:

Елена Кассель: НАШ ДИЛАН ТОМАС

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 20:40

(ИЗ ЖИВОГО ЖУРНАЛА)

4 июля 2004 г.

Dylan Thomas «A child’s Christmas in Wales».
Ритмическая проза, качает на волнах и засыпает снегом. Странно, формально проза, но очевидно, что стихи. Его стихи мне пока что кажутся меньше стихами, чем его проза.


16 августа 2004 г.

Мысли, возникшие при работе над переводами Сильвии Плат и вновь возникающие при работе над Диланом Томасом

Русский верлибр безусловно не возник бы без английского так называемого верлибра.
Так называемого – потому, что верлибра по-английски практически нет. Английские стихи насквозь аллитеративны, полны созвучий и внутренних рифм. Вполне понятно, что классические концевые рифмы в англоязычных стихах, написанных в двадцатом веке, довольно редки – такие рифмы могут быть чрезмерно ограничительны в насквозь звукоподражательном языке. В том же смысле, в каком чрезмерно ограничительны сонеты или виланеллы. По-английски вполне достаточно возникающих чуть ли не спонтанно звуковых ассоциаций со смысловыми и разбросанных по стиху звуковых перекличек между словами.
Русские верлибры кажутся стихами, написанными глухими для глухих. Русские поэты, пишущие верлибром, даже аллитерациями не пользуются. Лучший из этих поэтов, Геннадий Айги, играет сочетаниями цветов (красный снегирь на белом снегу), но никак не звуком.
На то есть объективные причины – в русском языке очень мало звукоподражательности (мне приходит в голову только слово «всплеск»), слова длинные, и чтобы аллитерации заиграли, они обязательно должны быть подкреплены рифмой, которая, естественно, может быть весьма приблизительной.
Мне кажется, что русский верлибр обречен, и единственный интересный вопрос касается того, как переводить с других языков, на которых реально существуют стихи без концевых рифм. Не поднимается у меня рука сказать просто «без рифм» – не встречалась я с полным отсутствием рифм по-английски, а судить я берусь только об английских стихах. По-моему, выбора нет – по-русски необходимо усиливать рифмованность. Рифмы могут быть сколь угодно нерегулярны, ритм может быть предельно разболтан, но присутствовать рифмы должны, как опорные точки русского стиха.
Кстати, при переводе с русского на английский концевые рифмы часто совершенно оправданно исчезают, заменяясь у хороших переводчиков на аллитерации.


14 февраля 2005 г.

Paul Ferris. Dylan Thomas. A biography

Биография на 399 страницах, включая примечания.

Классическая книга о Дилане Томасе.

В гугле на неё уймища ссылок.

Мало того, Феррис ещё и биографию Caitlin Thomas, жены Дилана, написал. И письма Томаса издал.

Вообще специалист такой по биографиям. Есть у него биография Фрейда, например.

За Томаса Феррис взялся собственно из-за того, что родился в том же городке Swansea, что и Томас, только на 15 лет позже.

А поразило меня в его книжке одно – полное отсутствие любви к предмету исследования. Говорят, люди, изучающие тараканов, начинают их любить.

А тут не таракан – великий поэт, и нет – совсем не любит.

Холодная, отчуждённая книга, в которой подробно описываются многочисленные томасовские прегрешения. И как он деньги из плохо лежащих кошельков всю жизнь таскал. И как в порядке протеста писал и какал в буржуазной гостиной. И как напивался, и как работать не желал, и как деньги у благодетельниц выклянчивал, и как не отдавал долгов.

И жена его Caitlin не лучше. Всё протрачивала на всякую чушь, а с Диланом иногда в пьяном виде дралась.

И стихов-то Дилан почти и не писал, хотел быть поэтом, а писать было не о чем, вымучивал стихи.

Очень странная книга. Автор даже и не смакует всяческие безобразия, просто в меру своего понимания «объективно» пишет биографию.

Остаётся только подойти к Феррису с фрейдистских позиций и подумать о том, за что он мстит Томасу, и ведь как мстит – ещё и хлеб свой насущный на нём зарабатывает.


17 августа 2005 г.

