:

Тамара Жирмунская: МОЙ ФЕРДИНАНД

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 23:34

(ОТРЫВОК ИЗ ПОВЕСТИ)

М О Й Ф Е Р Д И Н А Н Д

(отрывок из повести)

            Бывший однокурсник меня удивил. В малотиражном русскоязычном сборнике, из тех, что зовутся «братской могилой», зацепился взглядом за мое негромкое имя, раскидал пласты чужих, неинтересных ему стихов (а что «раскидывает» и мало чем интересуется в отечественной поэзии, я помнила еще с институтских времен) и вытащил на разрушительный свет мой единственный опубликованный там стишок. Мало того: созвонился с составительницей, обретающейся в Штутгарте, узнал, жива ли я еще и, если да, то где меня искать, потребовал мой мюнхенский телефон и однажды утром театрально поставленным, хорошо мне знакомым голосом (правда, с легкой ущербинкой – вероятно, от неполнозубости) отрекомендовался:
            – Это я, Вася. Твой Фердинанд!..
            Ну, моим-то он никогда не был. И Фердинандом состоял недолго, по совместительству: в четвертом семестре мы вместе играли в институтской постановке «Коварства и любви»: я, естественно, Луизу…
            Василий Бетаки появился у нас в Литературном институте на втором курсе. Перешел с заочного отделения.
            Не он один перешел. Рядом с ним, бурным и кудлатым, еще меланхоличнее казался лысоватый не блондин даже, а почти альбинос: Юрий Казаков. Если из Васи слова так и выпрыгивали, то этот больше молчал; мучительно заикался. К Юрию-большому с первых дней прикипел Юрий-маленький с подходящей фамилией: Коринец. «Корень», «коренастый», «укорененный» – все эти смыслы роились вокруг Юры-маленького. Про такого говорится: в земле – корешок, а над землёй – вершок. Но мал он был не как лилипут, а как…Карлик-Нос, злой волшебницей сотворенный из прекрасного мальчика. И писал для детей – стихи и прозу. «Как у нашей бабки/Жили-были лапки…» Это – начало его милого стихотворения про кошку.
            Парой предстали перед нами и две новые студентки: брюнетка Катя Судакова, прозаик, и блондинка Люся Щипахина, поэт. Русская Катя от какой-то прабабки с пугачевской реки Яик взяла полукалмыцкую внешность, приземистую фигуру; нрав же имела ангельский и тоже писала для детей. Сталинградка Люся внешне – точно девушка с кондитерской коробки, но никакой приторности в ней не чувствовалось. Наоборот, с первых дней проявляла твёрдость, трезвость, порой резкость…
            Итак, две пары и Василий Бетаки. Впрочем, пара имелась и у него. Жена. Саша. Вроде бы законная. В прошлом начинающая танцовщица, после травмы ноги подрабатывала кройкой-шитьем. На лекциях не присутствовала, но преданно маячила в некотором отдалении. Своему любимому мужу (а что любимый – мы не сомневались) сшила модный пиджак и брюки-гольф бежево-розового цвета. Себе, из остатков материи,- такую же узкую юбку. «Два абрикоса», – с улыбкой, говорила о них Катя Судакова, отличавшаяся детски образным видением.
            Ну, один «абрикос», а именно худенькая Саша, вскоре куда-то закатился и навсегда исчез из нашего поля зрения. А второй… Проучившись с нами на очном меньше года, оставил по себе неувядаемую память…
            В пятидесятые годы революционные праздники отмечались в нашей стране неуклонно, по традиции. В очередной день солидарности всех трудящихся несколько человек с курса собрались у меня, в нашем бахрушинском доме (русский модерн начала двадцатого века), в единственной, принадлежащей семье комнате многонаселенной коммуналки. Мои родители тоже были тут. Выпив водки и обожаемого москвичами кагора («церковным вином» называла его мама), закусив селедкой, салатом и пирогами, стали по кругу читать стихи. Всем хватало места. Только Рим Ахмедов, башкир по национальности, впрочем, писавший по-русски, почему-то стоял, прислонясь спиной к нашему старинному, похожему на немецкий замок, буфету. Не может быть, чтобы моя услужливая мама не предложила принести табуретку с кухни или стул от соседей. Он стоял, потому что хотел стоять. Все знали, что Рим, внешностью и ростом похожий на викинга, не столь уж могуч, как кажется. Он подрабатывал то ли ночным сторожем, то ли истопником, вечно недосыпал. И случалось, что на лекциях проваливался в сон, испуганно вздрагивая, когда лектор угрожающе повышал голос.
            И вот мы сидим, а Рим стоит, блаженно улыбаясь, если что-то в чужих стихах его трогает, смущенно опуская ресницы, если стихи – мимо. Ласковый, ко всем лояльный, он, кажется, ни разу никого не обидел, не назвал бездарью, не уличил в аморалке. Полкурса ему симпатизировало, а Гена Лисин (будущий поэт-нонконформист и лауреат пастернаковской премии Геннадий Айги) был так к нему привязан, что все годы учебы делил с ним комнатушку в переделкинском общежитии…
