:

Андрей Левкин: ФОТОГРАФ АРЕФЬЕВ

In ДВОЕТОЧИЕ: 25-26 on 13.01.2017 at 18:20

0. Нижеследующее представляет собой текстовую часть альбома г-на Федора Арефьева, фотографа (1996 год).


1. Аквариум

Фотография аквариума сквозь толстое стекло, несколько нечистое, обшарпанное, то есть – заметно, что оно есть.
На дне параллелепипеда лежат камни, и, согнутые между ними, два черных тела, тритоны. Земноводные. Лежат там, будто там и родились, и не только черные сами, а еще и их губы – из другой кожи, совсем глянцевой – тоже черные, даже более черные, раз уж блестят, а все равно – черные.
Поскольку аквариум занимает не очень много места даже в комнате, то тритонов на свете не очень много. Но, если подумать, тритоны столь велики, что этот стеклянный ящик им тесен, откуда понятно, что все так просто быть не может – потому что эти сырые звери там живы. Значит, у каждого из них есть другой тритон, который живет вдали и дает дышать его черной коже.
То есть, значит, мир устроен так, что каждый из живущих есть айсберг, на поверхности воды его аквариума, где видна только его макушка: пример специально пошл, дабы соблюсти закон больших чисел, но иначе бы эти тритоны сдохли.
Значит, невидимая часть любого всякого превосходит его видимого примерно в восемнадцать раз, принуждая своей тяжестью действовать оставшееся так, как это кажется уместным ей, не обращая внимания на чувства остального.
По трубочкам к тритонам сочится, стекает воздух, им наглядно показывая, что у каждого из них есть кто-то еще, отчего они еще пока и живы – даже в таких делах.
Ну почему все живые существа любят или же не любят осень, когда холодает, когда желтые листья тлеют с грустным запахом, делаясь коричневыми?
Потому что тогда приходит покой, воды лужицы передергиваются льдом, отрезая его, двойник, от каждого и оставшемуся одному – процентам пяти от всей этой их общей морковки – жить сладко, вспоминая, что у него есть что-то еще.


2. Пустая улица с тремя-четырьмя огнями

На фотографии изображено небольшое количество фонарей, расположенных так, что, верно, они служебно-охранно освещают границы не то склада, не то фабрички.
Снимок исполнен зимой, поскольку серая, наискось уходящая в правый верхний угол полоса может быть лишь только снегом. Различимо также что-то вроде забора – по густоте черного цвета, а также треугольно отваливающиеся в сторону чуть светлые участки: надо думать – крыши. Больше ничего не понять.
Все это – известный всем газетчикам города угол Риги: снято стоя перед мостиком через протоку, возле Дома Печати, возле речного вокзальчика, глядя в сторону дальнейшей суши. Но это, собственно, не важно.
Ясно, что автор вложил в картинку что-то уж совсем личное. Конечно, прожектора среди зимней ночи производят душераздирающее впечатление всегда, потому что отказать себе в этом не может никто.
Видимо, он, Арефьев, шел куда-то в некотором настроении, склонный приколоться к этим фонарикам. И вот, это и все, что можно узнать о душе другого человека в его или же ее обстоятельствах.


3. Подвальное кафе

Место данной фотографии рядом с предыдущей, возле трамвайной остановки. Это кафе, не из торжественных, однако ихнюю недорогую водку можно выпить не стоя, а сидя. Г-н Арефьев отчего-то решил увековечить это место – прямо от входа, как бы внезапно войдя с непогоды в уют.
Что там видно? Справа – стойка с обычным для этого города набором бутылок, а еще бармен: рост примерно метр семьдесят пять, лет сорок, тощий, лысый, то есть – бритый, впрочем – лысый, на гладком черепе видно темное пятно проступивших за смену волос и оно – небольшое.
Слева – некоторое количество столиков, уходящих в сумрак, штуки четыре. Место окраинное и отчасти бандитское и, раз уж это в Риге, то надо сказать что – русское.
Играет музыка, очень нежная, примерно «стрэнджерс ин зэ найт», а люди на фотографии – не о бармене-хозяине, конкретно повернувшимся в сторону вспышки, – подобрались, чтобы выглядеть лучше. Что и произошло.
Однажды сидя там за стойкой, я наблюдал как хозяин, чистый отощавший Котовский, делал коктейль из ликера со сливками, с помощью воронки пытаясь добиться красивого разделения жидкостей. Клиентов было: два юноши и девушка, для которой и коктейль, а другая девушка сидела за столиком и, когда она тоже захотела такое же, и бармен снова достал воронку, то один из парнишек посоветовал ему наливать по ножу, однако нож у бармена был короткий, тогда клиент предложил свою заточку, но все равно ни хрена не вышло и все смешалось.
То есть, частыми посетителями тут бывают нормальные бандиты с их блядьми или блядями, что видно по лицам и употребляемым словам, но именно в подобных местах чувствуешь себя спокойно. Ну а бармен, думаю, к ним прямого отношения не имеет, просто район такой.
Они, посетители, будучи людьми, соприкасающимися с насилием, любят места, где можно забыть о работе. И у них бывали, которым нравятся их мужики: они пили шампанское под задумчивую музыку и расслаблялись, остря и вспоминая знакомых.
Все они остались на фотографии, которую хозяин так и не вывесил на стенке, потом что – лучше не надо, но суть не в этом. Они же все такие нежные и пахнут осокой вперемешку с осенними листьями лиственных пород. Они пьют шампанское и прочее, у них толстые бабы и все они счастливы.
На фотке они как бы вразвалку, как бы отшатываясь от вспышки, как бы окружая ее собой. Глаза всех смотрят в линзу аппарата, которая, рассуждая философически, тут для них что ли точка и дырка на волю для дороги к какому-то еще счастью, которое они, судя по их лицам, там увидели внутри.
Кабы мы сидели там с подружкой, мы не повернулись бы на слова «снимаю», мы бы сидели тихонько в углу, я бы, скажем, пихал бы ее сапог своим ботинком и думал бы что же бы такое сделать, чтобы ей стало хорошо, потому что она не говорила от чего бы ей стало хорошо, а то, может, ей хорошо и так, потому что с чего бы это ей было плохо, и еще у нее есть дом и всякое там такое, так что оставалось думать, что и мне просто хорошо, трогай ее за коленку, не трогай.
Потом я доведу ее до какого-нибудь транспорта и она уедет. А в подвальчике так и будет пахнуть табаком, бандитскими семечками, перегретым магнитофоном, порошком против крыс. Ну а на улице почти сыро, и всякие мысли.