Праздные размышления

Читая у Дилана Томаса про «torrent salmon sun» и пытаясь найти какие-нибудь русские слова, я представила себе, как читает кто-нибудь англоязычный
«Я начертил на блюде студня косые скулы океана» и думает –
the slant cheekbones of the ocean – ЧТО ЭТО?


22 октября 2005 г.

Сегодня утром мы с Васькой разбирали «Ceremony After a Fire Raid».

Реквием в трёх частях. Для Томаса – очень прозрачное стихотворение.

Только вот в первой части вместо слова «мы» (we) всё время употребляется «я» во множественном числе (myselves).

Смысл совершенно понятный – не «мы», как некое сообщество, где «я» – один из многих, а «мы», пропущенное через себя, гораздо более личное, – в каждом из людей, образующих «мы», – «я».

Только вот что с этим по-русски делать?

Когда мы разбирали, Васька сидел за компьютером, а я в низком кресле, которое мне редко достаётся, – его обычно делят Васька с кошкой.

Сидя в кресле, я оказалась близко к полу, и меня просто окутал мощный яблочный дух – яблоки с фермы стоят у нас в ящиках в гостиной на полу, и до моего обычного места перед компьютером долетает только их лёгкий запах.

Может быть, теперь для меня Дилан Томас запахнет яблоками.

Продираясь через томасовские смыслы, я активно пользуюсь неплохой, хоть и несколько окрашенной американским фрейдистским подходом к литературоведению, книжкой Уильяма Тиндала, которую мне прислала Машка Аптекман.

Вот что я в ней недавно прочитала по поводу стихотворения “On a Wedding Anniversary”.

«We may not be altogether sure what it is about but, surely, a concentrated enigma with every appearance of clarity is better than a diffuse or muddy enigma like some.»

Надо сказать, что пытаясь составить слова во фразы в некоторых томасовских стихах, я иногда соглашаюсь с Тиндалом.

Но ведь загадочным образом – на каком-то внесловесном уровне, на котором всегда стихи исходно действуют, Томас очень понятен. Мучителен именно перевод на словесный.


6 февраля 2006 г.

Дилан Томас, как руководство к действию

Разбираемся с сонетами – 12 штук. Такая маленькая поэма из сонетов. ‘Altarwise by owllight’

Первое прочтение – ощущение предельно нелогичного набора слов, дикое раздражение, даже злоба – не понимаааааааю.

Мычу что-то по-русски. Тихо бешусь – молоко за вредность за разбор этих стихов.

Читаю вслух – что-то такое засловесное брезжит, что-то вроде смысла, какие-то ассоциации из перечислений – из смеси отца, сына, Адама, лона, рождения, вырастания-эрекции, смерти за углом, кастрированного барана, детского страха на ступенях тёмной лестницы, ведущей в спальню.

Пытаюсь вбить образы во что-то синтаксически возможное.

Ещё раз читаю – вдруг ударом – отличные стихи со своей железной сонной логикой.

Думаю – ведь Дилан Томас что делает – ворота открывает – плотину – и ассоциации – потоком – хлещут, и он их не держит за язык.

А вот если просто попробовать поплавать в собственных ассоциациях, что, интересно, получится – в утомлении от разбора легла поспать – закрыла глаза – и стала их – ловить за хвост.

Очень быстро заснула – успела только увидеть голые деревья – не ёлки – с ёлочными игрушками на ветру – в потом «все яблоки, все золотые шары» на разные голоса – и приветливый игрушечный волк с высунутым языком.


11 февраля 2006 г.

Субботние умиротворённые глупсли

Побегали сегодня с Бегемотом и Катей по лесу Фонтенбло, заехали на любимую ферму за творогом и овощами (поля вокруг магазинчика удивительно сладко пахли коровами) и после чая сели с Васькой разбирать Дилана Томаса.

Ну, я, конечно, не села, а с предельным берложьим уютом устроилась под одеялом с книжкой, со словарём и с фрейдистскими комментариями американского профессора.

Прочитав про то, как героя из наступающего моря вытаскивает за волосы Моби Дик, я ощутила естественную необходимость поспать.

Тут пришла ко мне Кошка – посмотрела в глаза круглыми зелёными прозрачными глазо-пуговицами и мыркнула.

