:

Александр Иличевский: РАЗНОСТЬ МОРЕЙ

In ДВОЕТОЧИЕ: 23 on 18.06.2014 at 20:41

КАРТА И МИСТИКА

На втором курсе, в 1989 году мы всерьез обсуждали, что, если все вернется на круги своя, закроют приоткрывшиеся границы и т.д., мы подадимся в Катманду или вслед за Гамовым на байдарке в Газмит. Ни тот, ни другой путь не мог окончиться благополучно, но мы вчитывались в интервью Славы Курилова, трое суток карабкавшегося вплавь по тихоокеанским волнам-горам ради свободы, — и укрепляли тем самым веру свою в божество побега. Мы часами с линейкой и циркулем исследовали страницы «Атласа мира». Выцарапывали кальку и с помощью миллиметровки раздували масштаб. Всегда обожал карты именно за это: за возможность покинуть действительность. Карта вообще, вероятно, первое упражнение человечества в нарушении границ, в абстрагировании. С точки зрения мага — карта есть графическое заклинание страшной силы, ибо позволяет попасть туда, куда пожелаешь. Если взять в одну руку первые мистические трактаты, а в другую первые карты, — надмирность последних перевесит откровения первых. Ибо я до сих пор удивляюсь картографии и тому моменту, когда самолет, набрав высоту, опрокидывает в иллюминаторе ландшафт в линзу карты, когда мир вокруг становится обозрим и прозрачен. Этот же эффект придает стране мансард и обжитых крыш уникальное свойство отстраненного покоя, из которого возможно жречески проследить путь солнца за горизонт и встретить первую звезду. Карта — это зрительный нерв пространственного воображения, с помощью которого Млечный Путь всматривается в наше глазное дно.


СЪЕДОБНАЯ ТАЙНА

Высокая кухня — изобретение не слишком допотопное: например, Молоховец, конечно, говорит нам, что в XIX веке кулинария уже давно была искусством, но что-то подсказывает: в большей древности заменой ей была экзотичность, нечто вроде барана, запеченного в быке, а того положить в верблюда, или соловьиных язычков копченых, или молочка козодоев. Откуда я делаю предположение, что высокая кухня — это замена алхимии, с вариантом философского камня, превращающего первичные элементы вкуса в высшее, направляющееся в метафизику наслаждение.
В самом деле, именно алхимики придумали современную плиту, поскольку у них шел поиск в одном направлении: для изготовления философского камня нужно было уметь управлять температурами. Именно перу Нострадамуса принадлежит первая книга о варенье как о секрете «вечной молодости», сохраняющем нетленными фрукты.


ЧУРЕК

Последние дни вдруг всплывают запахи из детства, поразительно. Началось все с запаха свежей резины — так пахло в спортивном магазине, куда мы заглядывали позырить велики — «Украину», «Ласточку», «Спринт», «Орленок», несуразную складную «Каму», дебелую «Десну». Оказывается, я проходил как раз мимо велосипедной лавки, продавец которой выставил в ряд партию новеньких двухколесных осликов. А сейчас с балкона вдруг услыхал запах чурека — свежего теплого, огромного, как низкое, просящееся в руки солнце, с неповторимым ароматом, влекущим к борщу, к тому, чтобы хрустнуть под ножом к груди и еще заглянцеветь под зубчиком чеснока, раздавленным в солонке с крупной солью… Как давно я не слыхал этот волшебный запах булочной — аромат сытости и скромного, но верного благополучия. Ни в одной лавке мира не осталось больше этого запаха, вот только сквозняком принесло откуда-то, не ломиться же по соседям…


