:

Елена Кассель: ПРОИЗВОДСТВЕННЫЙ РОМАН

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 18:57

Марья когда-то сказала, что самые крепкие на свете романы – производственные, и победительно посмотрела на Синявского.
Вот и у нас с Васькой – производственный роман. Мы вытянули счастливый билет – довольно поздно, но всё-таки после всех браков и не браков – вдруг построили общую жизнь, а в центре – общая работа.
В самом начале нашей совместности Васька говорил – «чёрт, чёрт, чёрт, мы ж могли 20 лет назад встретиться». Когда ему было сорок, а мне уже целых 17… Или позже, уже за границей, – и он бы меня включил в свою радостную антисоветскую деятельность – с развозкой книг по городам и весям, с американской военной базой, где его научили водить всё, что ездит или летает. Тогда я ещё не понимала, что по сути Васькина антисоветская деятельность – это не политика никакая, не продуманное переустройство общества, а приключенский роман – про пиратов, про индейцев. Недаром у Багрицкого он так любил «Контрабандистов» и всегда говорил, что Багрицкий там на обеих сторонах.
Но я ему отвечала – «хрен – мне с тобой надо было встретиться взрослой, а иначе ни фига б у нас не вышло». Да и Ваську юные девочки никогда не интересовали.
Я – существо графоманское – в терминологии Синявского – мало есть на свете радостей, сравнимых с вождением пером по бумаге, но в сто раз лучше – битьём по клавишам компа. Я слишком сильно по ним бью, за что меня справедливо ругает Бегемот, – если б я писала от руки, я б рвала бумагу.
И я не могу написать ни роман, ни рассказ, ни тем более стихотворение. Мне не придумать мало-мальский сюжет, или там убедительный диалог. А когда я говорила что-нибудь в рифму, Васька орал на меня всерьёз, – чтоб я немедленно прекратила, что вынести этого нельзя.
Так что писала я всю жизнь – школьные сочинения, да письма. Отъезд – отличный повод для графомании – я написала тонны писем,– будучи малоаккуратной, я их не копировала, а сейчас, пожалуй, жалко. Хотя с другой стороны, когда б у меня дошли руки до раскопок в бумагах.
Васька дал мне радость соучастия в литературе – радость – не то слово – это хлеб, а не десерт.
Первый год нашей свежевылупленной жизни был годом разговоров.
Сколько лет нужно было друг другу рассказать!
Ну а поскольку я всё-таки ходила на работу на целый день, разговаривать приходилось вечерами, переходящими в ночь, и викендами. Мне кажется, что в первый общий год мы редко засыпали до шести утра. А потом часам к десяти Васька вёз меня на машине на работу, откуда забирал около семи вечера. Я из окна видела, как подъежал наш форд, вываливался Васька с маленькой Нюшей, которую он прогуливал на газоне, пока я скатывалась по лестнице.
Я вполне терпимо делала свою инженерскую компьютерную работу, но на заднем плане в голове почти всегда крутился какой-нибудь недоспоренный литературный разговор. Однажды я полдня вместо того, чтоб дело делать, выписывала на листок поэтические цитаты. Гугл же тогда ещё не родился. Ночной спор был об инверсиях в поэзии. Я хотела дожать его цитатами, доказать, что инверсия – органическая часть русского языка, даже и не специфический приём, просто языковая реальность. И что изменение порядка слов меняет смысл, иначе поворачивает фразу. Васька вынужден был признать, что в приведённых мной цитатах инверсия играет, но так просто дать положить себя на лопатки он не мог, и тут же переключился на перевод – дескать, в моих цитатах инверсия – приём, а у переводчиков – «не влезло в строку – нажал и сломал.»
В другой раз я доказывала ему, что «Весёлые нищие» лучше у Маршака, чем у его любимого Багрицкого.
Ну, и конечно, в тот же первый год мне надо было прочесть все его стихи от самого начала начал, выбрать любимые-нелюбимые.
Васька очень гордился своей мусорной корзиной, любил говорить, что у всякого поэта она должна быть. Хвастливо говорил, что выкинул уйму старых плохих стихов. Я же отвечала ему, что мусорная корзина у него совершенно недостаточная.
И нёсся радостный цветущий год – я даже дождей не помню в наши первые весну-лето – с работы – в лес, в запахи, к вечерней размеренной кукушке.
А ещё люди – мои и его, становящиеся общими.
В этом галопирующем, с развевающейся гривой, времени Васька отнюдь не сидел целыми днями за компом, да и компа не было, — он болтался по городу, заезжал по делу и без дела к разным людям, а стихи писались – не очень много, – наверно, не больше, чем всегда. А он до последних нескольких лет писал довольно мало – другие занятия отвлекали.
Сегодня я подумала, что первый стих, имеющий отношение к нашим разговорам, был написан в самом начале нашей жизни, в 1991-ом, и мы оба считали его одним из лучших:

***
Тяжёлый юг. Тяжёлое вино.
И терпкое, как плющ на белых стенах,
Что оплетает узкое окно,
Где чёрные решётки неизменны.
Взгляд с улицы на узкое окно –
И стёкол нет, но всё внутри черно.

Вот так же в кружку глиняную глянешь,
В ней цвет вина вовек не различить –
Пить наугад, или совсем не пить?
Пока со света в темноту устанешь
Глядеть в чужое узкое окно:
Кто в комнате? Увидеть – не дано.

В тяжёлый полдень медного чекана
На берег ветер скатится густой –
Он не остудит йодистый настой,
И пальцами не шевельнут платаны,
Не прояснится чёрное окно.

Тяжелый юг. Тяжёлое вино.

Мы обсуждали разницу между Испанией и Италией, говорили о том, как эта разница проявлена в пейзаже, в искусстве, в сути жизни, во вкусе вина.
Взяла это стихотворение из сборника «Жизнь в полстраницы», а перед за ним стоит стих, который он написал, пока ждал меня тёплым осенним вечером на Сен-Мишеле в кафе. Помню фонари, вечер, тепло, помню Ваську с пивом за столиком, а не помню – почему он меня ждал, где я была.

***
От всхлипов старинного джаза
В кафе у Сорбонской капеллы
Решётка сада – как ваза –
Отражая гудки, запела.
Липы, дубы и вязы –
Вместе всё облетело,
И постарело разом
Статуй мокрое тело.
Беспечные лица женщин
С тенями и светом медным –
Вечерний лик Сен-Мишеля –
Сменяется незаметно
Свечением сумасшедшим:
Стечение фар машинных,
Сияющие карнизы
Окон, подсвеченных снизу,
В смешенье зимы и лета,
В смещении тьмы и света –
Сгущенье мощёных камнем
На мокром пятен рекламных,
Отражённых в дожде недавнем,
Возвращённых стёклам и ставням,
Фонарям в напряжённые дуги,
И нам, отражённым друг в друге,–
Чтоб стряхнув световые перья,
Вдруг найти за стеклянной дверью
Тишину, что укрыться успела
В кафе у Сорбонской капеллы.

