:

Наталья Черных: ОДЫ К ВОЛЧИЦЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 18 on 24.08.2012 at 16:31

Первая: Сайгон, которого не знаю.

Не только холмы торжества,
но и долины скорби минувшей
достойны высокого слога.
Ода приблизилась; поступь её — поступь волчицы, так слушай
тот, кто читает. Кто пил желтоватый настойчик турецкого чая,
кто плотяное гнездо древнего хлама,
слушай и всякий другой, кто мой голос в толпе голосов различает.

Умру так же легко, как меняла место работы, сутки на трое;
жила горько, как собирала пожитки и оставляла наёмные стены.

В недоразрушенном здании, куда торопливая юность ушла,
где до сих пор в тесноте сохраняется множество трудных сокровищ —
не высокоучоная дева, смятая вихрем радений на Гауи,
не городское и даже собачье порой проступает —
в древней пещере, откуда вздымаются, вдруг прорастая в сердца,
багровый Палатин и братоубийственный город,
волчицу не удержать; а голос её совсем детский.
Однако походка волчицы — будто кормилицы,
бабки Наташи; золотое окно в плетях пахучих растений.
Волчица не любит ребячества, но отчего-то читает стихи.


Волчица находит — наподобие утренней или вечерней зари,
разрушает строение рок-музыки,
терем картонного послушания и клирошанства,
наконец, и гнездо поэзии,
пугая надменных весталок, идёт,
свою песню поёт.

Ода к волчице, а так же к поэту, который мне указал на волчицу,
вот вино и вода, вот и слёзы в память его.

Не помню Сайгона,
как не увижу камней Палатина и волчьей пещеры.
И тем не менее.


Умру так же легко, как меняла место работы,
так же, как возвращалась домой без билета.
Живу так же горько, как собирала книги и прочие вещи
для переезда на новое место.


Могло ли присниться девчонке,
попутавшей странствия с поминальным обрядом,
ложки в сумке, у них в позолоте черпало,
(десять рублей за ложки те дали в ломбарде, в дорогу домой),
но изнывавшей от веянья близкоидущего чуда, оно-то откуда,
откуда и дом, и кто эта безумная родом,
сказалась художницей,
а ведь и впрямь рисовала, и даже писала стихи —
разве могло ей присниться нашествие родины.
Да, волчица нашла, и родина тоже — находит.


Вот это строение, если идти от мосбана по Невскому справа,
подкопчёная белая рыба, эта кофейня,
по возрасту — мать, и куда заходила волчица,
где бытию обучала беловолосая хиппи,
где раз, начинался пронзительный дождь,
видела радужных птичек восторг, с ассиметричной застёжкой,
пестунов ожидания — света, тепла и гармонии.


Это ведь моя волчья пещера. Сайгона не примет разлом во вселенной.


Волчица поёт. Ей не нужно луны, ни новой, ни полной.
Ей не нужно к елею сиропа, пусть елей будет терпким.
Ей не нужно ни морфия, ни алкоголя, это ведь на Сайгоне почти что обычная пища.
Ей даже кофе не нужно. Не нужно и книг, а тем более творчества. Но фиолетовый свитер,
как ночь новолуния, был ею замечен. И в песне возникло тогда долгожданное имя.
Приют, да, возможно, приют.
Но не отстойник, с ущербными лицами, с маленькой злобой и болью,
не братское ложе несуществовавшей войны. А чувство родства.
Как это, не объяснить, вроде чар или колдовства. Но может быть и благодати Христовой.
То было рождение. В ветоши, в пыльной подстилке, на ступенях Казанского собора.
То было первое в жизни кормление — пивом.


Хоть Сайгон был закрыт, героиня моя не могла его помнить,
он был ей роддомом и местом прописки. Младенец не очень ведь помнит роддом,
но запах и окна в течение жизни приходят — как песня волчицы,
как густое в гортани першит молоко.


Есть свой и чужой. И оба достойны любви. Но не жалей о подаренном,
не возвращайся нему и не бойся скорбей.


Не из бродячей шатии родом я, не из собрания киников.
Я из легенд, я питомица волчьих царей.


Вторая: Бисквит, куда приезжала.

Два крыла у дороги: не затем и не для того. Не из крутости, не по влечению плоти
сюда приходила. Розовый с низкой витриной домишко
рос в немногих шагах от Смоленской из предвечных московских мощей.
Сидели на подоконниках.
Внутри было множество стоек столовских, но места всегда не хватало.
Так же, как не хватает места поэтам и даже поэзии, как узнаю потом.

То было чудом, что в мире нехватки сидячего места был этот Бисквит,

с курагою и жирными сливками, тридцать пять бывших копеек. И пятачок на метро.
Сливки мне заменяли чувственность. Как и поэзия.
Чему изумлялась: я тоже поэт.


Можно низвергнуть поэзию и опрокинуть все книги стихов,
сжечь их на новой, доступной всем праздным работникам в выходной день площадке,
можно и весь поэтический пепел по ветру в насмешку пустить,
можно сделать холёных словесных рабов героями телеэкрана,
но низвергнуть поэта не выйдет. У поэта ведь нет пьедестала.
В мире искусства поэт — как те, у Бисквита.
Его презирает соборище старых творцов
и стороною обходят завсегдатаи пионерского клуба.

Но какая тревожит чувствилища мука порой!

Когда из олдовых очей проливается жалостный свет,
сочувствие к доле — такой же, как все, он, она ли — богема, но нет, это не так:
я никогда не любила богему.

Но какая взрывается боль.

Пионерский совет за своего принимает.
Хоть ты газеты читай.

Нет во мне прожигающей скатерть Господня стола сигареты.
Говорили, что нету любви, но и это не так. Я любви не жалела.

Жилище моё было в то время полно, как Бисквит.
И оттого мне Бисквит был как дом.
Приходила сюда спасаться от глотающей мир пустоты, какую поэт наблюдает
линзою сердца.

Приходила сюда умирать, каждый раз умирала. Приходила сюда хоронить, и здесь схоронила
всю свою будущность; Бисквит этого стоил, затем и пишу.

Не вбирала то место в себя, будто устрица воду морскую, нет, я в себе рисовала его,
всем, чем можно: надеждами, радостью, кайфом, сердцем, печенью, стопами.
Не кисточкой, а волосами.

Я преображала собой сонм предательских дружб.


Невозможно низвергнуть поэта, но можно низвергнуть поэзию.
Не ту, песню волчицы, которой был полон Бисквит в его лучшие дни,
а ту, от которой и жалко, и грустно, и стыдно за слово поэт.


Волчица не знала ничего о рабах, и не сказать, чтобы просто жила она. Нет.
Она обретала. Она обоняла святыни несчастья и счастья,
вгрызаясь клыками отчаянной матери в скорби и беды.
Так что если б не тот беспредел, от которого плакали стены, не увидеть бы этой волчицы.
Но следы её в Джанге, на Пентагоне и совсем холодные — у Аромата
манили поэта. Её голенастые лапы уносили детёнышей прочь из самых тяжёлых мгновений,
она сообщила поэту и жар скупой плоти, и надзвёздный жреческий холод Батыя.
Она обучила поэта чтению встреч и смертей.
Она объяснила — не место ему среди пепельниц, падших весталок,
среди старчески нервных легионеров с нутром куртизанки.
Обучила она и любви к ним. Той любви, в которой война и поэзия неразделимы.

Но поэту не нужно войны и поэзии. Слух и зрение мешают ему.
Он весь в осязании чуда — иного пространства.
Волчица поёт у границы его свою песню.

Реклама