:

Александр Ильянен: ПОСЛЕДНИЕ СЦЕНЫ ЛИБРЕТТО «И ФИНН»

In 1995 on 09.12.2014 at 15:35

Ах, лучше совсем не читать календарей и не смотреть завороженно на маятник!
Февраль: неожиданно прочел я в календаре (присланном мне а пропо из Греции моей гранд-дамой меценатом).
По дороге в Академию думал, что значит февраль.
Вуаля: в феврале (нов. стиль) погибает Пушкин, рождаюсь я.
Праздник Армии (выход, день). Годовщина встречи с голубчиком на Мойке (в День Армии, я был выходной).
Я понял: наступают последние дни. Поминальные.
Пока есть время, милая, пока Париж не сожжен, не разрушен, пока мое сердце на ветке своей ет сетера. Н.Хикмет!
Я думаю: пока есть время, пока библиотека не сожжена ет сетера, пока меня не изгнали. Пора собрать читателей и показать им (в танце, голосом — как угодно) избранные места из моего Завещания.
Сцена: дождь льет над Публичной, где я скрываюсь от курбаши, который понял, что меня невозможно разбудить от творческого сна и заставить переводить безбожную лекцию и изображать фигуру в балете: «Защита от шведов».
Утром произошло следующее:
после экзерсисов (боди-билдинг, для мужской красоты), в тренажерном зале, я принял душ и вернулся в комнату номер 18, чтобы участвовать со всеми в сцене защиты. Снял ботинки, ноги положил на батарею по-американски. Для релакса. Взял «Лолиту» в руки, стал читать, ожидая пальбы с Петропавловской крепости: полдень — время ланча. Из соседней комнаты раздается шум бильярда (треск шаров, голоса). «Лолита» ветхого Набокова из рук выпадает, я засыпаю под шум бильярда. Пока я забывался в творческом сне, заходил курбаши. Известно всем, что он сторонник классической (прусской) школы балета войны. Ортодокс. Эта сцена ему показалась безобразно-абстрактной накануне шведской интервенции… спит офицер… без ботинок, без кителя… в кресле… на полу валяется ветхий Набоков… Разве так суждено защищать? Разве так классически изображают? Он уже давно ищет погубить меня.
Другая сцена, пар экзампль: как то (а точнее в субботу) я замыслил побег из флигеля, чтобы укрыться за каталогами Публичной и там переждать. В коридоре у лестницы замешкался, разговаривая с капитаном Николай Евгеньичем о пустяках. В это время сходит по лестнице курбаши в своем костюме черного майора.
Увидел меня — расплакался, стал целовать мне руку, спрашивая:
— Саша, что мне делать?
Я отвечал: исполняйте, что написано. Отправляйте в изгнание, губите христианского офицера.
Катькин сад под дождем. Но и в такую светло-грустную погоду там прогуливаются как по Люксембургскому саду.
Не дай мне Бог походить на Антонэна Арто в психиатрической клинике, сидя в затылок неизвестному читателю, а кругом поют и шепчутся другие дураки. Публичная все же напоминает другую жизнь, Александрию ет сетера. Какая разница кто спалит: шведы, поляки, французы? Или нехристианские мирные народности, поклоняющиеся трусам, бретелькам, носовым платкам (нота бене: видео Панасоник — Зевс их языческого пантеона).
Последние страницы пишу стоя, как любил Пушкин. Вместо секретера каталожные ящики. Под знакомой хрустальной люстрой. Рядом в огромной зале поют дураки, изображая читателей.
Мне стыдно писать стоя как Пушкин: сажусь в кресло у окна, за каталогами.
Смотрю за окно: в Катькином саду спят под моросящим дождем мои читатели. Подремлите, усталые, скоро разбужу! Открою форточку и стану читать из Завещания. Как тоскливо, заунывно поют дураки!
Кричу из окна Публичной библиотеки спящим под дождем:
проснитесь, читатели! пободрствуйте со мной немного!
слушайте из моего Завещания:
прочел я в календаре, что наступил февраль! должно исполниться написанное мною и писавшими до меня!
ваш писатель как христианский офицер будет изгнан курбаши, учеником мага Мартынова, но сам он потерпит бесславное падение. Вашего писателя предадут в руки доцентов, и они ради куска хлеба, любви к лженауке и своих детей погубят его как попугая. Но не плачьте мене под ножом орнитолога ужасным вопиющего: воскресну для жизни вечной ет сетера!