Я ей сказала, как часто говорю: «Кошка-кошка, не надоело ли тебе мыркать да мяукать, не хочешь ли ты побыть немного коровой, слоном или хоть тигром?» Кошка в ответ, как у нас с ней заведено, мявкнула, а я подумала вот что.

Кошки – волшебные звери, все это знают – Кот в сапогах, Кот, спасший Лондон от пожара, Кот, принёсший богатство хозяину мышеедством в чужой стране, где не было котов и кошек, – да, мало ли кто ещё ещё из кото-кошковых.

Так что Кошка безусловно могла бы время от времени бывать не собою, если б хотела.

И тут, несомненно под влиянием Дилана Томаса, я осознала, что если моя кошка пошла пожить другой жизнью – пасётся на лугу коровой, или сидит на дереве леопардом, а то и китом в море плавает, – то тогда мявкающая на мне кошка вполне может быть кем-нибудь другим, коровой Машей, например.

И никак не узнать мне, кто передо мной — «ты это, Кошка, или не ты, а если не ты, то кто ты?»

Ну, а съев форели и выпив чешского пива, решила я, что нельзя не поделиться такими важными философскими мыслями.


11 апреля 2006 г.

Сашка Григорьева подарила мне диск, на котором Дилан Томас себя читает.

Восприятие на слух для меня обычно досмысловое – первое ощущение стиха вообще досмысловое – мычание, из которого выскакивают или выплывают (зависит от темпа) отдельные строчки, выхватываются картины, иногда и отношения к сказанным словам не имеющие.

Собственно, с этого начинается любовь – с бормотанья.

Чтение Томаса меня поразило – он поёт. И поёт не так, как иногда поют поэты, слегка подвывая, слегка усиливая – он поёт скорее, как поют баллады, как поют country music.

У раннего Томаса, как и у раннего Пастернака, ассоциации намного пунктирней, чем у позднего, переходы образов не вынесены в слова, просто бешеная скачка.

Поздние оба – даже часто логически построены – удивительным образом эта построенность не мешает мне ни у позднего Пастернака, ни у позднего Томаса.

Простота не становится простоватостью.

«Fern Hill» – Папоротниковый холм – почти стих-рассказ, почти сюжетен, и ведь из лучших…

Стих зелёного цвета, зелёное марево, зелень, пронизанная солнцем, лошадиные хвосты, летучие лошади, облачные ватные руки времени.

И тут же ассоциация – Бабель – «Мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони.»

Люблю бредовые ассоциации – связь всех явлений в природе – подтверждение стройности мироустройства.

FERN HILL

Now as I was young and easy under the apple boughs
About the lilting house and happy as the grass was green,
The night above the dingle starry,
Time let me hail and climb
Golden in the heydays of his eyes,
And honoured among wagons I was prince of the apple towns
And once below a time I lordly had the trees and leaves
Trail with daisies and barley
Down the rivers of the windfall light.

And as I was green and carefree, famous among the barns
About the happy yard and singing as the farm was home,
In the sun that is young once only,
Time let me play and be
Golden in the mercy of his means,
And green and golden I was huntsman and herdsman, the calves
Sang to my horn, the foxes on the hills barked clear and cold,
And the sabbath rang slowly
In the pebbles of the holy streams.

All the sun long it was running, it was lovely, the hay
Fields high as the house, the tunes from the chimneys, it was air
And playing, lovely and watery
And fire green as grass.
And nightly under the simple stars
As I rode to sleep the owls were bearing the farm away,
All the moon long I heard, blessed among stables, the nightjars
Flying with the ricks, and the horses
Flashing into the dark.

And then to awake, and the farm, like a wanderer white
With the dew, come back, the cock on his shoulder: it was all
Shining, it was Adam and maiden,
The sky gathered again
And the sun grew round that very day.
So it must have been after the birth of the simple light
In the first, spinning place, the spellbound horses walking warm
Out of the whinnying green stable
On to the fields of praise.

And honoured among foxes and pheasants by the gay house
Under the new made clouds and happy as the heart was long,
In the sun born over and over,
I ran my heedless ways,
My wishes raced through the house high hay
And nothing I cared, at my sky blue trades, that time allows
In all his tuneful turning so few and such morning songs
Before the children green and golden
Follow him out of grace.