            Очередь читать была за Васей. Он встал, не выходя из-за стола, принял соответствующую позу, его абрикосовый пиджак слегка топорщился, очень чистая рубашка, как белый костер, пылала над ширпотребными тарелками и рюмками.
            Мой отец смотрит на него пристально. Василий ему нравится. В нем есть нерв, самостоятельность, свободолюбие – всё, что ценится отцом с его студенческой дореволюционной молодости и чего, вероятно, не хватает ему во мне и других моих приятелях. У меня старый отец. По возрасту он годится мне в дедушки. «Давайте, давайте! – подстегивает он Василия. – Покажите, на что вы годитесь!» А того и подстегивать не нужно. Взял с места в карьер и понесся, не разбирая дороги: громкий рокот, цокот, топот стихотворных стоп не могли оставить равнодушным и флегматика…
            Стихи были о Пушкине. Не знаю, печатал ли их когда-нибудь взыскательный к себе автор. В тех книгах, что у меня есть, памятных стихов я не нашла.
            За столом – шумное одобрение. Особенно доволен Гена Лисин. По нему чем стихи заковыристее, тем лучше. Как пишет он сам, мы, в сущности, не знаем; по-чувашски, говорят, звучит отлично, нам же известны только подстрочники. Но скоро, очень скоро его необычные верлибры будут читаться нарасхват и до нас долетит напутствие строгого Михаила Светлова: «Если вы не станете выдающимся поэтом, Геннадий, вы меня обидите…»
            Васю приветствуют, усаживают за стол, наливают полную рюмку. Вдруг раздается чей-то смех. Рим уснул. Как стоял, так и уснул стоя. Пробовали растормошить – не просыпается. Тогда живого, как мертвого, бережно перенесли на диван, где он и проспал благополучно до утра. А на рассвете, надо думать, вскочил, ничего не понимая, ужаснулся себе, при его-то деликатности, и выскочил из квартиры до нашего – моего и родителей – пробуждения.
            Долго потом вспоминали: «Это как же надо было изнемочь, чтобы отключиться под Васино чтение! Бедный Рим! Глядите-ка: под лирические стихи поэтесс, вроде тихие, не уснул. А под Васины – сподобился. Бедный Вася…»
            Я была о Бетаки другого мнения. Мой отец говорил «живчик», и Вася вполне оправдывал это название. Он гремел на семинарах и лекциях, причем отстаивал «культурные ценности», неведомые большинству наших студентов. Благодаря своему отцу я еще кое-что знала сверх программы, краем уха слышала о Леониде Андрееве, Белом, Северянине, Бальмонте. Но для большинства моих соучеников русская классика кончалась Чеховым. Потом начиналась советская литература, которая, как младенец к материнской груди, припадала к живительному методу социалистического реализма. Будто по накатанному рельсу Лев Толстой переходил в Александра Фадеева, Некрасов – в Твардовского и Исаковского, Чехов – в Горького. Это были вершины, на которые нам предлагали равняться. Достоевский и Блок набирались в учебниках мелким шрифтом. Еще живые тогда Ахматова, Пастернак, недавно ушедший из жизни Андрей Платонов были для многих студентов чем-то вроде картин «безыдейных» художников, пылившихся в музейных запасниках.
            Нет, нет, я не хочу оглуплять то время недолгой оттепели – оно было, оно обнадеживало. Даже морозоустойчивые (мелькнул в печати такой эпитет – т.е. не попавшие под молох насилия) современные писатели-иконы: Паустовский, Катаев, Каверин, Панова, Эренбург переживали вторую молодость в литературе. Среднее, военное поколение, заявляло всё громче: я есть! Не погибли на полях Отечественной, – авось, уцелеем и в кабинетно-журнальных баталиях «всем смертям назло». Молодые же, непуганые, со всех концов необъятной страны стекавшиеся в Литинститут поэты и прозаики уже дерзали и дерзили вовсю.
            От нас чего-то ждали. Нового, необычного. Мы – первый послесталинский набор молодых писателей. Так что Вася попал в институт как раз вовремя. Но те замысловатые пути, которые нам предстояли, едва ли мог вместить юношеский и тем более девичий ум. Оставалось их пройти, оглянуться назад и удивиться превратностям судьбы. Если кто-то наверху сочиняет сюжеты нашего бытия, приходится признать: многое в нем написано, по выражению одного профессора литинститута, словами, которые плавают на поверхности чернильницы.
            Давно нет ни тех чернил, ни чернильниц, а слова такие остались…