Помимо стихописанья должно быть ещё что-то, иначе как? – не работать невозможно, а стихи не пишутся каждый день. Парижское бюро «Свободы», где Васька много лет работал, закрылось, «Континент» Максимов передал в Москву… Васька писал в «Русскую мысль» по заказам Алика Гинзбурга – в «Коротко о книгах», но это была полная ерунда – большую часть этих книжек и читать не хотелось, так что только для денег, причём вполне ерундовых.
К счастью, в Литературных Памятниках собрались напечатать Скоттовского Мармиона в переводе, который Васька сделал ещё в Союзе. При советской власти «Мармиона» не стали печатать по совершенно фантасмагорической причине. В этой сюжетной поэме, можно сказать, в историческом романе в стихах, каждую главу предваряет небольшое вступление, не имеющее к сюжету никакого отношения, – болтовня хоть о жизни, хоть о природе, хоть о потитике. И вот в одном таком вступлении одобрительно говорится про некоего Питта, который с точки зрения советской власти был деятелем не прогрессивным.
Ваське нужно было довести свой тогдашний перевод до ума, в частности, перевести эти самые вступления.
У Васьки никогда не было пристойного английского, – ну, не любил он учить языки, – и почти всегда рядом оказывался кто-то, кто мог ему помочь, – Татьяна Григоревная Гнедич, Галя Усова, Жорка Бен. Я сначала включилась в работу так же, как они когда-то – помогала с разбором неочевидных фраз, следила, чтоб ошибок не было, но постепенно мне стало интересно.
Во-первых, эти вступления мне показались куда лучше самой поэмы – сродни пушкинским отступлениям, и ключ к переводу должен был стать пушкинским, а во-вторых, в них встречались всяческие аллюзии. И для того, чтоб понять, о чём, собственно говоря, идёт речь, нужно было прочесть книги, из которых у Скотта скрытые, или открытые цитаты. Тогда-то я увидела, что Васька ужасно не любит академической работы – копаться в справочниках, читать какую-нибудь скучную литературу он просто не мог – в нём была вполне развита непоседливость нерадивого ученика – способного, но ленивого – раз-два-три – в дамки, а иначе занудно. Так что когда я, чтоб понять, что Скотт имеет в виду, принималась читать «Королеву фей», Васька приплясывал от нетерпенья.
Потом из-за этой его торопливости у нас едва не вышло страшного конфуза при переводе Уолкота. У него есть стихотворение под названием Parang. В словаре паранг – это малайский нож. Только вот совершенно непонятно, какое этот ножик имеет отношение к стихотворению Уолкота. Ваську это мало смущало – словарь же говорит, что нож, – значит, нож и есть.
Интернет нас спас от позора. Мне кажется, что гугла ещё не было, а может, и гугл был, только не было привычки всё искать и проверять. Оказалось, что паранг – это ещё и определённый музыкальный стиль, зародившийся в Тринидаде.
В разгар работы над «Мармионом» мы ездили по Италии, и у нас во Флоренции взломали машину. Вина была целиком наша – ну какой идиот оставляет полную барахла машину в тихом переулке возле вокзала и отправляется на целый день гулять.
Бедолаги воры – они вытащили два предмета: обтрёпанный чемодан и не менее затрёпанную сумку через плечо. В чемодане были футболки с нашего базара – по цене 10 франков за штуку (дороже мы не покупали), а в сумке англо-русский словарь и собрание поэтических произведений Вальтера Скотта в одном томе. И бедолаги мы, – этого Скотта мы долго нигде не могли найти, пришлось в библиотеке копировать всю поэму с примечаниями. Уже гораздо позже Жорка Бен привёз нам томик Скотта из Лондона, а тогда был он out of print.
Аппетит определённо приходит во время еды. После Скотта мы уже не могли не работать вместе. Ваське, конечно же, вечно казалось, что я ленюсь, глупостями занимаюсь, по телефону, например, разговариваю. И наверно, действительно можно было и больше работать… Но что ж делать, если после мучительного разбора какого-нибудь стихотворения Дилана Томаса, когда с нас тёк градом пот, особенно с меня, потому что в разборе ответственность была моя, он это стихотворение переводил за день – и так пронзительно, так точно, что я оторопело только смотрела на чудом возникший из вчерашнего лепетанья русский стих.
Васька рассказал мне про то, как силами их переводческого семинара был подготовлен сборник Ленгстона Хьюза: участники, не сговариваясь, переводили то, что им нравилось, а потом на семинаре из многих переводов одного и того же стиха общим голосованием выбирался лучший.
Я говорила ему, что по мне куда интересней – взять одного поэта и перевести из него по-настоящему много – тогда получится некое сотворчество поэта и переводчика – возникнет не лоскутное одеяло, а цельный поэт на другом языке.
Так мы взялись за Сильвию Плат. Когда-то на Бибиси Ваську попросили перевести несколько стихотворений Плат к какому-то её юбилею. Он перевёл, но понравился ему ровно один стих – «Грибы» – его он сделал с радостью, а остальные по обязанности.
«Грибы» мне у Васьки тоже страшно понравились. А «Тюльпаны» – нет. Васька сказал, что и по-английски они нехороши, и вообще ему совсем не хотелось ничего, кроме «Грибов», переводить, потому что всё это верлибр, – глухой, незвучащий.
Я, надо сказать, тогда поэзию не по-русски практически не читала. И тут решила посмотреть, прав ли Васька. И – влюбилась. Начав читать Плат, я осознала, какую глубочайшую ошибку делают в России, считая, что по-английски пишут верлибрами.
В стихах по-английски – невероятные аллитерации. Вообще английский язык чрезвычайно аллитеративный, и стихи 20-го века, которые в России принято считать верлибрами (Васька вечно цитировал «проза, да и дурная»), вовсе не верлибры. Они чрезвычайно структурированы аллитерациями, неконечными пунктирными рифмами, созвучиями.
Я стала читать Ваське Сильвию Плат вслух, и он тоже начал получать от неё наслаждение.
Мы кинулись переводить, сначала выбирая то, что нам очень нравится. И решив сразу, что раз русский язык не аллитерационный, – значит, надо усиливать рифму – стих должен звучать.
Ещё мы решили, что совершенно не обязательно следовать формальным принципам соответствия по количеству строчек, вообще по любой формализации. Дело ж не в упражнении на заданную тему, а в создании по-русски эха английского стиха.
Сначала мы переводили просто для собственного удовольствия и без особой надежды напечатать, а потом решили обратиться к Андрею Дмитриевичу Михайлову, с которым мы подружились, и который многое решал в публикациях в Литературных Памятниках, с вопросом, не хотят ли они издать Сильвию Плат. Написали по его предложению заявку, её приняли. Я перевела несколько Платовских эссе, написала комментарии и вступительную статью. В конце концов, Сильвия Плат вышла – улита едет – и на публикацию в Литературных Памятниках уходили годы.
После Плат были Дилан Томас, Дерек Уолкот, Роберт Фрост…
Васька мечтал издать Киплинга, включив в книгу переводы самых разных людей. В этой работе я принимала очень маленькое участие – не люблю Киплинга ни по-русски, ни по-английски, за исключением пары-тройки стихотворений. Так что я тут только помогала с языком, чуть-чуть с редактурой стихов, ну и статью вычитала и отредактировала.
Благодаря Сергею Шаргородскому, Киплинг и Дилан Томас вышли в «Саламандре»…
Последние года три Васька всерьёз не переводил. Сначала мы не могли нащупать, кого бы захотелось сделать по-русски. Попробовали Стрэнда, – и на третьем депрессивном стихотворении Васька впал в ярость и сказал, что не будет он этого нытья переводить. К Уолкоту иногда возвращались. У Хини всерьёз захотелось перевести одно стихотворение – «Если нечего больше сказать — объезжай полуостров.»
Так получилось, что Васька полностью переключился на свои стихи. И они пошли – стих за стихом, кажется, последние пару лет – в среднем больше стиха в неделю.
Я когда-то ему говорила, ещё когда мы работали над Плат, что есть поэты потока и поэты точечные. И Плат – поэт потока, когда всё увиденное, продуманное, прочувствованное перерабатывается в стих.
Он был поэтом точечным, стал поэтом потока.
И одновременно Васька всё больше был заперт в четырёх стенах. Эмфизема не давала ему двигаться. Последней серьёзной поездкой с длинными прогулками оказался Рим в 2009-ом году.
Были, конечно, наши обычные ежегодные поездки – в Дордонь, в Прованс, в Бретань, но там последнее время у него жизнь ограничивалась садом, совсем маленькими прогулками и катаньем а машине.
Исподволь выработалась та форма работы, которая у нас шла до последнего дня.
Я твёрдо знала, что идя по улице, по лесу, плавая – надо настроиться, – не просто открыть глаза и уши, а собраться и начать пропускать через себя всё, что вижу-слышу-случайно думаю – чтоб придя домой, не забыть рассказать.
Вот в Дефансе – в хмурь, в дождь – среди небоскрёбов рванулась вверх ворона, – появилось стихотворение «Ад вороний».
В ледяной день на Елисейских полях в витрине манекены в лыжных шапках – и они попадают в стих.

