искусство брезговало мною, мне приходилось добывать полноту для наших отношений в том, что Бинсвангер назвал смещением одного из модусов, нарушая единство прошлого, настоящего и будущего. В умышленной криптомнезии я приближался не к искусству, а к неврозу, и вносил разлад в синхронность нашего присутствия друг с другом, утрачивая Мону в настоящем, даже если она не чувствовала отчетливо перемены во мне, она утрачивала меня, уходящего от нее к ней же, туда, где она укладывала меня спать в моем детстве, приучая не бояться темноты немыслимыми доводами о том, что темнота мечтает со мной дружить, а я отталкиваю ее, и она обижается. Пела колыбельную, десенсебилизирующую чувствительность к языку, как к репетитору печали:

Золотая пава взлетела, взлетела,
И ночь открыла свои золотые глаза.
Ясный мой, засыпай.

Ночь открыла свои золотые глаза,
Я была скрипкой, и ты был смычком.
Грозный мой, засыпай.

Я была скрипкой, и ты был смычком,
И счастье, очарованное, утомилось нами.
Нежный мой, засыпай.

И счастье, очарованное, утомилось нами,
Оставило нас одних и улетело, улетело.
Печальный мой, засыпай.

И счастье, очарованное, утомилось нами,
Оставило нас одних и улетело, улетело.
Печальный мой, засыпай.

Со стороны столовой раздался крик музы Мандельштама — поварихи Кати: Завтрак! Завтрак! Мужики, завтракать идите!

8
Когда Слупер вошел в столовую, то застал начало чтения психотерапевтического тоста-эссе Вальтером Беньямином, бывшим сапожником, писавшим любовные письма ногам своих клиенток, и вкладывавшим их в починенную обувь. В письмах он предлагал им сбежать вместе с ним от своих хозяек, которые держат их в рабстве и мучают плохой обувью и туфлями на высоких каблуках. Спич был вызван попыткой самоубийства Музиля, после звонка бывшей жене с предложением послать ей экземпляр «Женщины без свойств» с дарственной надписью. Бывшая супруга не захотела его слушать и положила трубку. Теперь рядом стояла санитарка, готовая кормить его с ложки, он сидел за столом со связанными руками, дрожащим ртом, и слушал обращенную к нему речь:

«Возвращение это акт тщеславия. Мы возвращаемся из прошедших лет, как с поля боя, чтобы продемонстрировать тому, кто знал нас в прошлом, свои награды за храбрость и боевые шрамы. Человек из прошлого заполняет наш дефицит божества, всевидящего ока, которое следило бы за нами и время от времени сообщало свои впечатления о наших успехах и переменах. Ангел-соглядатай, который помнит о нас то, что мы сами забыли о себе, и сможет предъявить нам сведения об утраченных и приобретенных свойствах нашей души, сохраняя в своей великодушной зубрежке все прежние наши воплощения. Шикуя доспехами нашей зрелости, мы ждем в отклике того, кто знал нас прошлыми, рецензии на нашу судьбу. Мы идем по утренним, пустынным улицам и нам нравится представлять висящий за нашей спиной зрачок-перископ любопытства, принадлежащий той, кого мы не хотим, но готовы использовать в качестве созерцателя нашего движения, который любуется нашим безупречным одиночеством, словно смотрит кино. Не стремясь снова быть любимыми, мы лишь мечтаем зафиксировать на сетчатке памяти другого градации наших завоеваний, взыскуем Тацита в последней инстанции беспомощных женщин. Но человек — всего лишь человек. Прочтите женщине, которая вас не любит, прекрасное с точки зрения искусства стихотворение, и она останется к нему безучастна. Ее эстетическая агнозия — часть промысла души, защищающей свою емкость от переполнения. Что она может знать о том, кем вы стали, если сама ничего не знает о себе. Дорогой Роберт! Вы хотели показать ей, каким талантливым стали, вас издают, по вашим книгам пишут диссертации, но скажите на милость, с чего вдруг ваша, простите мне моей сленг, хабалка жена, не отличавшаяся ранимостью по отношению к изящной словесности, должна была вдруг стать восприимчивой к ней, только потому, что ее бывший муж стал писателем? Жена Джойса, Нора Барнакл, после знакомства с Джеймсом не стала учить арамейский и читать Фому Аквинского. Никто не будет нести цветов к подножиям наших вех. Страстная заинтересованность в нас после того, как мы перестаем представлять ценность, как объект пола — поэтическое преувеличение. Роберт, доверьтесь безмолвию Бога, всевидящего ваши рвения, если вы не ждете от него монографий о вашем паломничестве, то и не ждите от людей кругозора, недоступного простым тварным».
Беньямин сел. Мандельштам, шушукавшийся с Катериной, обернулся и, симулируя картавость, сказал:

Ты надменная сука
будто Бог твой бойфгенд
подагил тебе вечность
на твой день гожденья
Сохгани мою гечь навсегда
что бы кто-то дгугой
извлек из нее как из хлама канцону
и сумел бы дгугую воспеть
в отместку за то, что когда-то
я тебя тебя, догогая, воспеть не сумел

9
— В присутствии некоторых мужчин начинаешь чувствовать себя женщиной, — сказал Слупер. — Так воплощает себя наша беспомощность, мы не можем взять в руки паука, одеть мертвеца, залезть на дерево, чтобы снять кошку, а они могут.

Вместе с Фуко проталкивая лица сквозь каменные решетки забора в сторону маленького рынка, где жизнелюбивые старухи торговали зеленью, спичками и домашней аджикой, они стреляли сигареты у покупательниц. Слупер тянул руки к женщине, пьющей пиво: «Мадам! Остановитесь! Вы не столько прекрасны, сколь неповторимы, когда подносите к лицу огонь и, заполняя дымом рот, похожи на дракона, который жалит свое сердце за свой дар сжигать живьем».

Другие, рассевшись на траве перед крыльцом, санитарки и медсестры, высовываясь из окна, слушали стоящего на стуле Набокова. Похожий на морганатического правнука Франца Иосифа I, он читал главу из сиквела «Лолиты», романа «Мальчик»:

«Муж убедил ребенка называть меня «мама». Раз я теперь его мама, значит, мне разрешено купать его в ванне, вспенивать шампунь на его непослушных волосах, касаться его плеч? Вместо этого я позволила себе взъерошить его волосы утром, когда звала завтракать, он поднял ко мне заспанное лицо и сказал: «Доброе утро, мама!» Я одернула ревность, как подол платья, представив, как через восемь лет его лицо будет целовать другая женщина, трогать его дыхание своим ртом.
Вечером, когда муж смотрел футбол, я стала под душ, рассчитывая на приступ мальчишеского вуайеризма, закрыв глаза, я ждала прикосновения его взгляда. Я разделила бы с ним тайну его стыда, скелет этой тайны был бы моей куклой вуду, плюшевым мишкой, набитым опилками срама.
Муж умиляется заботливой старательности, с какой я поддерживаю традицию чтения вслух перед сном. Это не уловка, необходимая мне, чтобы пожинать наготу его ступней или поясницы. Чтение — орган, которым я касаюсь его ушных раковин, я проникаю в него голосом в беспроглядном уединении темноты, удерживая в поле сумрачной слепоты его существование, становящееся хрупким во сне, защищая в колыбели моего взгляда его парящую невесомость. Баюкая его словами, я удочеряю ночь:

Суставами пальцев моя правая рука прилегала к синим ковбойским штанам
девчонки. Она была босая, ногти на ногах хранили следы вишневого лака, и
поперек одного из них, на большом пальце, шла полоска пластыря. Боже мой,
чего бы я не дал, чтобы тут же, немедленно, прильнуть губами к этим
тонкокостным, длиннопалым, обезьяньим ногам! Вдруг ее рука скользнула в мою,
и без ведома нашей дуэньи я всю дорогу до магазина держал и гладил, и тискал
эту горячую лапку. Крылья носа у нашей марленообразной шоферши блестели,
потеряв или спалив свою порцию пудры, и она, не переставая, вела изящный
монолог по поводу городского движения, и в профиль улыбалась, и в профиль
надувала губы, и в профиль хлопала крашеными ресницами; я же молился — увы,
безуспешно, — чтобы мы никогда не доехали…