Nothing I cared, in the lamb white days, that time would take me
Up to the swallow thronged loft by the shadow of my hand,
In the moon that is always rising,
Nor that riding to sleep
I should hear him fly with the high fields
And wake to the farm forever fled from the childless land.
Oh as I was young and easy in the mercy of his means,
Time held me green and dying
Though I sang in my chains like the sea.
Когда я был мал и свободен под яблоневыми кронами,
И дом напевал мне что-то, и я был счастлив,
как луга счастливы свежей травой,
Как ночь над долиной, усыпанная звёздами зелёными,
И Время меня окликало и позволяло
быть зеницей ока его – то есть самим собой,
Я был принцем яблочных городков,
знакомцем всех телег,
И когда-то, ещё в довремени, видал, как деревья
Плывут вместе с ромашками и ячменём
По свету, сочащемуся из листопада, вдоль жёлтых рек.

Зеленый, беспечный, был я приятелем всем сараям
На счастливом дворе, –
эта ферма была моим домом, – я пел
Под солнцем, которое только однажды юным бывает,
И время позволяло играть:
Его милосердием был я отмечен, играя,
Был зелёным и золотым, среди его охотников и пастухов.
Телята пели под мой рожок,
лисы звонко и холодно лаяли,
И субботний день побрякивал, медленно переливаясь,
Камушками священных ручейков.

Всю солнечность напролёт всё летело и радовалось,
Всё было воздухом и игрой,
Весёлой и водяной, как зелёное пламя трав
На лугах, где трава выше дома,
где пение дымовых труб.
И по ночам под простыми звёздами,
Когда я, воспитанник всех конюшен, скакал ко сну,
И совы прочь уносили ферму – я напролёт всю луну
Слушал козодоев, улетавших со стогами и лошадьми
Во тьму, в её мелькающую игру.

Но я просыпался, и ферма – седой бродяга –
Приходила обратно с петухом на плече,
в новорожденном дне,
Это были Адам и Дева – небо опять возникало,
Солнце становилось круглее в тот самый день, и –
Оно обновлялось, обычнейшее явленье
Рассвета, когда волшебные кони,
Сквозь раскручивающееся вращенье,
На полях восторженного и всеобщего пенья
Выходили из ржущих зелёных конюшен ко мне.

И под облаками, только что сотворёнными,
Я был счастлив: бесконечность была впереди! Вот таким
Под новым солнцем каждого дня, только рождённого,
У весёлой фермы я и лисами и фазанами был любим,
Я беспечно бегал,
и по дому носились толпы моих желаний,
Я не беспокоился на синих небесных путях этих,
Что так мало песен рассвета
было спето временем моим:
И я не тревожился, что зелёные дети
Попадут в суровую немилость вместе с ним.

Я не тревожился этими белыми ягнячьими днями
О том, что время, ухватившись за тень руки,
не дав оглядеться,
Утащит меня при встающей луне к ласточкам на чердак,
И что однажды, скача в постель,
я услышу, как оно удаляется вместе с полями
И проснусь – а ферма навек улетела с земли:
и нет больше детства,
Когда я был мал и свободен
у времени в милостивых руках,
Когда оно берегло меня – зелёным и смертным,
И пел я, как море поёт, в легчайших его кандалах.

пер. В. Бетаки


8 сентября 2006 г.

Август – море – холмы – Дилан Томас.

Нам осталось разобраться с двадцатью двумя стихотворениями – из девяноста восьми, которые он написал.

Только ведь – пенки сняты.

Справедливо Димка Прокофьев сказал вчера – вытаскивание изюма из булки имело место – правда, изюма я не люблю.

Сначала я выбрала те, что сразу понравились и были, ну, в общих чертах, понятны.

Потом пошли – не очень нравящиеся, но понятные.

Потом – очень нравящиеся, но непонятные.

И что же теперь осталось?

В августе было так – на большом столе в саду три компа – за одним Бегемот курс по линейной алгебре готовит, за другим статью по физике Каплуновский пишет, за третьим Васька – а я на удобном таком лежалище неподалёку – ногами кверху – чего-то бормочу – пересказывать пытаюсь – а слов нет – бессловесный Томас поэт – картины в голове мелькают – разноцветные – а вместо слов мычание. Периодически Бегемот с Каплуновским отвлекаются – смотрят в оцепенении на меня и валятся под стол от хохота. Я обиженно протягиваю английский текст – немая сцена.

