:

Дмитрий Аверенков: НОВОГОДНЕЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 17 on 08.01.2012 at 14:56

БОРОДА ИЗ ВАТЫ

Глиняные таблички месопотамских холмов. После Всемирного потопа, уничтожившего всех людей, за исключением Утнапиштима (прообраза Ноя) и его жены, боги при первом жертвоприношении набросились на еду, «жадные как мухи». Боги худеют без регулярных жертв. По мере того, как богов забывают, они выцветают, теряют свои черты. Их контуры стираются, и вот уже остается только ветер и холмы, холмы.
И я сотрусь – когда состарится и умрет тот младенец, который смотрел на меня вчера в метро через плечо матери. С ним исчезнет последнее, на сон похожее воспоминание: «Мама. Метро. Дядя в синем. Дядя смотрит».
Младенческий возраст человечества, песочница Египта, горючие лужи Междуречья — – разноцветные ступенчатые башни, города из сырого кирпича, построенные, кажется, для того лишь, чтобы быть снесенными с лица земли, куклы с оторванными головами, пирамиды из черепов, холмы, холмы. Все то наивное, жестокое, далекое, бессмысленное, что приходит на ум, когда произношу без звука, просто артикулируя, шевеля губами: «Адад».
Вот оно, слово. Получается неожиданно легко – так легла мне однажды в руку теплая рукоять меча, которого до того не держал ни разу. Повторить еще раз уже вслух. Адад. Вот уже и контур нарисовался. Странно знакомый контур, однако… Дед Мороз, конечно же. Дед Мороз. Дядя. Московский бог, ассирийский царь в зимнем облачении, длинное ниспадающее одеяние, борода, посох, шапка. Раньше их делали из синей хрустящей бумаги. И из красной. У меня был синий Дед-Мороз с белоснежной ватной бородой.
Адад, несущий грозу.
Адад, небесный управитель плотин,
В одной руке твоей – сияющая связка молний, топор – в другой.
Не буду я тебя раскрашивать и дальше оживлять…
Тебе ведь нужно будет найти занятие, Адад.
Ты ведь будешь поливать мою герань, пока вся земля не скроется под черной водой.





САНКИ (НОВОГОДНЕЕ)

***
Кошка, говорили мне, это совсем не то что собака. Собака – вот настоящий и верный друг, который всегда с хозяином. Гав, гав!. Так говорит собака. Хозяин умрет, говорили мне, и собака будет выть и тоже наверняка умрет. Везде выключат свет, сквозняки будут гулять по углам, а в пустой квартире, на столе, будет стоять гроб, украшенный по краям кистями. И кошка будет тихо играть у гроба – перебирать мягкие кисти, ловить их лапами и жмуриться, и улыбаться.
Я думал об этом весь оставшийся день и всю ночь, а наутро сказал, что очень люблю кошек.
— Да нет, все не так! Ты не понял.
— Наверное.
Просто не знал тогда, как объяснить, как…

Хотя я и сейчас не знаю, как объяснить.

***
Апельсинами пахнет.

***
Зимой на проспекте, напротив нашего дома, всегда ставили огромную черную ель.
Ель была увешана гиперборейскими игрушками из моего детского бреда – гирляндами толщиною в туловище, головами-шарами, циклопическими конфетами, которые было не обхватить и которые не помещались в голове, если думать о них. Но однажды, проходя мимо ели, я увидел, что одна из таких конфет упала, лежит на снегу. Я медленно подошел и поднял ее. Конфета была какой-то коробчатой и лёгкой. Это было как возвращение из сна, когда захваченное из глубины доказательство, предмет, имя которого ты уже не можешь вспомнить, тает в разжатой руке – но нет, конфета была со мною, и я принес ее домой. Обертка, грубая бумага – была покрыта инеем, и иней таял. Я знал, разумеется, что внутри конфеты ничего не найду, что там – только черный порошок. Вот сейчас я разверну конфету, и из нее посыплется этот черный порошок.
Но там, внутри, ничего не было. Даже черного порошка.

***
Иду домой и вдыхаю сырой и темный воздух. Это не планктон в океане, это оранжевый мокрый туман светится вокруг фонарей – они будто смазаны; и я шлепаю по мерцающей слякоти, в которой отражаются и дробятся огни, слыша позади — эхом и в такт шагам — шаркающий скрежет алюминиевых полозьев.

Это санки.





ВОЛК И СЕМЕРО (СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ)

ПЕРВЫЙ
придет серенький волчок. И укусит за бочок. Волчок из мультика видел Серого, и его всего съела соль. Нашли сначала ранец, он был сделан из заменителя. А рядом лежал Серый. Вернее, там как бы место было пустое, продавленное, где он лежал, то есть видно, как он лежал, где голова была, где что. Съело его полностью, даже костей не осталось. Там были только нитки как спутанная сетка, синтетика от пальто. Пуговицы там… Ну и ботинки. Да, ботинки полностью остались.

ВТОРОЙ
мне тогда – давно, в другой жизни, еще до призыва – казалось странным, что Шаламов так сфальшивил. Это ж надо — «cлезы-жемчуга», это у него-то, с его конкретикой и «новой прозой», где камень означает – камень, а вышка – вышку. Я тогда и не знал, что застывшие на морозе слезы до отвращения напоминают жемчуг.
Потом мне стало сниться, что мне холодно, но с меня течет – как с сосульки течет вода, замерзая по пути,– и вот уже все мое лицо сползло, стало похоже на ледяного стеклянного спрута. Я вытер лицо – и снял с него кожу вместе с губами.