            Вася не был похож на представителя великого русского народа. Вылитый итальянец (неореалистические фильмы мы тогда смотрели с жадностью). Заочников тянули за уши, а Василий так не хотел. Много знал, читал, хотел узнать и прочитать еще больше. К радости одних, к досаде других, после второго курса решил вернуться в родной Ленинград. Для него это город Медного Всадника, Блаженной Ксении, четырех клодтовских коней на Аничковом мосту. Не без скандала окончил Литинститут (подробности в романе «Снова Казанова» и в интернете). Стал известным переводчиком. Выпустил книгу оригинальных стихов. А в начале семидесятых исчез, уехал. По слухам, во Францию. Навсегда – иного варианта судьба тогда не предлагала. И вот вдруг опять возник на моём горизонте. Через несколько десятков лет…
            Два года продолжалось наше заочное общение. Звонки, имейлы. Однажды Вася прислал мне стихи. С посвящением. И, хотя личной направленности они не имели, всё равно было приятно. «Как будто в корень голову шампунем/Мне вымыл парикмахер Франсуа…» (О. Мандельштам):

*** *** ***

                                                Т.Жирмунской

Была такая песня на свете —
«Моря и горы…Весёлый ветер».
Вот я и вею. Вот я и шарю.
Пока есть место на этом шаре.
Но мало времени и места мало.
А всё, что видел, в строчки попало:

Вечным ямбом звенит петербургский гранит,
Он с луврской набережной слит.
И как белый стих – всякой рифмы мимо —
Проползают песчаники Иерусалима.

Что шуршала мне злая донская трава?
Что свистели Канарские острова?
Что шептали загадочно мозаики Равенны
Или падуанские фрески Джотто?
А меж Сциллой и Харибдой в проливе пенном
Меня рычаньем приветствовал кто-то.

Шумит, матерясь, новгородское вече.
А Рим так весел с утра.
Людям распахивает руки навстречу
Собор Святого Петра…
Бесконечный пёстрый всемирный базар!
Не хватает чего-то? Разве?
Привези-ка в Париж мне Тверской бульвар
Весь от Пушкина до Тимирязева:
Там описан Булгаковым некий дом…
Так вот я иногда вспоминаю о нём.