Васька злится и говорит, что он такое из этого стиха сделает, такое, что каждый увидит, что бред собачий. И вообще, к чёрту вечные эвфемизмы – хватит с него лона и могилы – пусть уж будет просто пизда.

Потом я читаю комментатора – а там – «к сожалению для читателя, в этом стихотворении совершенно непонятен синтаксис – где тут глагол, где существительное – а кто ж его знает». Может, одно имеется в виду, а может, и совсем другое.

И дальше очередная порция фрейдизма, а без него и вовсе никак.

Я, впрочем, поняла, почему фрейдизм идеально ложится в истолкование Томаса. Всё очень просто. Томас писал, имея в виду фрейдистское прочтение – так задавал темы – ну, а дальше отталкивался – и вперёд, картина за картиной, слово за слово – цепляются и торопятся.

Потом я читала вслух по-английски – и тут уж не до смеха – даже в моём достаточно невнятном чтении.

И возникал этот внесловесный смысл.

И у Васьки получался русский стих – настоящий…

Вчера вечером, когда мы взялись за очередной стих, я вот что подумала.

Томас, который сочинил себя, который настаивал на жизни в образе богемного поэта, который добровольно ограничил круг своих тем, вечно повторял tomb-womb – великий, никаких сомнений не возникает – великий – какой же несусветный нутряной талант был ему даден.

Эта невнятица, зримая и мощная, к концу его короткой жизни вдруг ставшая внятной.

«Time held me green and dying
Though I sang in my chains like the sea».


25 января 2007 г.

Вчера мы весь вечер слушали Дилана Томаса (спасибо Катьке Нечаевой).

Когда долго продираешься через его стихи, ломая ветки, напарываясь на сучки, таская камни, нагружая вагоны, злишься и теряешь нить – нужно иногда вспомнить, что он гений.

Он пел и звенел. И был совершенно естественен, даже ассоциировался с country music!

И я в очередной раз думала, как редко в русских переводах хороши английские стихи, как часто уходит переливчатая аллитеративность, сложнейшая сплетённость звуков, а появляется топорность формального соответствия — строф, рифм или их отсутствия.

Как вытащенный на берег осьминог. Прекраснейший в воде зверь, – глядит печальными глазами, движется с предельной грацией — то махнёт щупальцем, то небрежно обовьёт камень и сольётся с ним. А когда какой-нибудь злодей убивает его из подводного ружья, на берегу оказывается кусок бесформенной тряпки.

Вместе с нами Томаса слушала Гришка, она сидела у меня на коленях, вперив жёлтый взгляд в экран, по которому бегали серо-чёрные узоры.

Странным образом разноцветные картины, сопровождающие музыку, никогда Гришку не привлекали.

А тут сидела она заворожённая, иногда только замахивалась лапой или приближала нос к самому экрану.

А вот у Вознесенского «Мой кот, как радиоприёмник, зелёным глазом ловит мир» – были одноглазые такие приёмники, мир был громадным, и волновали названия городов,– крутил ручку и слышал сквозь треск Лондон, Париж.

Что только доказывает, что нет худа без добра, и добра без худа.

Утконосы, оказывается, ядовиты. Посетители Австралии, не давайте утконосам себя кусать.


8 апреля 2007 г.

Маразм

Каштановые листья перед тем как вылезти на божий свет сначала лежат свёрнутые, как эмбриончики в утробе, а потом – раз и распрямляются, впрочем, с некоторой всё же неуверенностью.

А может, сначала, как сжатые кулачки, а потом руки медленно открываются, тщательно отмытые.

Не иначе – Дилан Томас на меня в конце концов подействовал – ежели мне сосущие кулачки ещё не родившихся младенчиков мерещатся.

Осталось разобрать два стиха!

А каштаны уже раскрылись.


3 августа 2007 г.

Тяну кота за хвост (надо о Дилане Томасе статью писать)

С детства знаю, что самый короткий роман – восточный – «они жили, страдали и умирали».