4. Портрет Сведенборга в окружении Даниила Андреева и г-на Рериха, тоже мудака

На деле-то изображено ровно наоборот: питерская галерея «Борей» в час после наступления сумерек. Холодное помещение слева от входа, там на стенах разные картинки, а еще есть пластиковые стулья, на которых человек тридцать людей.
В руках у них пластиковые стаканчики с прозрачным, при этом заметна слабая пока еще сегодняшняя потеря их нравственности, равно как и трещина, сильно походящая по морально-этическим основаниям их жизни.
Что не случайно, потому что под галерей «Борей» проходит подземная железная дорога. Люди оттуда (они выглядят почти как с уральских заводов г-на Демидова) находятся в ином пласте бытия, где, на другом, значит, его плане, работают. Они занимаются делом, потому что любой объект данного мира (пусть даже его наличие известно лишь по признакам его воздействий) должен производиться существами, чей образ жизни совпадает с человеческим (иначе была бы бессмысленной ПЖД), но – не совсем, потому что тогда ее им не построить.
Подземная железная дорога – это как хиромантические линии на руке, подкрепленные для наглядности малиновым фломастером. Любая штука на свете для любителей хиромантии похожа на человеческую жизнь, поскольку и у нее тоже есть начало и конец.
Строительство ПЖД в мозгу человека имеет своей причиной желание группы товарищей осуществить устройство сети прямых и конкретных реакций, каковая сеть будет регулировать отношения между всякими двумя, имеющими отношения, при том, что в свою очередь они могут образовывать сложные связи, выступая в иных договорных отношениях уже в качестве новых объектов и т.д., что содержит в себе правду жизни во всей ея неприкрытой стройности и обусловленности.
Следует отметить и лица работников, осуществляющих устроение очередного узла вышеуказанной подземной дороги – или же воздушной железной дороги, несущей на себе морально нравственные отношения, договорно-урегулируемые всегда. Обыкновенно они блестят страстью к созданию твердых и высоких ценностей, а лбы и чресла их покрыты испариной, выступающей по мере продвижения труда. На их мордах играет улыбка осознанной радости.
Они создают и расширяют дальнейшую железную сетку, нужную для того, чтобы всякий контакт между двумя людьми всегда был успешен, всегда имел место и основывался бы на трезвом учете существующих отношений во Вселенной так, чтобы не оставалось ни единой вещи, которая оставалась бы неучтенной данным процессом. Потому что им так надо.
Люди же, позирующие фотографу, держатся настолько нагло, что даже в резкость не попадают, Арефьев же запечатлевает их, ощущая наличие на свете ПЖД, а душа его преисполняется радостью оттого, что эти люди сидят над вышеописанным и не имеют к нему никакого отношения.


5. Группа пожилых хиппи в колонии Кристиания (город Копенгаген)

Опыты по временному отделению души от тела приводят к задумчивости человека под моросящим дождиком, почти неслышным его лицу, глаза которого теперь как бы чуть более выпуклы, чем раньше.
Здесь восемь или же девять немолодых хипарей обоего пола, собравшихся в какой-то боковой впадинке одной из основных магистралей Кристиании. Они держат на земле и меж колен банки с пивом, подтоптывают башмаками в такт шестидесятилетнему огольцу, бацающему на гитаре что-то из ритмичных битлов.
Напротив них – небольшая лавка, где торгуют предметами обихода колонии: фенечками, рисом, спичками, дымными тибетскими палочками, разум тоже сдвигающими. Сбоку – закопченная дверь Вселенской мировой церкви г-на Армстронга, одно из правил которой – отказ от имен собственных, а какие есть еще – не помню.
Процесс временного отделения души от тела непоследователен: одни уже осуществили сей путь туда и обратно, другие еще только туда, но трудно сказать, кто впереди, потому что вернувшиеся не всегда помнят, что было.
Кристиания – зона в городе Копенгагене, называемая что ли коммуной, в которой в семидесятых поселились хиппи. Они отвоевали участок земли с канальчиком при нем и строениями: коттеджики и т.п., а также небольшие дикие фабрики и склады, в которых также расселились или устроили публичные места.
Несмотря на обилие зелени вокруг озерца, общий тон Кристиании – черно-серый, связанный, верно, с цветом фабричных корпусов и велосипедов, которые там странные: какой-то местный подвид, где рама треугольна, углом кверху, велосипеды то ли оффенбаха, то ли витгенштейна, вассермана, вестермана – какая-то такая фамилия у ихнего автора.
Из других достопримечательностей имеются громадные рыжие собаки – добродушные настолько, что их не боишься сразу, а также – несколько лошадей, на которых здешние ездят по окрестностям.
Еще вдоль главной аллейки возле входа имеются торговцы веществами, – хэшем; они же продают и разные безделицы: трубки и т.п. Иноземцев там предупреждают, чтобы не покупали сами, поскольку среди публики много ментов в штатском, а поимка чревата высылкой с закрытием визы лет на пять.
Исходя из того, что в окрестностях фотографии – в маленьком двухэжтажном доме – кто-то невидимый играет на флейте примерно в си-бемоль Баха на флейте, следует думать, что опыты по выходу души из тела продолжаются, поскольку об участии данного музыканта в художественной жизни страны речь идти не может. Ибо даже копенская богема относится к обитателям этого места со скепсисом и высокомерно. О них рассуждают как о людях, выключенных из социального обихода.
Граница зоны, где практикуют временное насильственное разделение души и тела, имеет вид дурацких деревянных ворот, столь же малозначимых, как и любые слова спреем на стенах, вроде «No Hash» в ихней столовой.
Места, где большинство занимается чем-то одним, начинают соответствовать этим занятием. Мелкий моросящий дождик. Ровное небо. Во всем пейзаже – спокойствие, но оно не эстетично per se, да и вообще не эстетично.
Любые отдельные звуки и все остальное застревает, повисает в паутине этого спокойствия и, теряя свои физические характеристики, делает их некоторым довеском к своему существованию: вроде ряби на воде или же одежды, ненужно выкрашенной в какой-то красивый цвет.
Превращая каждого из участников процесса в малый придаток к нему – что, конечно, не содержит в себе никакой моральной оценки.