__________________

            Повспоминаю и я вслед за Васей…
            Осень 1954-го – весна 1955 года.
            Полтора года прошло после смерти Сталина, и целый год остался до официального разоблачения культа личности. Уже вышла из печати книга Эренбурга «Оттепель», мой отец-книгочей купил, а вернее, достал ее, я прочла и не испытала никаких особенных чувств. Стихи и переводы Эренбурга мне нравились гораздо больше. Очень удивилась бы, если бы узнала, что по ее заголовку назовут целую эпоху.
            Мне было 18 лет, я мечтала о любви и, не имея своей, жаждала прочитать что-нибудь волнующее о чужой…Будущие светила литературы, пока же безвестные студенты, увлечь меня не смогли, хотя, может быть, это я не увлекала их, и кольцо одиночества, образовавшееся в средней женской школе, всё сильнее сжимало мою расцветающую плоть. Хорошо, что количество учебной литературы, настоятельно рекомендованное разными кафедрами для прочтения, зашкаливало и под ее развесистой кроной можно было спрятаться от возрастных неурядиц…
            Почти все мои однокашники были бедны, плохо одеты, все без исключения что-то писали и, заскучав в мрачном преддверии славы, выпив для храбрости стопочку, опрокидывали на головы зазевавшихся сокурсников свои далеко не бесспорные опусы. Только недавно утвердился особый шик в авторской декламации. Мода на заунывность сменилась модой на взрывчатость. Читая вслух свои стихи, Вася тоже громко и выразительно рокотал; этот рокот, сродни горным водопадам, размывал достоинства и огрехи строк, и одним слушателям они казались гениальными, хотя и малопонятными, другим – вторичными, книжными, вообще никакими. В ожидании хвалы или хулы Васины горячие глаза навыкате становились еще выпуклее, еще жарче; высокий лоб бледнел; над ним плясали крутые детские кольца кудряшек. Чем не романтический герой?.. Но при всей своей влюбчивости я как возможного кавалера не принимала его в расчет. Не только потому, что женат. Причина в другом: мы с ним играли влюбленных на сцене. Несчастных влюбленных. Вечно кипящий в юном существе котел желания не взрывался, а курился обильным паром. Искусство – громоотвод, особенно если участвуешь в пьесе Шиллера. Не даром же Пушкин поставил его имя в ряд со словами, которые так много значат в молодости: «Поговорим о бурных днях Кавказа,/О Шиллере, о славе, о любви…»
            Передо мной книга, вызывающая в душе «трепетание стрекоз» (Анна Ахматова). По-моему, та же, что тогда. А если и не та, то очень похожая. Своим синим ледерином в трещинках. Своей пожелтевшей, до цвета загара, газетной бумагой. Ф.Шиллер. Избранные стихотворения и драмы. Гослитиздат. 1937. Тут и песенная, и философская лирика. Юношеские стихотворения, баллады. Но, главное, драмы. И наиглавнейшая из них для нас с Василием Бетаки: «Коварство и любовь» (1784 г.).
            Итак, я Луиза, молоденькая немка позапрошлого века. Из мещанского сословия. Но это не обидно. Где есть верх и низ, должна быть и середина. На литературной институтской шкале я тоже где-то посерёдке. Только бы не съехать к нулю, как мне кое-кто пророчит… Фердинанд – сын президента при дворе владетельного князя. Между ним и мной социальная бездна; мы пытаемся преодолеть ее взаимной влюбленностью, перекидываем и изо всех сил держим над пропастью висячий мостик. Но скорбный финал неизбежен.
            У Шиллера Луиза хороша собой, «прекраснейший экземпляр блондинки», как говорит коварный Вурм. Это мне льстит, ведь я не считаю себя красавицей. По мнению руководителя драмкружка Иосифа Михайловича Колина, заслуженного актера соседнего с институтом Театра им. Пушкина, у меня на сцене должны быть длинные русые косы. Какая досада, что после первого курса я пошла в парикмахерскую и буквально умолила тётку за свободным креслом срезать мои собственные толстые длинные косы и сделать шестимесячную, как у всех, завивку, хотя волосы курчавятся от природы.