Впрочем, задумчивый Бегемот ещё укоротил, – «жил-был-выл».

А мой любимый Олег Григорьев сосредоточился именно на вытье.

«Ездил в Вышний Волочок и купил себе волчок,
Утром, лёжа на полу, я кручу свою юлу.
Раньше жил один я воя,
А теперь нас воет двое».

Наверняка процитировала неточно. А Интернет улиточный, по телефону, так что и вовсе неохота проверять.

Вообше-то есть ещё хармсовский подход, мне он, собственно, ближе – про старичка, который смеялся чрезвычайно просто. «Хи-хи-хи да ха-ха-ха».

Так или иначе, вся литература вертится вокруг того, что «живут и умирают», а уж страдания – это кто как.

Ну, или иначе – литература бывает о времени, о пространстве, о жизни, о смерти.

Наиболее мне естественный подход – человек смотрит на пейзаж, на комнату, на яблоко, и за ним видит смысл – те или иные дали. Начинается полёт ассоциаций. Разговор о смысле жизни и неизбежности смерти.

У Дилана Томаса подход противоположный. Будто бы стихи пишет Костя Левин, прячущий от себя ружьё, чтоб не застрелиться.

Волшебный фонтан отпущенных на волю ассоциаций – из вязнущего в зубах прямого разговора о зачатии, как первом шаге к гробу.

Дорога от зачатия к смерти интересует его именно в своих крайних точках. И быстро наступает момент, когда я уже не могу без смеха читать про womb и tomb. В первом прочтении. Вернее, во втором. В первом – только звучание. Волшебные перепевы слов в слова. Ощущений в ощущения. А в третьем захватывает совершеннейшая безудержность ассоциаций. Но во втором – вилкой по тарелке. Да, да, знаем, родимся, а потом помрём.

Но, чёрт подери, ведь дорога-то хорошая!

Томас – безудержный романтик, дорога его не слишком интересует, но тут возникает параллельная тема – рождение стиха.

Он непрерывно крутится в этом романтическом и фрейдистском сюжете – рождение – маленького гения Дилана – рождение стиха, и здесь-то путь интересен – воспитание стиха, потом смерть, но бессмертие стиха.

Он во всём романтик. В представлении о поэте тоже, в смеси высокомерия и наивного самолюбования. Поэт – существо, которому всё простится, всё можно и должно, кроме одного – нельзя ходить на службу, деньги зарабатывать, жить средне-статистическим членом общества.

Впечатление, что Томас пьянствует и дебоширит не для удовольствия, а даже и почти что по обязанности.

А ещё – несмотря на обилие цитат, реминисценций хоть из Джойса, хоть из Мелвилла, конечное впечатление поэта не интеллектуального, а скорее есенинского духа, даже некоторая местами надуманность – эдакая с рубахой на груди.

И он себя не читает – поёт (по ощущению что-то вроде очень сильного country). И тут уж не устоять совсем.

Начнёшь на него злиться за womb и tomb, за отсутствие синтаксиса и смысловых связей между словами (чисто субъективно-ассоциативные), поставишь диск, где он себя читает, и замираешь, и плывёшь за стихом.


11 августа 2007 г.

Стихотворений двадцать абсолютно гениальных и, как ни странно, кристальных.

Три типа стихов – те, в которых Томасу удалось пробиться через косноязычие к звонкой прозрачности, где ассоциации выстроились в скульптуры из разноцветного стекла, и отпало лишнее, никакой барочности. Смысл заточён в эту искрящуюся жёсткость, что-то от хрустального ножа.

Вторая группа – стеклянные глыбы с переливами света в гранях, расплывчатые картины, скачущие ассоциации, плетущиеся световыми нитями, отскакивающие и отражающиеся. Непроизвольные.

Третья группа – плохие стихи – натужные ассоциации, деланные, подгоняемые романтическим хлыстом. Их спасает только томасовское чтение.

И во второй, и в третьей группе, как правило, синтаксиса нет. Смысл крайне тёмен, многочисленные комментаторы говорят совершенно разные вещи – одни – об отсутствии связности и смысла, другие занимаются психоанализом. Не без оснований. Фрейдистские толкования легко ложатся на стихи человека, который совершенно сознательно рифмует tomb и womb, преднамеренно строит фрейдистские стихи.