В кафе заходим в тёплых тряпках,
Небрежно отряхнув снежок,
И манекены в лыжных шапках,
Взгляд из витрин на огонёк…
…..

Замёрзший ледопадный фонтан, который не отключили в холода…

На тень Люксембургских аллей,
На площадь Эдмона Ростана
В недвижном железе тумана
Соскальзывают непрестанно
По льдине на шее фонтана
Косые снопы фонарей.

Чайки, белые в окутывающих сумерках над Сеной, баклан, пролетевший над рекой вдоль острова Ситэ, мимо Нотр Дам. Старый корабль времён второй мировой войны, лежащий на песке на пляже в Па-де-Кале, петух в крошечном садике в двух шагах от метро, вытащенное на улицу пианино, и народ танцует под Рождество – всего этого Васька никогда не видел собственными глазами, только моими – и всё это попало в стихи.
Когда-то мы думали назвать сборник «переводы с ненаписанного», потом не стали. Тогда мы хотели выделить в отдельный файл то, что написано «с моих слов», потом решили, что это глупо.
Были стихи, связанные с фотографиями. Как-то я на бегу, возвращаясь в субботу с вручения дипломов нашим студентам, сфотографировала ребят, игравших у фонтана Сен-Мишель Беса-ми-муча – появилось стихотворение, которое Васька очень любил.