РАЗНОСТЬ МОРЕЙ

Ароматы детства продолжают раскрываться. Однажды мы плыли с мамой из Пицунды в Гагры, и меня укачало. Один матрос, не то клеясь к маме, не то пожалев меня, принес только что выловленную и зажаренную барабульку. С тех пор даже близко ничего подобного я ни в одном рыбном ресторане не едал. Вы же помните эти промасленные бумажные тарелочки — вощеный их картон и бумажные стаканчики, державшие какао или мороженое не дольше пяти минут, после чего приходилось прикладываться к донышку губами… В Пицунде мне сказано было, что сейчас мы отправимся в место, где Утесов пел с коровами и быками в «Веселых ребятах». И еще меня поразила прозрачность Черного моря — с пирса на глубине шести метров можно было рассмотреть каждый камушек. Каспий никогда бы не позволил до конца всмотреться в свою бутылочного цвета зеленоватую глубь. Вообще огромная разность между морями — во вкусе, запахе, цвете, виде берегов, — осознанная мною тогда, в семь лет, невероятно расширила мировоззрение. Это был едва ли не первый скачок, с эффектом вроде прозрения, потому что горький, но менее соленый Каспий стал пониматься мною с сыновьим чувством. Тогда я, вернувшись, окончательно различил материнские его объятия и всю его суровую твердость — нигде, кроме Каспия, я не видал таких яростных крутогрудых белых коней, штурмовыми рядами рушившихся от свала глубин на берег, разбиваясь и переворачиваясь через голову, разметывая пенные гривы.


КЛИМАТ И СМЫСЛ

Холод, мороз, чаще становится причиной смерти, чем жара. Хотя бы поэтому он ближе ко злу, к адскому Коциту. Проницательный Данте, тогдашняя мировая культура вообще — еще пребывала в неведении о возможности жизни в областях, где борьба с морозом отнимает большую часть суток. Смысл рождается только за счет избытка свободного времени. В холодных же областях, порабощенных борьбой за выживание, рождается не смысл, а власть — насилие, благодаря которому можно переложить заботу о тепле для себя на других. Смысл, цивилизация вообще, — продукт милостивого климата и тепла. И, кажется, ад для Данте имел все-таки отчетливую географическую привязку — к области неведения, к неизвестному благодаря своей бессмысленности Северу.


ЗДЕСЬ

В одном из стихотворений у Чеслава Милоша (послевоенных) говорится примерно о том, что, если вас заботит, где находится ад, то очень просто разрешить ваши сомнения: просто выйдите за калитку и оглянитесь.
Я уже забыл, когда меня покидало ощущение, что я не живу, а мечусь вдоль этого проклятого забора, бесконечного серого высоченного, как в «Даме с собачкой», в Саратове, — в поисках калитки, чтоб обратно. Заколотили, наверно.


СЕВЕР И ЮГ

Есть мало стран, где юг и север различаются так же, как ад и рай. Однажды довелось мне осенним полднем плыть на катамаране из Реуса в Кабрил вдоль каталонского побережья. Ледяное шампанское, солнце, брызги от рассекаемых волн. Потом в порту рыбаки сушили и складывали сети, вокруг бродили коты, два древних старика сидели на скамейке, курили трубки, не шевелились, когда коты запрыгивали им на колени; я зашел в бар, сглотнул эспрессо, запил водой и, щурясь, на ослепительную рябь бухты, понял, что во всех описаниях рая почему-то нет моря.
В то время как в моем понимании — край мироздания, предстояние перед бесконечностью на морском берегу — необходимо для воздаяния. В России беглые крестьяне стремились к южным побережьям. Вся свобода отчизны всегда была устремлена исходом в морской юг: так Стенька Разин стремился в сытное забвение Персии. А где свобода, там и потусторонность: ибо не обрести волю без греха, наказание за который — возврат в столицу Лимба и четвертование. Все бытование воли диктуется ландшафтом и течением рек, ведущих в недостижимое жизнью счастье.


НА СЧАСТЬЕ

                                                                                                                [Илине Григорьевой]
Давно не держал в руках коробок спичек, — зажег одну, медленно ведя по взлетной полоске, и вспомнил: лет пятнадцать назад в Крыму в августе, когда сыпались Персеиды, лежал ночью, смотрел, как ползут в бездне созвездия, и тут метеорит — словно спичка, с тем же звуком не мгновенно сгорающего от трения заряда, зеленой черточкой скворчащей чиркнул в глубоком синем бархате и канул. Море тогда еще светилось в камнях кружевом шелестящих волн.