Собственно говоря, мне кажется, что Томас – великий поэт в прозе (« The portrait of an artist as a young dog ») и автор пары десятков гениальных стихов. И нескольких десятков полуабстрактных играющих бликами стеклянных глыб.

А как переводить?

Гениальный Томас особых проблем не представляет – идти дорогой зелёного стекла за ассоциациями.

А менее гениальный?

Иногда к очень хорошему Томасу близок Маяковский. И это понятно – оба идеологические романтики.

«Я сразу смазал карту будня, плеснувши краску из стакана,
Я начертил на блюде студня косые скулы океана…»

Только тут фраза нормально построена.

А если без синтаксиса? А если неизвестно, где глагол, где существительное?

Остаётся – послушать, как он читает, закрыть глаза и сомнамбулически – нет, не последовать за ассоциациями, это невозможно, а заплести свои, петлю за петлёй, не заботясь о связности, – найти интонацию, – и отпустить ассоциации с цепи, сверяясь иногда по ключевым словам.


20 августа 2007 г.

Кручусь-топчусь

Читаю книгу о Томасе Джонатана Фрайера. Не каноническую – Ферриса, – в которой автор упивается тем, какой Томас «плохой» – гораздо более интересную и совсем не раздражающую книгу.

От того, что Томас был, следуя общечеловеческим представлениям о повседневной морали, совершенно безнравственным, никуда не деться – и деньги, плохо лежащие, у кого ни попадя тащил, и лгал, и других подставлял.

Фрайер в предисловии пишет: «The two earlier biographies seemed to start from the premise that Dylan Thomas was a wonderful poet who had certain glaring character defects which were none the less excusable in the name of Art. I have viewed my subject from the other end of the telescope. Right from the very beginning of the project, I have been asking myself: how could someone who was such a shit (to borrow his widow Caitlin’s blunt description) produce such magnificent work at his best?”

Узнала, что Томас, когда умерла его тётка, та, к которой он ездил на ферму, – не будь этих поездок, не был бы написан «Fern hill», – очень, к тому же, любящая его тётка, говорил приятелю, что смерть её ему совершенно безразлична. Есть тётка – нет её – какая ему разница, только вот жаль, деньги два раза в год некому теперь посылать. Вспомнила «я люблю смотреть, как умирают дети».

И шарфик, самый яркий, Томас у сестры украл, ходил в нём по пабам.

Всё время лезет в голову смесь Маяковского с Есениным – и по личностному сходству с обоими, и по способу поэтического выражения. Бешеная скачка ассоциаций и исключительная песенность звучания. Во всяком случае, в авторском исполнении.

Один томасовский приятель-марксист пытался втянуть его в политику – с капитализмом бороться. В 30-ые годы – очень естественное дело. Томас увильнул, хотя одна социалистическая идея его очень увлекала – государство могло бы позаботиться о поэтах и художниках, чтоб те горя не знали и не зависели от семьи и друзей. Мысль о том, чтоб самому зарабатывать деньги, Томасу в голову, в общем, не приходила.


4 сентября 2007 г.

Продолжаю читать о Томасе

Ну, жил в Лондоне по знакомым, ну, являлся к кому-нибудь с женой и сыном вечером на такси – и не прогонишь, и за такси приходилось платить. Ну, писал, впрочем, и какал пьяный в чужой гостиной. Ну, книги ценные воровал и продавал, столовое серебро тоже. И чужую швейную машину в ломбард понёс, правда, владелица на улице его встретила и остановила.
Кидал окурки на пол, падал пьяным с лестниц, не выполнял обещаний, пропадал, не предупредив, клянчил деньги у кого ни попадя…

Алкоголиком не был. Когда работал во время войны на киностудии, на службе всегда был совершенно трезв. Напивался и буянил по вечерам, и не писал стихов – некогда было.

Я вспомнила ленинградские семидесятые, некоторую часть представителей второй культуры – нет, всё было намного мягче – только окурки на полу, груды немытой посуды, и таскали только книги, да долгов не отдавали, и ещё были люди, которых всегда можно было найти в Сайгоне – за столиком, в ожидании, чтоб за кофе кто-нибудь заплатил. Естественно, опаздывали, не доходили вовсе до места назначения – идёт А к Б, встречает по дороге С, вместе с С идёт к Д, А всё ждёт и ждёт, пока не плюнет.