6. Просто улица

Данная фотография относится к серии ночных съемок г-на Арефьева и представляет собой очередное почти полное отсутствие света, хотя в данном случае имеет место неожиданная социальность. А именно: изображен некий угол улицы, за которой имеет место еще одна улица, а сбоку от угла в сторону отходит еще один переулок или же также улица. Тот дом, что на углу – двухэтажный, в первом его этаже – магазин автопокрышек и прочих деталей, витрины же большие, во всю высоту первого этажа, а в ширину – практически в размер здания, так что именно эта лавка и освещает тротуар с троллейбусной остановкой возле магазина.
Зима. Сугробы. Свет из окон лавки падает на тротуар и на сугробы, соответственно изгибаясь. В остальном – относительная темнота, и в этом полусумраке видны две фигуры. Обе какие-то нехорошие, один карлик, лилипут, в любом случае –человек ростом не более метра, к тому же на костыле, вдобавок – согнувшийся над сугробом, в котором, верно, углядел что-то похожее на длинный окурок.
Чуть поодаль и совершенно от него отдельно вторая фигура – нормального роста, однако по положению чресел видно, что этот человек – хром и, вдобавок, пьян, и непонятно куда идет по проезжей части. Похоже, время уже такое, что машины почти не ездят.
Вдали виден проезжающий трамвай. Исходя из вышесказанного – дежурный либо рабочий. 2-е февраля 1996 года.


7. Явление Святого Духа в произвольной местности

Любое подобное явление всегда заставляет предполагать момент некоторого возмущения окрестностей. Которого может и не быть, но, скажем, внезапно взвивающаяся вьюга. Или небольшой узкий смерч – когда летом – наглядно стоящий узким конусом мелко взвешенной пыли. Я видел такое несколько раз и всегда это было хорошо.
Но, конечно, зимой – особенно. Потому, что видней: темнота, клуб снега, закручивающийся так, что режет щеки до зубов, и все это под обычной городской лампочкой, мотающейся на шнуре где-то на углу, перекрестке.
Людям не положено знать Главную Военную Тайну: для того, чтобы было хорошо – деньги нужны только дуракам и в этом – все их проблемы.
Однажды выйдя от хорошего художника Баусова Олега Сергеевича, Арефьев вышел на улицу. День был февральский, сырой, собирались начинаться сумерки. Отчего-то ему захотелось пива, которого он не пьет, и он купил бутылку какого-то пива.
Был февраль, снег еще кое-где лежал, из облаков сыпалась влага, смеркалось и сильно дул ветер. Для пива надо было искать укрытия, и фотограф нашел его в подворотне возле троллейбусной остановки.
Подворотня была уже совсем темная, а там, куда она вела, был обыкновенный рижский, почти со всех сторон трехэтажный дворик при дровяном сарае, снеге на полу двора, брандмауэре справа и совсем уже двухэтажным домиком прямо – глядя из подворотни. Во втором этаже уже горел свет, желтый, и, немного искажаясь в пропорциях, падал едва желтой трапецией на серый, синеющий снег двора.
Я – когда бы я был Арефьевым – стоял в подворотне, отхлебывал пиво и глядел вокруг. Когда же еще раз взглянул в светло-желтое окно, то заинтересовался: внутри комнаты мельтешил кто-то в красном свитере. Приглядевшись, я обнаружил, что по кругу в комнате совершенно зайчиком прыгает какая-то светловолосая девушка. И за нее порадовался.
А когда я в следующий раз взглянул в то же окно, то обнаружил, что человек в красном свитере подошел к окну и, упираясь лбом в стекло, глядит в мою сторону. Глаза наши встретились и я увидел, что этой женщине лет пятьдесят пять, и теперь она пытается понять, видел ли этот некто с бутылкой в руке, как она скакала по комнате.