обещаю вам: увидите вашего писателя человеческого в муке и славе его.
Не могу читать: печально поют дураки. Прерываю на этом месте. Собирайтесь в Саду Академии, под окном мансарды. О ревуар!
Сцена падения курбаши, майора Владимира Викторовича
Зрелище, которое поразит многих. Станет неожиданностью. Перед своим неожиданным радением курбаши будет как ни в чем не бывало рассказывать доверчивому офицеру (пар экзампль, майору Алексис Иванычу) о загробной жизни, о метемпсикозе, о тонком слое, огненном слое, о сорока днях ет сетера. Очевидно, будет показывать опыт с гирькой и горкой овса.
Вспомнит вдруг, что участвовал в изгнании меня и преследовании как христианского офицера и охваченный безумием крикнет: я полечу как птица в Египет!
С несвойственной ему расторопностью побежит на чердак, полезет оттуда на круглый купол мансарды и без элементарных летательных приспособлений, деревянных крыльев, пар экзампль, прыгнет вниз… Ах!
Майор, ученик мага Мартынова, забыл, что он не птица и не поэт… Сцена эта напомнит Алексису Иванычу, бедному майору, очень любившему курбаши, известную сцену падения мага Симеона…
Вам, чей глаз (третий в животе) мог бы засверкать при виде майорской крови, говорю: не радуйтесь!
Майор не погибнет, а только испугается и повредит нижнюю конечность. Алексис Иваныч, подполковник дядя Яша, старшие лейтенанты Компот, Сережа, понесут его бережно в клинику Турнера, где полковник Артемьев сделает ему виртуозно операцию остеосинтеза (ничего, старик, скажет, еще в Египет полетишь!) А старая уборщица Анна Андреевна перекрестится и скажет: сик трансит глориа мунди!
Кричу из окна мансарды (зеленая круглая крыша у финбана) читателям, собравшимся в Саду Академии:
радуйтесь и веселитесь, читатели: госпожа Райя, мой меценат, прислала из Финляндии в подарок шведские бархатные брюки! когда б не меценаты!
вот вам еще утешительная весть: весь я не умру. Не верьте доцентам, которые скажут: он мертв. И покажут чучело набитое соломой. Придут другие и будут называться именем моим, но это буду не я, а другие. Мне же будет дарован имидж и язык новый, понятный живым и мертвым. За молчание золотое как на иконах вы полюбите меня еще больше, и любви нашей на будет конца!
Не простудитесь, стоя в талом снегу, все-таки не май. Переходите лучше во двор Академии, буду читать из окна флигеля. Аминь. Детям доцентов: помяните меня не злым, тихим словом, из окна комнаты номер 18 стоящим во дворе читателям кричу: я памятник себе воздвиг нерукотворный! откровение о Памятнике:
это будет выполненный нерукотворно «Триумф лошади Просвещенья», он вознесется с фаллической гордостью над всеми известными конными статуями (пар экзампль: Медным всадником и др.), а также квадригами языческих богов войны, искусства ет сетера;
вот как следует понимать эзотерически изображенное и выполненное нерукотворно: неизвестно в каком стиле создан по законам гармонии. Немногофигурная композиция включает именно три фигуры: в центре возвышается над остальными — Переводчик. Изображенный в виде неукрощенной никем лошади Просвещенья. Фигура писателя: без лир, стил, тетрадей и другой атрибутики. Но, существенная деталь: в такой одежде: бело-синий махровый халат с серебряной брошкой, из- под халата видны изысканные кальсоны небесного цвета (не путать с бирюзовыми — дотасьон д’Армэ), подаренные меценатом из Финляндии, голубые итальянские носки, ее же подарок. Фигура Воинй показана со всей атрибутикой в стиле, — напоминающем конструктивизм.
Эзотерический постамент с медальонами, где изображены различные сцены. Пар экзампль: стены военных подвигов. Защита Одессы, действия в Крыму, Туркмении, в Калуге, Москве. Но, главное, защита Ингерманландии и бывшей столицы от шведов и поляков. Медальон: клятва верности московскому президенту. Медальон: наряженный опереточно под Сусанина герой заводит шведа во двор- колодец, где тот погибает на помойке. Медальон: из любви к отечеству герой танцует а ла Мата Хари и ложится спать с юным шведским лейтенантом. Ет сетера.