9/1
Слупер лежал лицом в траве, слушая Набокова. Его тошнило от изощренности. Он вдруг представил километры под ним, уходящие до ядра земли, и у него закружилась голова от этой невидимой высоты, на которой он лежит, пытаясь прислушаться к этому непроходимому пространству, подражая индейцам, которые прикладывают ухо к земле, как к животу беременной женщины.

Женщина из романа Набокова читала своему любимому пасынку на ночь Расина. Слупер вспомнил, как по просьбе хозяйки шотландского терьера по кличке Чита, писал для ее литературного факультатива сочинение о Федре. Он попытался вспомнить лицо девушки, но вместо него на экране век появлялась бородатая морда собаки, сидящей на снегу. Слупер поднялся и походкой диверсанта подобрался к Набокову, вскочил на стул и, зажав руками рот чтеца, начал громко цитировать свое старое сочинение:

In the old tale of passion
Told with ancient words
You can find a story of a woman,
Who couldn’t find courage
To breed revenge in her heart
Under the breast, which could be kiss by him—-
The one she loved…
Mature Phaedra—-a flower
Stiffened in her husband’s bed,
Not finding satisfaction in her possessions,
Found a subject for adoration
In her stepson, Hippolytus.
And this adoration of hers,
As if she was pregnant with it,
Grew stronger by day.
But Hippolytus was pure and silly,
And seeing this passion,

Trying to overcome the fear
Of his stepmother;
He didn’t try to find the words
That could save his mother,
Who turned to fire
And in her sacred hunger
Was seeking death…
Leaving stories to descendants
Who could see themselves in those stories,
Racine wrote of Phaedra.
If Phaedra wasn’t wife of Hippolytus’ father,
Then maybe he’d be more reasonable

And responsive and sympathetic to Phaedrea’s passion
And lean his head to her breast.
Thus, justified rejection
Gives birth to intrigues;
And we, in our desire to possess,
Find suffering, and every time
We seek for cause to die.
Though Phaedra was his stepmother
And different blood ran through their veins,
And different saliva kept their mouths warm;
Taboo threw gloomy shadows
On fearless forehead of youth.
Phaedra, on the other hand,
like Antigone, not listening to gods—
To those gods, who now exist in only books,
Knew: what was inside of her
Was stronger than the code of heavens.
And so, not looking up at the Olympus,
It, by itself, like god
Bloomed in her heart like flower,
Scratching and ruining her heart…
If only Hippoliytus could find words,
So that his “NO” would not bring such a pain
To the one who was seeking his lips,
There would be no successive wave of deaths
That was caused by his bald and silly put response
To the revealing of Phaedrea’s passion.
Then, also, there’d be no drama
Written by Racine,
There’d be no reaction to the drama…
And Phaedra’d swallow her passion
Like tears and quietly grew old,
In silence taking pleasure in her dreams
About Hippolytus on her husband’s bed…

10
Ночью привезли Сюзан Зонтаг, лежащую, как трюк иллюзиониста, в истерической каталепсии. Уложенная на стол в приемной, она фосфоресцировала сединой в темноте. Слупер с Сартром шептались в туалете, отламывая от сигарет фильтр и крася их желтыми карандашами, чтобы те походили на gitanes mais.

Сартр, если с ним говорили не на украинском языке, делал вид, что не понимает, и Слуперу приходилось переводить самого себя:

— Жан Поль моє шаленство ніколи не знаходило форми в хисту, тому ставало всього, що лише блазнюють куражем піжона.
(Жан Поль мое неистовство никогда не обретало формы в даре, поэтому становилось всего лишь паясничающим куражом пижона)

Сартр воткнул в рот, как гвоздику в петлицу, сигарету и ответил:

— Ви прагли бачити у своєму неврозі талант, але він був лише силою безмовності, що споглядає свої рани.
(Вы хотели видеть в своем неврозе талант, но он был лишь силой безмолвия созерцающего свои раны).