7а. Комментарий

Явление Св.Духа сопровождается неопределенным запахом, чуть косящим под миндаль, вообще же – горько-сырым.
На дворе сыро, хитиновые оболочки животных медленно обмякают в слизь, прозрачно окутывающую какое-то белесое тельце мелкими вегетативными колебаниями, дрожащими от хвоста к усам, лицу.
Об потолок комнаты отдельно мечется пятно никакого цвета, обтекающее все углы и предметы, на долю секунды разрезаясь и склеиваясь заново после них вновь.
А так же это хорошо в продолговатых конструкциях внутри оружейных мастерских, складов для овощей, автопарка, и любых вещей, разложенных по отдельным единицам в соответствии с артикулами.
Хитиновые оболочки растворяются и начинается кино, шорох в кустах. Грамматическое будущее время, сгорая, сгорает быстрей, чем к весне уголь в подвале.
Мучения или боль, переходящие, уводящие за собой в темную часть мозга, дергающуюся мельканиями, клочками каких-то бинтов, невесомых среди воздуха, ноябрьские заморозки.
Прозрачные осенние ампулы со льдом; тело застывает от необходимости работать; следы, затягивает холод. Седые ежики и мерзнущие зверьки. Какие-то пустые емкости, где на дне два камешка или только песок; слова проще сказать руками, возможно тогда им удастся срастись друг с другом. В земле хрустят окоченевающие черви.


8. Арефьев на чужой выставке

Зимой 1996 года в галерее «М-6» (в Риге на Марсталю, между домом Рейтерна и Реформатской церковью), была выставка фотографа Валтса Клейнса. Называлась так: «Мы любим, мы хотим».
Простая: около сотни фотографий, на белых листах – лица крупным планом, а под каждой тот, кто на фотографии, написал (на русском, на латышском) то, чего бы ему хотелось в жизни, или просто то, что хотел написать. И подписался. «Я люблю малину»; «Я люблю зиму. Она белая»; «Хочу, чтобы все девушки были как снегурочки»; «Я буду машеником»; «Теплое солнце»; «Хочу, чтобы мама прожила дольше меня»; «Этот мир совершенно безумен»; «Чтобы все верили в Бога»; «Хочу много конфет»; «Хочу уехать в Калифорнию»; «У меня все в порядке»; «Люблю музыку»; «Пусть всегда будет хлеб»; «Пусть меня любят красивые девушки»; «Хочу найти маму»; «Никогда не уходите из дома и не воруйте»; «Пусть дедушка не умирает»; «Хочу компанию»; просто рисунки, на которых не то солнце, не то какой-то цветок.
Швейк бы сказал – это хорошо, когда свидетелей много. Ну, им не будет скучно друг с другом. На этой сотне с лишним фоток – люди от пяти до восемнадцати, они из воспитательных домов, приютов или колоний: бедолаги, сироты, лолитки, взрослеющие дебилы. Валтс – фотограф точный. Непонятно, как ему удалось, но все они смотрели ему в глаза честно – а когда придуриваясь, то – придуриваясь честно.
Они… фотографии этих людей выглядят так, что понятно – все они одиноки. У них, то есть, никого нет рядом – а это всегда проявится на снимке – даже прямо, а не косвенно, через выражение лица. Прямо – никого потому что нет рядом, и человек не освещен еще и светом, идущим к нему от близких.


9. Косвенные свидетельства

Набор большого количества мелких фотографий, не имеющих – ни оптом, ни в розницу – никакого художественного смысла. Детали интерьеров, куски пейзажных видов, предметы, почти просто разный мусор.
Здесь мы имеем дело с главным ужасом жизни: любое подобное коллекционирование кусочков схоже с проведением границ на географической карте – пунктиром. В любом варианте подобного предъявления себя на экспорт присутствует признание факта своего нахождения на границе, краю: тем более достоверного, что каждой картинкой хотелось сказать что-то ясное, но наглядный результат – вот он, а желание и повод произвести их на свет остались где-то там.
Поэтому результат и оказывается всегда таким: немало впоследствии удивляя автора. Потому что – там же все было.
Это как если один человек, проходя, скажем, в двери впереди другого, кладет ладонь на косяк двери, а через секунду в то же место попадает ладонь второго, то это – вряд ли случайность, но – косвенное свидетельство.
Особенность косвенных свидетельств и, собственно, гарант их истинности, состоит в отсутствии третьего члена фразы, отвечающего на вопрос «чего?»


10. Офицерская ул.

На картинке – улица Декабристов-Офицерская, зафиксированная, глядя от центра в моменте выезда Офицерской на площадь, перед Мариинкой. Снято, лежа на трамвайных рельсах, то есть, они выходят сбоку по кадру, – откуда-то слишком сбоку, чтобы появиться в кадре сразу, и сужаются через весь кадр в точку, закономерно находящуюся уже возле проспекта Маклина.
Слева видна площадь и какое-то весьма немалое количество балетоманов, а также справа – ряд невысоких домов, содержащих в себе аптеку, продовольственный магазин, прогал между домами, являющийся улицей, выводящей к Мойке в районе арки Деламота.
Смысл этого кадра – рассуждая, находясь вне него – состоит, видимо, в ракурсе, который дает понять… немного что. Слева – Мариинка. Справа – выход к Мойке. Единственную ясность в дело могут внести разве что перекопанности Офицерской, времен когда там меняли рельсы, то есть это примерно 1991 год.
Петербург – город невысокий, откуда следует, что две трети плоскости выше сошедшихся в одну точку рельс, – если по горизонтали, – составляет пустое пространство, видимо являющееся небом. По снимку можно предположить, что тут либо конец весны, либо начало осени, либо летний, июльский мутный день, когда дождь так и не собрался. Учитывая балетоманов, следует выбрать последний вариант.
Внутри Мариинки прыгают лебеди, Зигфрид играет на гитаре, истории кончаются как всегда, и все это важно просто потому, что они происходит, так что они необходимы, как аптека напротив, которую не видно тому, кто внутри театра, в которую кто-то идет за валидолом.
Рельсы сходятся неподалеку, выше них лежит пустое пространство, справа от фотографа – Малая Голландия, сзади – остальной город. Улица пуста, не считая балетоманов, разрыта. Все стоит на своем месте, и более чем совмещается друг с другом, поскольку ничего не произошло. В домах зажигаются окошки.