ОТРАЖЕНИЯ

Дул оркестрик из семи бродяг
Всею медью желтизны осенней
В медь листвы, внизу, над жёлтой Сеной,
Окунувшейся в прозрачный лак, –
Город в трёх раструбах отражаясь,
То в валторне, то в трубе вращаясь,
В медных горлах спрятаться спешил.
Разворачиваясь в трёх воронках,
Три Парижа разлетались звонко,
И плясал над чёртом Сен-Мишель!

Так плясали троицей латунной
Геликон, валторна и труба,
Что почти не слышны были струны
И неопытной, и слишком юной
Скрипки.
Так была она слаба.

А кларнет хихикал из Брассанса,
Бéкала валторна, как баран,
И двусмысленностями бросался
Непристойно алый барабан,
Но аккордеон взрывался Брелем –
И опять раструбами горели
Блики на танцующей трубе,
В отраженьях искажался кто-то,
Но узор балконов был – как ноты,
Вызов посылавшие судьбе:

Так цвета играют ветром. Так
День домам расписывает спины,
Так звучит листва, уткнувшись в стены,
И на нижней набережной Сены
Тот оркестрик из семи бродяг…

А когда каштаны отзвучали,
И остались чёрным голяком –
(Будто бы мундиры их украли!) –
Осень, скручиваясь по спирали,
Вся втянулась в медный геликон…

Пересматривая наши старые римские фотографии, Васька наткнулся на проём в стене на римском Форуме. И синее небо в проёме.

FORO ROMANO
Обезглавленные аполлоны,
Капители в густоте травы,
Непристойно выглядят колонны –
Тоже иногда без головы…
Ты, идя на форум с ипподрома,
Останавливался иногда
На ступеньке голого проёма
Двери ниоткуда в никуда.

Запеклись кирпичные провалы,
Как следы прямоугольных ран,
А сквозь них глядится небывалый
Беспредельной синевы экран,
И теперь не верится, что кто-то
Даже не заметил никогда
Толщину кирпичного пролёта –
Дверь, что ниоткуда никуда.

Пару тысяч лет — совсем немного
Тут патриций гордый и квирит
Собирались к пьедесталу бога,
Августа, что вечно говорит,
Так с тех пор всё что-то говорит.

Что ж когда-то было тут? Да травка…
Козы тут паслись. Ну, а потом
Тут была, наверно, чья-то лавка,
Чья-то жизнь и чей-то скромный дом.
Ведь простая жизнь, она такая:
Ходишь незаметно, сквозь года
Сам не замечаешь, проникая
В дверь, что ниоткуда никуда.

А быть может никакого дома
Тут и не торчало никогда –
Просто так всю жизнь она знакома,
Дверь из ниоткуда в никуда –
Жизнь без перемен, без перелома…
Лишь стена, глухая, как беда,
Небо открывает из проёма
Двери ниоткуда в никуда.

Площади? Башки веков слетают
Там, с незримой плахи палача,
Где история напоминает
Цвет запёкшегося кирпича
Вся!
От троглодита до проклятой
Тени, нам курочившей года, –
Прёт, безглавая, как торсы статуй
Тоже ниоткуда в никуда…