Заинтересовало меня – а когда же возник этот образ поэта? Не Томас его придумал, он только надел маску, и она пришлась. Кто были первыми представителями этого славного племени?

И вот ещё что – всё-таки книжка Фрайера хорошая, потому что стала во мне шевелиться симпатия к этому пакостнику и безответственному охламону, – мне же нужно обязательно присоединиться к людям, которые его терпели и прощали, пускали, любили – иначе мне о нём не написать.


10 сентября 2007 г.

Хорошо, что попалась мне у «Шекспира» книжка Джонатана Фрайера, – старая в драной обложке, в углу валялась. А то так бы я и осталась – с привкусом книги Ферриса, да с придыханием восторженных комментаторов, которым tomb-womb нипочём.

У американского поэта Бриннина Томас прочёл лекцию собакам. Поздно вечером в заснеженном саду. У бриннинской пуделихи была течка, и взволнованные псы со всей округи собрались под дверью. Томас вышел к ним, сел на камушек и рассказал псам, что он и сам такой, что понимает их прекрасно – и – что ж, ребята, делать-то, c’est la vie… Хозяин глядел в окно на Томаса и на кружок слушателей с высунутыми языками.

Моё давнее ощущение психологического гибрида Маяковского с Есениным ещё усилилось.

Дочитала я Фрайера и загрустила даже – какое-никакое сродство с этим обормотом и пакостником – автором пары десятков великих стихов и отличной прозы у меня наконец возникло.


18 ноября 2007 г.

Пишу о Дилане Томасе. Пишу-пишу, 15 страниц написала, биографических.

Дошла до первой его поездки в Америку. Про то, как прилетел он в Нью-Йорк в самый холодный день за зиму пятидесятого. 17 часов тогда из Лондона в Нью-Йорк летали. С тремя посадками – в Дублине, на Ньюфаундленде, в Бостоне.

-15 на улице. И сразу Дилан с Бриннином, американским поэтом, который всю эту поездку Томасу устроил, двинули в аэропортовский бар – за двойным виски.

И такое на меня странное déjà vu нашло. Ледяной Нью-Йорк, бесснежный. Просвистывающий насквозь ветер. Нам в такой вечер ветровое стекло в машине выбили – развлечение в тот год такое было, говорят, предрождественское. Я только прилетела, мой бостонский друг меня встретил, и мы уселись в баре в Гринич Вилледж. Пили беспечно, а когда вышли – стекла нет. Так и ехали без стекла к друзьям в Бруклин – с ветерком. А улетала я в Париж в снегопад. Как у Вуди Аллена в «Манхэттене», единственном его фильме, к которому я неплохо отношусь. Страшно было, что самолёт задержится, но ничего, улетел.

Вышла сейчас с Катей в ноябрьский дождь – тьма, подорожниковые листья на газоне сияют под фонарём, ветки акации страшно качаются на мокром асфальте, и окна на асфальте – жёлтые и синие.

И сирена пожарная где-то вдали. И сжимаешься – страшна ноябрьская ночь.


30 июля 2008 г.

Тёплое море дышит – живое сияющее. Накатывает волна, отступает, пенится.

Здоровущий краб в каменной щели пытается ухватиться за протянутый палец, неудачливая клешня застывает открытая.

Табун кефали, выпуклый глаз какой-то большой рыбы смотрит не мигая.

Рыбки синие в клеточку, рыбки в золотую полоску, рыбки-стрижи с раздвоенными хвостиками.

Собственное недвижное движение – над бликами над песком, над камнями, над водорослевым лесом.

Один слон идёт, второй слон идёт…

Упругий удар мяча о ракетку, бадминтонный волан сносит ветром на пляже в Усть-Нарве.

Зелёный мячик застывает над песком и аукается Диланом Томасом, перелопаченным Васькой.

«Предания всех времён в мою жизнь вплелись.
И грядущим векам тоже, наверное, предстоит…
Мячик, который когда-то в парке я кинул ввысь
До сих пор ещё не вернулся, ещё летит».

Реклама