11. Арефьев в Эстонии: несколько картинок

В 1975 году в городке Харку, в 10 километрах на запад от Таллина, был институт экспериментальной биологии. Ну, – эксперименты по изменению природы на генетическом уровне и т.д.; здание же представляло собой вполне раздолбанную усадьбу, о какой мог бы мечтать и Набоков: с колоннами, треснувшими, и т.д.
Была зима середины семидесятых. Брежневское время, творожный сырок в шоколадной глазури за пятнадцать копеек, обернутый в серебристую фольгу, и т.п.
В декабре 1975 года в этой усадьбе почти подпольно устроили выставку нормальные эстонских художников, то есть – нормальный тогдашний крутняк. Список: Silvi Allik-Virkepuu, Toomas Kall, Kaarel Kurismaa, Leonard Lapin, Sirje Lapin-Runge, Raul Meel,Ju(две точки над u)ri Okas, Jaan Ollik, Villu Ja(две точки над a)rmut, Silver Vahtre.
Приглашение на выставку имело вид советского почтового конверта с пометкой АВИА, самодельно нарисованной, потому что марка на конверте – та была ценой всего лишь в 4 копейки, а не в 5, положенной в те годы для АВИА, и в разделах куда и кому так: «КУДА: ta eksperimentaalbioloogia instituut h(почему-то с маленькой буквы)arkus 6-14 detsember. 1975.»»КОМУ: su(.. над u)dmus-h(опять с маленькой буквы)arku 1975-objektid.kontsepsioonid-» – далее, уже в разделе «индекс предприятия связи и адрес отправителя», продолжение: «bussid:baltijaamast nr.113.118.124.140. avamine: 6 dets.kell 14.00». От обычного конверта данный отличало лишь наличие приклеенной картинки слева вверху, изображавшей кровососущую муху, блоху, клеща, вошь и малярийного &немалярийного комаров. И в сеточке индекса нарисован не код отделения связи, а год: 1975.
А потом в 1995 году в декабре в Таллиннской галерее (TALLINNA LINNAGALERIIS) была открыта выставка «Харку 1975-Таллин 1995». На которой присутствовали все те, кто присутствовал в помещении усадьбы института экспериментальной биологии в Harku.
Они все еще живы и продолжают свою деятельность, имея разнообразные титулы и звания. Но что хорошо в эстонцах: чистота работы. На все эти их перфомансы и инсталляции смотреть почти даже не стыдно. Степень стерильности объясняется не высоким качеством работы строителей-ремонтников помещений, в которых происходят действия, но даже и не близостью к Финляндии, финны все же не столь стерильны. Тем, что внутри белых стен имеются объекты, своей топорной архаикой еще более выбеливающие стены помещений.
Объекты – советские (финны про такие знать не могут), они составлены из того, что попало под руку, а раз это было советского производства per se, то результаты нелепы и грубы, но работают не хуже ватников и валенок.
В результате субъект и объект меняются местами: коллективное бессознательное находит себе место в объектах, в то время как индивидуальность художника соотносится со стенами. С устройством света в помещении.
Стерильные интерьеры, отсутствие публики, объекты, составленные из разного рода механических деталей чего-то, образуют собой новый объект, мучающийся самоосознанием, потому что – составленный из разных деталек чего-то, что уже было, – он не знает, зачем предназначен и живет уже себе в радость, просто так.
Вокруг его жизни ни огонька, ни почтовой станции, он среди пустых стен, чистых, одинокий в полном отсутствии белков, жиров и углеводов. Любая форма тепла кажется ему войной. Среди этих стен он по ошибке, потому что вообще не предполагался.
Но любые сравнительные анализы исходят из наличия белков, жиров и углеводов, из непрерывно продолжающейся выработки тепла и упускают из рассмотрения простой факт возможности отсутствия.
Вот, хрень, составленная из близких к паровозным труб с сырым камельком внутри: тот выдувает из трубы пар, заставляющий подвешенного на чуть уходящей вверх леске выпуклого пухлого целлулоидного купидончика отползать от трубы, возвращаться, сползая вниз от отсутствия необходимого давления пара в задницу, снова удаляться от источника тепла – эта хрень раньше как бы не существовала.
Конечно, никто ничему не может научиться. Все, что называется этим словом, лишь вспоминание, что видно по детям, которым ничего не втолкуешь, пока они не вспомнят сами. Все возвращается, пусть и не узнавая родных мест, Internet лишь метафора тому, что существует и так: все они тут, рядом, в пределах десяти секунд ответа на подумать о них.


12. Ксения Петербуржская

Данная фотография относится к до безобразия любительским, особенно – учитывая летнее время года, листву и связанный с этим общий сероватый цвет картинки.
То есть, исполнена средним планом откуда-то из-за кустов над могильными плитами на Смоленском кладбище, при посредстве «рыбьего глаза», выпукло окружившего окрестности взглядом фотографа из-за кустиков, примерно метр от пола. Надо полагать, Арефьев в тот момент сидел на лавочке.
Часовенка снята с угла, то есть – в «рыбьем глазу» угол, то есть – вертикаль угла часовенки стоит прямо, а все остальное, по обе от нее стороны, выгибается и льнет к краям фотографии. Эти люди, которые стоят там – по принятым там правилам – привалившись лбами к стене, либо – ее целуя, своими спинами изгибаются куда сильнее, чем это было в действительности.
Часовенка невелика, но там может сбыться все, о чем попросишь; вдоль над землей вокруг строения косо горят свечки, немного пачкая копотью стены строеньица; люди целуют стену и отходят в сторону еще более изгибаясь, – отойдя от единственной прямой, которую сумел увидеть здесь Арефьев, – как бы становясь чем-то схожим с летними растениями или гусеницами, и это означает, что они сделали все как надо, потому что так и следовало, поцеловав стену, уйти, оставив там – в ней – что-то очень важное.
Ксения Петербуржская – святая города Петербурга, Смоленское кладбище находится в конце Васильевского острова, между станциями метро Приморской и Василеостровской. Со стороны Приморской к часовенке надо долго идти вдоль пыльной дороги с небольшими, сталинского времени домами; внутри же заброшенного кладбища уже почти обычный лес, однако же, состоящий лишь из сырых лиственных пород.