Их прервало коридорное бормотание Беккета. Выглянув наружу, как два лицеиста из Латинского квартала, они увидели Самуэля, писавшего маркером на простыне, в которую была завернута неподвижная женщина, и зачитывавшего ей вслух написанное.

чистоплотная старуха с отмытыми до блеска костяшками пальцев убирает на моей тумбочке, выстраивая архитектурный ансамбль из пузырьков с таблетками. смахивая ночную пыль, моет вокруг моего лежания пол, ворча на пепел от сигар. поправляет наволочку. всю жизнь я жил со старухами, с самой молодости, пока сам не стал стариком. она ведет меня сквозь спотыкания и шаткость под душ, и я надеваю наготу, как униформу, не закрывая пах, как доказательство гендерной амнезии. я не стал одним из тех великих стариков, которым всегда завидовал, становившихся отцами в 60 или в 80 лет. трудолюбивая старушка направляет на меня струю воды, как очередь из автомата. вода смывает сплетенную у меня под мышками за ночь паутину и вымывает крошки от печенья из паха. отношения — это отчисления в пенсионный фонд окоченелого и бесполого досуга. когда санитарка была молодой, я жил с Лорной, бывшей тогда в нынешнем возрасте моей обходительницы. невротик для простой женщины — это как гомосексуалист для гомофоба и еврей для антисемита. Лорна была уже не в том возрасте, чтобы родить мне ребенка, и не пройдя сквозь стратегические этапы возмужания, армию и отцовство, я совмещал должности любовника и ребенка, взяв за правило читать ей перед сном стихи, не потому, что любил поэзию. только для того, чтобы наш быт отличался от быта других пар. над нашей постелью висела репродукция картины «Adrift» Эндрю Уайета. ложась рядом с нею, я всегда представлял себя этим стариком, плывущим в страну Осени Лорны, как в Нарнию или Средиземье, убаюкивая гигиеной поэзии, будто молитвой католика, себя, как собственного сына, и ее, как его мать: «Весь день кружатся, падают листы, как будто бы небесные сады их сбрасывают на поля земли. А ночью падает земля,
что тяжела. И тяжек свет звезды. И тяжесть разливается в глазах. Мы падаем. Падение безбрежно. Но кто-то держит бесконечно нежно паденье наше в бережных руках».
сворачиваясь эмбрионом в безмятежности сна Лорны, чтобы вернуться спустя часы бастардом рассвета…

Зонтаг открыла глаза и замогильным голосом произнесла:
— Беккет не писал так цветисто. Он писал скучно и потому прекрасно.
Беккет отреагировал невозмутимо:
— Тоже мне последняя инстанция бабули, — и накинув на лицо женщины угол простыни, как на покойницу, продолжил прерванное занятие:

я снова лежал под игом запаха вымытости. принюхиваясь к нему, как к чему-то чужому. мой запах был мне враждебен, как запах человечины для сказочного волка. речь еще не была изобретена гортанью или вымерла, как большое существо, утомленное сложностью собственной анатомии. самое жуткое — не уметь больше сообщать о своих нуждах. неважно, будут ли они умиротворены. говорить о них было для меня поэзией. если я о чем-то и сожалел, так о том, что никогда не мог полностью выговориться о своих потребностях, хотя только этим и занимался. старуха сидит у окна, как Гесиод, и смотрит на свои руки, насытившись трудом, как едой. в молодости я не был так старателен. чтобы выучить тысячи стихов, готовясь таким способом к старости, чтобы стать живописным стариком, декламирующим Овидия или Жана Превера. я смотрю на санитарку и усмехаюсь движением век, и пытаюсь посвятить ей стихотворение:

твое тело изваял труд тысячи дней
руки изношенные прикосновениями к воде
умеют дремать с открытыми ладонями
младенческий рот сточивший молитвами зубы до десен
умеет лакомиться жидкой пищей полуденного света

Advertisements