БРАК НОЧИ И СОЛНЦА

Однажды в детстве я ослеп. Пошел в поликлинику подбирать очки и мне капнули в глаза белладонны. На балах в XIX веке полезно было сиять расширенными зрачками — для привлекательности и высокомерия, не замечая ничего вблизи. Но тогда меня никто не предупредил, что расслабленная глазная мышца отпустит на волю хрусталик. Муть подобралась ко мне на полдороге. Все вокруг стало терять очертания, расплываться, и вместе с сумерками наступил конец света. А началось с того, что я подошел к торговым рядам, где продавали первые нарциссы и решил купить цветы маме. Как вдруг не смог разглядеть в ладони — не то двадцать копеек, не то пятнадцать. Я попросил старушку помочь, и она сочувственно заключила: «Ты, что ль, слепенький, малец?»
Домой я вернулся, шаря руками по фасадам, и с тех пор все, что для меня связано со слепотой, окутано бедным акварельным запахом нарциссов — свежим ароматом вешних вод, открывших солнечным лучам сырую землю.
Пророческая слепота есть брак ночи и солнца. Тиресий, ослепнув, получил от Афины в утешение пророческий дар. Слепой пророк воспринимает действительность подобно тому, как лунатик одновременно видит и не видит пространство ночи. Ожерелье мертвых пчел соединяет прозрачную глубину ночи с солнцем, незримо наполняющим ночь отраженным лунным светом.
Ночь вообще — темное дело. Ночи помнятся лучше, чем дни. Да и тех не много. Помню несколько. Одной я шел по камням вдоль кромки крымского берега, залитого штормом. Грохотали волны в рифах, и сверкающие молнии выхватывали белоснежные рвы бурунов. Труп дельфина — выбеленный морем — попался тогда под ноги…
Лирика — всегда ночь. Ночь — всегда отпущенная телесностью душа. Ночью не говорят в полный голос. Ибо слышней всего шёпот, негромкий голос… Другой раз мне пришлось ночевать неделю на берегу Черного моря в укромной лагуне диаметром в полкилометра, в обе стороны от которой амфитеатром располагался заповедник с реликтовым можжевельником. Горный массив здесь почти отвесно срывался в море, образуя бухточки-кельи, доступ в которые осуществлялся только с воды, через скальные нагромождения, или сверху, при наличии верхолазного снаряжения. В те времена егеря пускали в эти бухточки пожить за небольшую плату. Так что многие ниши у самого моря были заселены невидимками, в шторм находиться в них было бессонно, и страшно, и мокро, а в штиль — вы имели дело с лунным светом и шелестом волны, мерцающей по коже морскими светляками. И тогда важно было перебраться в саму лагуну. Дышала долгая волна, лился конус лунной дорожки, и все голоса, любой шёпот и вздох доносились из бухточек со всего многокилометрового периметра заповедника в акустический фокус, располагавшийся под невысокой скалой, под которой я и усаживался.
Незримые, неопознанные, навсегда безымянные голоса шептали, спорили, признавались, рассказывали. Бесплотность этих голосов сжимала сердце. В этом эффект лирической поэзии: степень сокровенности сообщения прямо пропорциональна дистанции, на которую оно рассчитано. Отосланные на бесконечность без потери звука, стихи — это голоса над водой, шепчущие в ухо Бога, молящие об искуплении.
Задача поэта, если таковая вообще имеется, состоит именно в искуплении: вывести если не мир, то возлюбленную из ада, память — из небытия, сознание из животного, рассвет из тьмы. Без ночи дня не бывает. Без смерти — жизни.
Ночь — воистину темное дело. Ночью живые сущности теряют свою плотность и приближаются к призракам. В полнолуние ландшафт залит отраженным светом. Обесцвеченные предметы похожи на знаки самих себя: точно так же обескровленные призраки суть лишь тающие следы некогда живых существ. Когда-то на заре мифологического человечества ангелы собрались у престола Всевышнего, чтобы просить Его разрешить их затруднение. До сих пор величие человека, созданного по образу и подобию Бога, распространялось так широко, что ангелы не были способны отличить его от Господа. И они просили Его каким-то образом вмешаться. И тогда Всевышний наделил человека сном.
Во сне человек жив лишь на одну десятую. Вот почему, проснувшись, полагается омыть руки — ритуал снимает с нас нечистоту, полученную во время пребывания части нашего существа в небытии.
В то же время сон — точней пограничная область яви и сна есть самая творческая часть нашего сознания. В состоянии первосонья мозг способен создавать миры и заглядывать в будущее…
Что же мы знаем о лунатизме? Как лунатик видит мир, каково его зрение? Ясно, что сон — это мир в той же степени буквальный, сколь и условный. Не потому ли ангелы предпочитают являться именно во сне — чтобы их не смогли переспросить, чтобы понимали их твердо, без околичностей, которые недопустимы по самой природе сна. У лунатика глаза открыты — и сон его совпадает с реальностью. Сон лунатика, совпадая с миром, вытесняет его, становится прозрачным — так как не отличим от своей идеи — реальности. Да, если вещь своим попаданьем взрывает собственную идею, — она становится прозрачной. Вот почему так желанны незримые сущности. Вот почему фантастично само стекло, а также — ветер-бес, прозрачные пчелы и девы с лунным лоном.