13. Открытие выставки Айи Зарини в галерее «Рига» 13 февраля 1996 года в 17 часов и, примерно, двадцать минут

Поскольку автору захотелось снять общую панораму события, то оная выгнулась полным шатром по части потолка. Стены – белые, потолок – черный, подвесной, сколоченный из каких-то балок или брусьев. Высота помещения превосходит высоту человека раза в три-пять, так что потолок выгибается над головами.
Люди стоят внизу, немного подмерзшие и, по причине февраля, авитаминозные: выстроившись в ряд со стороны окон, то есть – длинной части галереи. Телевизионщики при камерах, фотографы и проч. бомонд.
Айя запаздывает, присутствующие смотрят на двери, потом она приходит: метр шестьдесят шесть-семь, худая, сорокалетняя, легенда латышской живописи и просто хороший художник, общая неловкость и, учитывая даже пожизненную заторможенность латышей, понятно, что тут что-то не так, ну а сама ее выставка в этот раз хреновая, состоит из четырех-пяти картинок, сделанных просто так и косо прибитых по углам и на черной балке потолка.
Происходят теле и фотосъемка, режиссер К. говорит какие-то слова, потом какое-то количество ее людей, очень красивых обоего пола, подошли сбоку к одной из картин (да, Айя пришла с какой-то хреновиной в кулечке и сказала, что собиралась выпилить из картины, что на потолке небольшой кусок – примерно полукруглый, но не успела), публика слишком смущалась, понимая, что Айя не придуривается, а им было неловко, видимо – для латышей как таковых тут происходило что-то непонятное, но Айя же крутится с ними всю жизнь, так что им надо терпеть.
Красивые молодые люди спели холодную песню на английском, а потом положили на пол под картиной овощи: краснокочанную капусту, лук-порей и еще какие-то круглые овощи.
Тут была Европа, несколько осевшая от зимы, длившейся в этот раз при всех своих делах уже третий месяц; все они опухали от несоответствия чего-то тайного чему-то непонятному, а тут еще и авитаминоз и т.п.
То есть, было понятно, что нечто происходит, то есть – не сейчас, а постоянное, тяжелое, безличное, по отношению к чему все присутствующие есть небольшие и плоские, наворачиваемые на широкий валик, повторяемые как рисунок на стенах, отчего они понимали, что они еще раз смертны.
Но тут, среди старательно плохо написанных картин, становилась понятной часть жизни, заполненной каким-то сквозняком, где целокупно все присутствующие, цвета красок, малое количество вина и т.д., вплоть до вида из окон на бульвары, – окон там много и стекол – до потолка, все они как-то связаны и даже не авитаминозом и проч., но тут все подобраны как на подбор, потому что иначе быть и не могло, раз уж все тут так вместе.
Какой-то, короче, Буэнос-Айрес в полный рост, где цвет свитера одного из гостей, резонирующий с какой-то того же цвета черточкой на картине, что-то да означает, о чем на последующей пирушке никто и не вспомнит.
И это так просто написать, чтобы остальным стало завидно от вида газовых фонарей, горящих на углу, от счастья, которое просто в том, что все, кто хороши, идут с вами по городу & проч. картинки с какими-то белыми сладкими бабочками, пачкающими пыльцой или сахарной пудрой обкусанные губы.
Все равно же надо довольствоваться теми, кто есть, потому что других еще нет.