Медальоны с изображением жизни в искусстве. Цум Байшпиль: моя постановка балета в казарме (триумф подобный дягилевскому), артистическая деятельность в Театре Иосифовны на Мойке ет сетера. Нота бене: о пропорциях. Фигуры Воина и Писателя по сравнению с неукрощенной лошадью незначительны. Неизвестно чья фигура больше: Воина или Писателя. Это не существенно. Для сравнения можно вспомнить фигурку обезьяны среди других животных, изображенных чугунно на постаменте памятника русскому Лафонтену.
Так вот: фигура Баснописца сравнима по размерам с фигурой Лошади, а фигурка обезьяны с фигурами Воина и Писателя.
Еще: в один из дней вокруг моего нерукотворного памятника соберутся люди. Это и будет день славы, день торжества. Тогда-то и вспомните то, что было обещано вам в пустыне!
В какой именно день февраля произойдет необычное знать не дано.
Понимайте это так: цифры от лукавого, а чистые сердцем узнают о дне по наитию и соберутся вокруг нерукотворного. Но не думайте, что ради нерукотворного произойдет чудное и великолепное собрание. Нет! Ради Пушкина! Там встретятся в жизни вечной живые и мертвые. О приглашенных на Пушкинский праздник: все без исключения читатели Романа, все без исключения действующие лица, не только основные, но и статисты (пар экзампль, моющиеся в бане, посетители туалетов, народ на вокзале, дураки, поющие в Публичной библиотеке и т.д., все занятые в массовых сценах), кроме того те, кто непосредственно в романе не участвуют, но способствовал его жизни. Цум Байшпиль: мои меценаты — на почетных местах, мои начальники. У меня нет такого снобизма как у Г.Гессе — приглашать только сумасшедших!
перед тем как завершить Откровение о Нерукотворном и о празднике (тусовка? простите, не знаю как на слэнг понятно перевести) такую сцену:
в библиотеке им.Скворцова-Степанова, рядом с Троицким собором, недалеко от Варшавского вокзала соберутся в среду Учитель и ученики его. Писатель ваш будет читать избранные места из романа. Закончив чтение, поклонится Мэтру. Мэтр же встанет со своего места и подойдет к вашему писателю и скажет слова: се есть писатель мой возлюбленный, и поцелует его. Писатель же, не веря Учителю своему, скажет только: Равви, Равви, неудобно ученику называться писателем и носить яркую заплату. Но не как я хочу, а как ты. Ет сетера.
В этот момент двери настежь распахнутся, и войдут доценты с ножами и сетями.
У финбана пишу. Ближе к полночи. Желтые фонари своим светом торжественно освещают классический ансамбль крепости, где мы защищаемся от шведов и поляков.
Откровение о доцентах:
в часы томительного бдения приходили доценты в одеждах орнитологов. Мужского и женского пола: мужчины в мятых пиджаках
и брюках. Женщины в мятых юбках, нечесаные, как есть.
В руках держали свои предметы: бирки из жести, кривые ножи для потрошения, снопы соломы для набивания, остальные аксессуары. Кланялись мне и спрашивали: писатель, скажи, что нам делать? Я рассказал им притчу о Хлебникове. Он тоже помышлял стать орнитологом, стремился в доценты. Но, написав о Божьих птицах полстатьи, оглох и ослеп. В ночи прилетали к нему птицы небесные и приказывали: виждь и внемли. Спрашивали: Велимир, Велимир, почто изучаешь ны? Дальше известное, Хлебников раскаялся, дожил до святости и никогда не изучал птиц.
Вам же говорю: исполняйте, что предписано вам. Улавливайте проворно и окольцовывайте искусно, ибо на вас тяготеет проклятие труда, и я не в силах снять его. Истинно говорю вам: в положенный срок и меня поймаете словно попугая. Задушите, на чучело выпотрошите. Но душа моя улетит к Пушкину, тления убежав, как написано. Завещаю вам написать на бирке: наивный де писатель, недостойный ученик Мэтра, примитивист. Сравните меня с Таможенником Руссо, иным же не уподобляя. Еще завещаю вам, не мучайте проклятые бедных ребят. Ни одна слезинка не должна пролиться имени моего ради. Истинно говорю вам: дети ваши доцентские обрадуются об имени моем, ибо одеты будут во все шведское. Аминь. Доценты кланялись низко, спрашивали со слезами: неужели и я буду потрошить? И уходили в ночь.