ТРЕТИЙ
Гагагага га га га Га гаг гага
Гагагагагага Га Га Гага Гагага Га
Агагага ГаГаГА гагагагаГА
Гагагагага Гага Гагага
Гага Га

ЧЕТВЕРТЫЙ
проснулся оттого, что мне вдруг стало холодно. В номере открыты окна – кондиционер не работал, мы спали с открытыми окнами при ночной тридцатиградусной влажной жаре — влажной настолько, что обложка на моем паспорте свернулась в трубочку. Темные листья пальм за окном были неподвижны. Ни ветерка. Но меня всего трясло от холода, холод пробирал меня до костей. Она сидела на краю кровати, я видел ее даже не вполоборота, а со спины, нечетко, в свете луны, но это была она. Лицо было смазанным каким-то, нечетким. Я ведь и видел ее в последний раз еще тогда, на вокзале, а фотографии все сжег. Мы проговорили всю ночь, и к утру я не мог вспомнить, о чём. Обычно такое забывается через несколько часов, но этот сон преследовал меня весь день, и я все никак не мог отвязаться, не мог понять, зачем она приходила, что хотела сказать. Но потом понял.
Еще до того понял, как мне позвонили.

ПЯТЫЙ
Колю этого я видел и раньше, до побега еще. Он был, как тогда говорили, чухан, фитиль, то есть доходяга, и весь синий. Били и гоняли его постоянно. Не только деды и черепа, но и свои же фитили гоняли. Он иногда приходил ко мне спасаться, потому что я, хоть и был тогда черепом, но никого не бил. Кайфа просто я не получал от этого, как другие. Меня на время вызвали с дивизиона в часть, в город, где я рисовал стенды и плакаты, про всякие спутники и прочую нанохерню, а жил я в мастерской, в художке. Так что он всегда мог сказать, что вот, злой череп его припахал — заставил, например, таскать банки с краской. Я не заставлял его ничего делать и не гнал, он просто сидел в углу на табуретке, грелся. Часами мог сидеть. И всё выкалывал что-то у себя на руках машинкой. Машинка – это обычная игла, обмотанная ниткой почти до кончика, её в чернила макают и колют прямо по коже. Умом он тронулся уже тогда, у него все руки были в непонятных узорах.
А тут будит он меня в три утра, в наряд, вернее это не он меня будит, а я просыпаюсь оттого, что он тянет, тащит с меня сапоги. Сапоги тащит, а сам весь синий. Коля, говорю. Куда, говорю, сапоги тащишь? Сапоги куда тащишь с меня!?

ШЕСТОЙ
песенку, которую я так боялся в детстве, пели хором на Рождество, тоненькими голосами, под скрипочку и клавесин: «Потолок ледяной, дверь скрипучая…» Я помню – была комната с низким-низким потолком, вернее, это была не комната, это была изба, дремучая, покосившаяся вся («за шершавой стеной — тьма колючая») И так я в раньше я чувствовал все это — поверхностью кожи, кончиками нервов — и шершавую стену, и колючую тьму. А потолок завалился на одну сторону, низкий, и черные балки висят. («Как войдешь на порог – всюду кости»), потолку мешает упасть только старый, завалившийся на бок, со сломанной ногою клавесин. Я знаю почему-то, что в комнате никто и никогда не жил. Что в заросший пруд рядом кидали мебель, что и вот Игнат как-то рассказывал (это уже не мой голос) – скотину, говорит, пригонишь на водопой, а копыта скользят, потому что там всё зеркала, зеркала. Тут со скрипом открывается дверь – «Олег, ты тут?» — это они меня, это ищут меня, но еще раньше, чем я слышу «Нет, нету здесь его», я понимаю, что меня тоже нет в этой комнате, что я не существую.

СЕДЬМОЙ
упал ничком в рыхлый снег, пытаясь найти буханку, шарил в снегу руками. От ударов я уже не уворачивался, да и били меня не очень больно, они же были все в валенках, и вот наконец я нащупал буханку, схватил его и стал грызть. Но передние зубы шатались, и верхние и нижние, и я засовывал его в угол рта, чтобы его боковыми зубами, клыками, которые еще стояли твердо, но буханка была как мерзлый деревянный кирпич, он крошился, скользил, но не поддавался.

+ + + + + + +
Это был первый дом, который мы встретили на всем пути до Луги, вернее, покосившаяся такая изба, рядом с лесом, заколоченная давно. Мы вылезли из вездехода, продрались через заросли мерзлого сухостоя к избе, дверь была как будто приоткрыта. Кандид сказал «тссс» и поднял вверх палец в перчатке, другой рукой он осторожно снимал с плеча ремень автомата. Было тихо, и мне показалось, что там внутри шла какая-то возня. То есть я понял, что это уже был не человек, там шла какая-то звериная возня.
Я стал толкать дверь, но она не поддавалась. Тогда я разогнался и ударил в дверь плечом – кто-то удерживал ее с той стороны, и я ударил еще раз, всем корпусом, поломав доски, и повалив на пол того, внутри. Это был примерзший к двери человек, я упал прямо на него. И тут же вскочил. По избы углам сидели и лежали еще люди. Я насчитал еще шесть. Они все были полураздетые, кто без сапог, кто в одном нижнем белье. Кого-то трудно было сразу различить, так они все оплыли и смерзлись, они все были давно замерзшие. И все они были объеденные, обглоданные зверьем. В избе не пахло ничем, я вдыхал тонкую морозную мглу. Помню, что я попятился, споткнулся о тело у двери и, уже падая, услышал снаружи выстрел, потом другой. Потом очередь. Это Кандид стрелял. Он видел, как из избы, сзади, выскочил и кинулся в лес волк, огромный волчище, потом еще один. И еще. Всего было шесть или семь волков.
Я выпустил весь магазин, говорил он потом. Но не попал.

Реклама