Про фотографии Васька всегда говорил, что это записная книжка, за этим и нужны. Первый мой цифровик – это подарок ему на Рождество, но я его заграбастала.
Потом отдельного собственного аппарата он не захотел, – как многие, снимавшие на плёнку, он вовсе не горел желанием переходить на цифру. А в поездках часто просил меня снять что-то конкретное – в записную книжку.
В доцифровую эру пару раз появлялись стихи по фотографиям Бегемота.
В прошлом году Машка отправилась на Моховую снимать дом, где Васька жил в детстве. И вот – «Моховая 41».
Когда год назад мы в Провансе катали Ваську по мимозовым лесам – Машка сказала, что цветущая мимоза, как цветущая черёмуха под Питером. И мимоза-черёмуха оказалась в «Мимозовой сюите».
Осенью мы ездили на Сену за кизилом. Васька всегда принимал участие в этом празднике урожая. Садился на складной стул под усыпанным ягодами деревом. Иногда немножко и собирал. В этот раз кизил оказался незрелым, и Бегемот с Галкой и Танькой отправились гулять, а мы с Васькой сели работать – то есть болтать и записывать результаты на мой телефон за неимением компьютера. Есть файл с черновиками, который Васька по свежим следам назвал «заметки из кизиловой рощи».
С каждым стихом связана история, и последние годы на каждый стих найдётся отсылка в почте – до-черновик, – несколько строчек, напоминание, образ, мысль – результат нашего разговора – я за компом, он в кресле…
Иногда разговор начинался с мычания – ну что, что, что – «а помнишь огромную чайку в Венеции на рыбном рынке после закрытия – как она торжественно шла по лужам, налитым из шлангов, как медленно брала рыбью голову». И появляется одно из его любимых стихотворений.
….
Чудовищная чайка – единственная хозяйка
базарного праздника без ненужных людей,
а может даже, на краткий час, и Хозяйка
канала. А может – и Венеции всей.

«А помнишь, как мы ехали поздно вечером в Бургундии по маленькой дорожке возле озера Сетон, почти ощупью ехали, и вдруг огромная сова мазнула крылом по ветровому стеклу?»

ЧЕРЕЗ СОРОК ЛЕТ…

Сова над лодкой снизилась и взмыла,
Оставя в воздухе пунктирный след –
Клок памяти о бытии ином…

В лесу бургундском через сорок лет
Сова мазнула по стеклу крылом,
Не зная, что со мной уже такое было.

И, вслед за пролетающей совой,
Сомкнулся тёмный лес над головой.
И выскочил (откуда взялся?) заяц
В свет фар, перед машиной расстилаясь,
Зад вскидывая, хвостиком дразня,
С асфальта в чащу даже не пытаясь…
Но я-то знал – свернуть ему нельзя!

Там призраком остаточного света,
Пробившимся сквозь сосен силуэты,
За озером заката головня…
В подлеске с лешими болтают лары,
И проникают, проникают фары
В глубь времени, в глубь леса, в глубь меня…

Нет бывшего – есть наслоенье лет,
Есть заяц, в темноте почти лиловый –
Есть!
Есть и будут совы, совы, совы…
Следы дождя. И предзакатный свет:
Нет прошлого – есть наслоенье лет!

И совы есть! И заяц тоже есть!
Есть лешие – они совсем не стары –
И с лешими кокетничают лары,
Над озером монистами звеня…

И проникают, проникают фары
В глубь времени. В глубь леса, В глубь меня.

Как-то я подошла к окну – «смотри, лист платана летит мимо окна и падать не хочет… чёрт, свалился на синюю машину и соскользнул».

* * *
А когда пятипалый разлапистый лист платана
За берёзу не смог уцепиться, ему
Только и оставалось, наподобие параплана,
Над газоном долго бесцельно кружиться, и тьму
Желтизной безнадёжно расталкивать –
этот солнечный осколок лета
Прошуршал по крыше тёмно-синей машины,
Несколько раз то вниз, то вверх по бортам, –
И под колесо –
И остался там…

Почта, на которую не будет ответа.

Были темы, к которым мы непрерывно возвращались – время, память, узнавание себя на старых фотографиях, чужие окна, зеркала, реки, город, море, чайки, сороки…

Иногда он говорил – «давай что-нибудь не пейзажное», а как без пейзажа, от чего оттолкнуться? Но бывало – комната, книги, рассуждения. Весной-летом появилось несколько стихов, относившихся к Греции – это я наконец-то прочитала Одиссею, и мы много о ней разговаривали.

Мне ещё предстоит вытащить из почты все эти наши записки, поместить их в файл так, чтоб рядом стих и предчерновик, попытаться вспомнить все наши разговоры, а всё вспомнить нельзя…

Вздрагивать, когда кто-нибудь звонит на мой мобильник с Васькиного, ставшего гостевым, – и на экране Васька в кресле с кошкой. Опять и опять «перебирать как бусины минуты…»

И отчаянно завидовать Марье Синявской – ей-то досталось больше сорока лет, а мне какие-то двадцать два…

Реклама