14. Ф.Арефьев наблюдает нетипичный свет

Действие происходит под темной сенью различных стволов деревьев, окружающих собой смесь снега и наледи – конец зимы со сквозняками и т.п. Два человека в обнимку: сумки, повешенные на плечи обоих, как бы спадают, однако же, не спадают, отчасти им не мешая.
Кадр осуществлен при посредстве гавкающей за редким железным забором собаки, которой – чтобы заткнулась и не мешала – Арефьев швырнул в морду аппаратом, а собака в свою очередь сжала челюсти – чуть позже – успев запечатлеть то, что и запечатлелось. Пусть даже и не вполне в ракурсе.
В результате мы видим, что как бы ночь, две слипшиеся-ихшихся фигуры освещаются фонарем из-за ограды, охраняемой данной собакой, а в чем там у них дело – понять нельзя, да и незачем. Надо полагать, что Арефьев как бы хочет девушку, не обращая внимания на преграды между ними, как то: март, сугробы, одежда и т.д., а что хочет N. – неизвестно, не говоря уже об общей конструкции ее жизни, в соответствии с которой она намерена куда-то сегодня вечером дойти, что с нею и произойдет. Тем не менее, в данный момент она как бы поддалась обольщениям и что ли забылась.
При этом, конечно, она отчасти придуривается, несколько производя некую личную сценку, но Арефьев (помня, в общем, о собаке с фотоаппаратом) вдруг понимает, что никакого тут особо придуривания уже нет, потому что, вот, холодная аллея со спекшейся оттепелью под ногами; какие-то клочковатые деревья по сторонам от дороги; канава, что ли, сбоку, а за ней прозрачный – ну, с окном во всю стену – параллелепипед спортзала «Локомотив» или как его переименовали, где небольшие нимфетки вечно прыгают по бревну и сплетничают, валяясь по старым матам, от которых пахнет пылью и отшелушившейся кожей, – а думает он об этом всем потому, что иначе надо не думать вообще, но тут же почти улица, город и т.п. окрестности, в конце которых уже кто-то появился из сумрака на белой дорожке.
И тут он видит, что в мозгу N. раскрывается что ли некая створка, – оттуда как бы светится небольшой камешек перламутрового цвета околожелезнодорожного прожектора, и Арефьев, понимая что такое бывает почти никогда, забывает про свои простые желания и смотрит на этот свет, а чуть поодаль ездят тепловозы и прочие локомотивы.
Потом N. уезжает, произнеся через стекло тамбура некоторое количество слов, плохо понятых Арефьевым, который все равно о них не думает, машинально оценивая степень опасности для N.: в поезде какие-то карлики, лилипуты, потомственные нищие и проч. бандиты и насильники – штук пять их сидит на корточках позади нее в тамбуре; они курят и глядят в ее сторону, но девушки всегда легкомысленнее хода жизни, так что она, ничего и не заметив, уходит в вагон, поезд отъезжает и поземка мягко возвращается на шпалы.
По дороге обратно Арефьев отнимает у собаки фотоаппарат, полночи проявляет-печатает и, наконец, видит, то, чего не будет уже никогда. Хотя бы и в данном месте, сегодня: что-то опять навсегда кончилось, вот только этот стальной свет, пронизывающий мозг так, что кажется из него исходящим.


15. Репродукция

Изображены нейроны головного мозга: пересъемка из журнала «Курьер ЮНЕСКО», примерно за семидесятые годы.
К Арефьеву данная фотография относима разве что по наличию негатива, а также – по тому, что вне пределов журнальной страницы видны некоторые штуки на столе, на котором, понятно, журнал и лежит, лежал.
Нейрон представляет собой пространство отчасти линейное, отчасти шарообразное и при этом неестественно-диком увеличении имеющее вид раскинувшейся, разметавшейся в темноте творожной массы.
Это – что до фотографии. Ну а так, в 1918 году Василий Розанов писал письма, сообщая адресатам, что творожка бы ему, творожку – конечно, я вспомнил об этом после предыдущей фразы.
Но раз уж так, то они, наверное, об одном. Человеческое одиночество должно в пределе сходиться к нейронам мозга, поскольку в остальном всегда присутствуют иллюзии, могущие утешить некоего героя рассказа.
Он, герой, – имеется. Предъявлен его нейрон. И это – последнее, что связывает человека с телом. Нейрон на фотографии – это такой паучок в негативе, который, как мы знаем, спадая вниз на ниточке, несет с собой известие. И каждый паучок связывает человека с жизнью, которая, вот, посылает ему весточки.
Герой – умер, раз уж мы видим его нейрон, мелкую часть его мозга под мощным микроскопом. Разъятый на части мозг служил передаточным устройством между героем и остальным миром, впоследствии его сфотографировавшим.
Паук идет по стеклу, отделяющему человека от того, что видит его глаз, демонстрируя своим приплюснутым телом наличие стекла. Все люди на другом конце рецепторов – за стеклом и, надо думать, цепляются одним из своих нейронов за один из нейронов наблюдателя.
Василий Розанов просил творожку или трамвай на Салтыкова-Щедрина февральским вечером, чтобы тот отвез его домой, где тоже никого нет – даже если взглянуть в оконное стекло – и последний, оставшийся в мозгу Розанова нейрон распоследним тараканом хочет тепла, пока мозг не выморозили, как избу.
Оставшийся крайним таракан думает только о том, как повсюду холодно, как повсюду зима, стекло и люди идут по нему с правого берега Невы на левый.