            – Это ничего, – говорит всепонимающий И.М. – Возьмём парик вместе с платьем в костюмерной.
            Колин требует от нас натуральности. Ходульные, на современный вкус, реплики должны звучать страстно и естественно.
            Ф е р д и н а н д. Ты бледна, Луиза?
            Л у и з а (встаёт и обвивает его руками). Ничего, ничего. Ведь ты со мной. Всё прошло.
            Ф е р д и н а н д. Скажи мне правду! Ты не весела! Для меня душа твоя так же ясна, как чистая вода этого брильянта (Показывает на свой перстень). Тут не может появиться даже пятнышка, чтобы я его не заметил… Ни одна мысль на этом лице не ускользнёт от меня!..
            Л у и з а (смотрит на него несколько времени серьёзно и задумчиво, потом с грустью). Фердинанд, если бы ты знал, как лестны мещанской девушке такие слова…
            О, как он возмущается ее самоуничижением, как желает поднять ее до себя в глазах своего знатного отца и отцовского окружения! Тщетно! Интригами Вурма (Вурм – червяк по-немецки) всё рушится. Мелодрама становится трагедией, буржуазной трагедией, как определил её автор.
            Роль Вурма, самую трудную, Колин доверил Леониду Завальнюку, будущему известному поэту, чьи песни знал весь Советский Союз. Человек добрый и благородный, Лёня сумел на сцене перевоплотиться в негодяя. Видно, помог профессионализм: в Благовещенске, откуда приехал поступать в институт, он играл в театре.
            Конец пьесы сентиментален и зловещ. Уж не помню, как, но мы с Васей, после десятка репетиций, сумели пронырнуть между Сциллой неправдоподобия и Харибдой преувеличения. Во всяком случае в институтском конференцзале нам устроили овацию.
            Ф е р д и н а н д (в неописуемом волнении падает перед нею на колени).Луиза! Любила ты маршала? Эта свеча не успеет еще догореть, как ты предстанешь пред лицо бога!
            Л у и з а (вскакивает в испуге). Боже! Что такое? И мне вдруг так дурно стало! (Снова опускается в кресло).
            Ф е р д и н а н д. Уже?..Вы, женщины, останетесь вечной загадкой! Нежные нервы выдерживают преступления, подтачивающие в корне человечество, а жалкий гран мышьяку убивает вас.
            Л у и з а. Яд! Яд! Боже мой!..Фердинанд! Ни небо, ни земля не видали никого несчастнее тебя! Я умираю невинною, Фердинанд!..
            По требованию режиссёра, я тоже падала в ходе действия на колени перед любимым, хотя у драматурга этого нет. Но могла ли я ослушаться снисходительного в мелочах и твердокаменного в главном, принципиального режиссера Михоэлсовской школы?!.
            Да, совместное участие в такой душераздирающей пьесе спаивает прочно. Не удивляюсь теперь, что Вася через полвека искал и нашёл меня. Не удивляюсь и собственной отзывчивости.
            Поразмышляем в назидание нынешним и будущим студентам творческих вузов, что же в конце концов остаётся из театральной культуры потомкам? Слова, образы, даже дивные шиллеровские метафоры за два с лишним века обветшали: эффект потрясения сменился непроизвольным пожатием плеч. Мысли? Ну, какие уж там особенно мысли? Что «и крестьянки любить умеют», писал еще наш Карамзин, а до Карамзина многие другие, в разных жанрах, разных литературах. К тому же моя Луиза не плебейка – дочь музыканта. Ужас злого навета на ходячую невинность – и это было многократно, и не только у Шекспира. Но пьеса-то жива!
            Всё собираюсь, вооружившись параллельным русским текстом, посмотреть «Кабале и либе»(«Коварство и любовь») в немецком театре. Моя здешняя подруга смотрела – очень понравилось…
            Вот и выходит, что из театральной культуры остаются прежде всего страсти. Страсть – тот живой ствол, на котором даже декоративные листочки выглядят свежо и зелено. Спасибо Шиллеру, Колину, Васе Бетаки за те сыгранные в молодости сцены – они остались со мной.

Реклама