ЗРЕНИЕ

Мышление в определенном смысле ослепляет. Это особенно становится понятно, если вспомнить, насколько в детстве ты представлял собой зрение и осязание. Тогда можно было уставиться за окно или прилипнуть к забору, обоям, ковру — и не оторвать, потому что кристальность хрусталика была настолько незамутненной, что простой взгляд на простую вещь превращался в глубинное созерцание мироздания, а мысль пока еще была не отличимой от чувства. Помню, что за скарабеем, за его шариком, обраставшим блестевшими песчинками, по мере того как тот подпрыгивал и скатывался в ложбинки по направлению к норке, — мог наблюдать часа два сряду; а на Апшеронском пляже намытые прибоем брустверы лиловых острых ракушек превращались в сложивших под грудью лапы дымчатых котов.


СЛОВО

Есть такое зрение, когда плоть незрима. В подобном агрегатном состоянии души только звук способен очнуться в реальности, только слово может стать существенностью. В юном, неопытном возрасте это казалось метафорой, или блажью утонченности, но сейчас — единственным способом быть. Исход, как всегда, не известен.


ИНОГДА ЭТО НАЗЫВАЕТСЯ СУДЬБОЙ

Случается, сон оканчивается событием происшедшим в реальности, в точке пробуждения, и его ретроспектива оборачивается чистой мнимостью: все события сна выстраиваются в последовательность только для того, чтобы обусловить будущее. Топологически эту раздвоенность точки пробуждения (и ее причинно-следственную обособленность) можно проиллюстрировать листом Мебиуса, односторонней поверхностью, перетекающей вырождено в самое себя.
Граница яви и сна, отражающая эту парадоксальную расслоенность, как раз и есть лист Мебиуса. И вообще; время книги (жизни) понимается превратно. В рассказе все строится как во сне — с той самой обратной ретроспекцией — все нацелено на то, чтобы обусловить точку пробуждения, аномальную точку рождения смысла. Причем точка эта вовсе не обязана принадлежать множеству повествования.
В самой жизни достаточно элементов нелинейности. Есть в ней события, получающие осмысление, ergo существенность, лишь время спустя. Иногда это называется судьбой, и это тоже принцип ретроспективного сна. Но самое интересное — нетривиальное, замаскированное ложной уместностью западание событий из будущего в прошлое. Необычайно увлекательно их расследовать. Например, способна присниться далекая, позабытая прошлая жизнь, которая во сне оказывается не только реальней настоящего, но и способной, даже призывающей заменить будущее собой. В этом и состоит суть трагедии.















Реклама