Еще завещаю вам, читатели мои: не ходите в поминальный день на Мойку, бесноваться с другими над кадавром. Не кричите с ними: Пушкин умер, да здравствует Пушкин! Пусть мертвецы хоронят своего мертвеца. Я обещаю вам Пушкина живого, который явится всем чудотворно, когда соберутся у моего нерукотворного.
Для пушкинского Торжества соберутся также народы, которые я просвещал: арапы, румыны, французы, немцы, евреи, финны, африканские народы, славянские и другие. Настоящий Вавилон. Там же среди народа будет бродить Последний пиит.
Покойная Антонина Евгеньевна, гран-тант, оставившая мне кое- какое наследство, сидит среди гран-дам, моих покровительниц, подруг и меценатов.
Моя бабушка, Мария Евгеньевна, сидит среди философов: Вольтера и Руссо.
Хосе, наконец, возьмет там интервью у пьяной от радости Изабеллы Ахатовны Мессерер.
Среди моих бывших начальников, подполковников и майоров, есть и женщина, командовавшая мной в Публичной библиотеке, где я прислуживал мальчиком. Мои начальники рассказывают, перебивая друг друга, о том, как жалели меня, какие поблажки и снисхождения мне оказывали.
Среди любивших меня и тех, кого я любил, будет и голубчик, в какой-то мере это и его праздник. Он раскается в мелком злодействе, которое совершал против меня. Обидится сам на себя на то, что часто будировал ет сетера. Андрюша, старший лейтенант с судебной медицины, пожалеет, что был со мной неприступным, гордым, чистым и злым.
Но этот день не станет днем Страшного суда: все будут прощены и утешены, как только можно! Их имена уцелеют на скрижалях, откровение о писателях со слободы:
приходили ко мне во флигель ночью писатели со слободы, целовали зачем-то руку и спрашивали: писатель, ответь нам, кто ты есть? кто нравится тебе? подари нам твой Манифест!
Я отвечал им: нравятся мне писатели прошлого, настоящего, а больше всех — Последний пиит! Писатели, от которых не пахнет потом, как от подполковника в очереди летним днем. Разумейте! Искренне говорю вам, что люблю: царя Давида и царя Соломона, писателей верхнего праотеческого ряда; еще: придворную Даму Сей Сенагон, Пруста, Мэтра. Всех, кого Мэтр помянул. Люблю Певца Фонаря, Улицы и Аптеки. Люблю Достоевского, потому что жил и умер у Пяти углов, был поручиком, и за другое. А я есмь писатель иной. Дерзнул писать в постгениальном возрасте, по завещанию Пушкина.
Не постыдился ради веселого имени учиться с юными гениальными. Увидел спасение в словах японского писателя: кто мол до пятидесяти лет не научится, лучше не продолжать. Тяготею к журнализму, как Достоевский и Башкирцева и Жид и другие. Предпочитаю коллажи и декупажи. Русского языка выучить не надеюсь. Блаженны, составляющие тексты деструктивно, ибо они готовят дорогу для Последнего пиита. Чтобы были его пути прямыми. Мне же как финну завещано Пушкиным поминать и писать в ожидании Последнего пиита. Аминь. Задумавшись, писатели со слободы уходили в ночь, откровение о Пушкинской речи:
когда в означенный день февраля (между поминальным днем и днем моего рождения) народ по наитию соберется вокруг моего нерукотворного монумента, и будет оживленно и празднично… и мне захочется, чтобы все забыли обо мне и радовались только о веселом имени… один из первых читателей обратится ко мне со словами: Писатель, произнеси речь о Пушкине!
меня охватит невообразимое волнение: кто я есть? Достоевский или Блок, чтобы о нем говорить? Мне ли о непонятном и необъяснимом феномене докладывать? Может сообщить им, что мне о Пушкине Айги поведал или капитан Романоф в Ялте за год до своей смерти рассказал? В этот момент слетел ангел и шептал: иди и говори! Не бойся ничего, слова сами найдутся. Перед тем как подняться на возвышение типа лобного места или броневика снимаю бархатные шведские штаны, французский шарф, финский пуловер и остальное, надеваю русскую домотканую рубаху и босиком вхожу на помост; кланяюсь во все стороны и озаренный каким-то неземным светом, не узнавая собственного голоса, говорю:
Слезы умиления и восторга текут. Люди плачут! Обнимают друг друга, целуются. Они, своим чистым сердцем увидели Пушкина и прочли правду о нем. Люди из народа кричат мне: прости и ты нас, если что не так. Сенкс! Вери матч!

Занавес