16. Благовещенье

Проснувшись в воскресенье 7 апреля 1996 года от колоколов (звона унылого, как бы надтреснутого), то есть – часов около десяти утра, Карл вдруг отчего-то вспоминает, что за окном – апрель и судя по состоянию воздуха, втекающего в комнату, Благовещенье.
Церковка, расположенная в двух кварталах от его квартиры, специализировалась (они в городе как-то поделили обязанности) все больше на поминаниях и отпеваниях, что делало ее почти отдельным учреждением, но Карл, вспомнив, что Благовещенье, то есть – нельзя работать, вспомнил и то, что сегодня надо отпустить на волю птичку, а у него, как назло, птички не было.
Еще его старая бабка говорила Карлу, что каково Благовещенье, таков и весь год, то есть – уж когда-когда, а в этот день надо быть здоровым, хорошо одетым, иметь при себе деньги. Карл ее мнений не разделял, вот и был ни тем, ни этим, да уж и не при деньгах, но это все не беда, – кабы не отсутствие птички.
Известно также, что в сей день не только работать нельзя, но и даже подметать или мусор в огород выбрасывать не дозволено, а то сорняки заведутся. Печь не топят, еду не готовят (во избежание града), и Карл, лежа на невысоком топчанчике в своей небольшой квартире, глядел в окно, где с другой стороны улицы виднелись дотаивающие сосульки в доме напротив (тот был не двухэтажный, как карлов, а четырехэтажный), и чувствовал, как уже примерно с семи утра из земли выходят гады, змеи, лягушки, мыши, насекомые; как где-то чуть сбоку еще зудят во сне пчелы, как сюда летят птицы и сквозь почву начинают проталкиваться крокусы.
Карл жил в двухэтажном деревянном доме с сортиром на лестничной клетке, с поскрипывающей лестницей, по которой валялись старые половички, постепенно съезжавшие от квартир вниз; они пахли старой грязью и вечным отшелушившимся эпителием, составляющим главную пыль любой квартиры.
У Карла не было птички, которая бы улетела, и это его тревожило. С другой стороны, – думал он, – никем не доказано научно, что все действительно так, как принято считать. Все это может быть придуманным, потому что люди могут жить и не обращая внимания на такие вещи, а их же нельзя считать всех неправильными, раз уж им удается как-то справляться со своей продолговатой жизнью.
Этот квартал, скажем, да и весь район из подобных же соседних кварталов (из невысоких домов, более-менее невысоких среди дотаивающего апрельского снега) как бы содержит в себе нечто, пригодное для того, чтобы не считать его совсем уж отличным от районов, где жизнь устроена вовсе по-другому и т.д., но и это – не самое главное, так о чем же речь?
О том, что когда надо, то – должна быть птичка.
Вот я, – думает Карл, – почему я уверен в том, что мои ощущения верны? Почему, например, я так переживаю от отсутствия птицы? Все это слишком недоказуемо, чтобы могло бы быть вообще, потому что это красиво. Потому что это же очень хорошо, лежать с утра, глядеть на убывающие сосульки напротив; в полуоткрытое окно затекает сладкий юго-восточный воздух, а ты понимаешь, что надо нарисовать ее мелом на стене, а затем, распахнув окно, стереть мокрой тряпкой и она улетит в окно вместе с испаряющейся влагой.
Почему мы знаем, что-то, от чего нам хорошо, не придумано нами самими: вот, скажем, какой-нибудь неон и прочая люминесценция освещают же самое себя изнутри? Почему если птичка улетит, нам станет лучше, – всем тем, кто находится сейчас в этой комнате, ну – те, о ком думает тот, кто о них думает?
Тут Карл принимается думать о детях, которых у него нет, но к нему вчера заходил Левкин и рассказал историю о том, как двое трех-четырехлетних ходили в Музей природы, сначала – на выставку с мартышками, земноводными и гадами, а потом Даша и Лена отправили их уже туда, где стоят чучела и муляжи зверей: девчонки туда не пошли, потому что им пришлось бы платить, а детям – нет, но возле входа они еще слышали разговор.
– Это игрушки, что ли? – Федор.
– Нет, это не игрушки, – Миша.
– Но они неживые и не двигаются. Значит, игрушки, – Федор.
– Нет, это не игрушки, – Миша. – Просто они неживые и не двигаются.
Если бы я придумал себе другую жизнь, – думает Карл, – то со временем (то есть, довольно быстро) она стала бы точно такой же, как и эта. И мне тогда бы захотелось придумать себе еще одну, а потом придумывать их себе каждый четверг. Возможно, так всегда и было, но тогда бы я их забывал (или и забывал?), потому что они клались бы, ложась друг на друга одна на другую, но раз уже из всех таких историй получилась все равно одна, то придумать, значит, нельзя ничего.
Но почему это понятно? Почему понятно, что начинают пробуждаться черви, медведи, пернатые и т.п., которых отсюда не видно? Ведь день следует за днем и в смене их нет ничего такого, что заставляло бы думать о чем-то еще, на что все они ложатся, как полиэтиленовая пленка на кучу щебня, образуя почти географический рельеф, тьфу?!
Почему я уверен в том, что если я кого-то люблю, то это и в самом деле так, ведь в окружающем пейзаже ничто мне не скажет, что это правда! Ведь никто и никому еще никогда не сказал ничего, чтобы понять, что в самом деле все так и есть, как чувствуешь.
Это была история о том, как фотограф Федор Арефьев впервые увидел чучела.


17. Переход

Цветная фотография, сделанная из подземного перехода, неподалеку от центрального рижского вокзала – в сторону рынка. Свет сильный, весенний и снизу вверх виден широкий стенд, с вывешенными на нем разнообразными цветами: гирляндами, венками, какими-то отдельными – все они искусственные, из химически-ярких тряпочек, просвечивающих.
Женщины отличаются от мужчин тем, что женщина свой двойник вспоминает, а мужчине его надо сделать. То, что он возник, становится человеку понятным потому, что он уже не суетится и перестает любить тех, кто на себя наверчивает.
Человек, обнаруживший двойника, пытается понять – каким образом это произошло, на что не найдет ответа, поскольку тут же забудет о такой ерунде. Еще он попробует разобраться, кто именно из них ощущает то, что ощущает он, но и это останется невыясненным по той же причине. Щелкни пальцами – станешь своим двойником, если надо.
Поскольку человека стало два, то – он стал внимательнее и, разглядывая окружающее, он обнаруживает, что вокруг, в общем-то, все точно так же как во сне. Дело зашло слишком далеко, – думает он и разумно пытается найти среди всего прочего себя удвоившегося, но тело изменилось и привычные его ощущения неотличимы от того, что вокруг. Тут человек понимает, что все это чувствует его двойник и, наконец, пугается.
Сквозь искусственные гирлянды и цветочки розового, лимонного и голубого цветов просвечивает солнце, теребя, разлохмачивая их края. Выходящие из подземного перехода люди вырастают на глазах и смещаются вбок: у каждого в голове все время вырастают дробинки и вываливаются на тротуар – это они думают о чем-то.
Сбоку от цветов идет электричка, по случаю выходного дня заполненная пассажирами до краев. Они заняли все лавки и тамбуры, где самое интересное: двое стоят и играют в небольшие шахматы, другие двое сидят на корточках в самом хвосте поезда, выставив на пол запасы напитков; неизбежные инвалиды; разносят газеты. И все это вместе – странно.
Щелкать пальцами – бессмысленно, нет потому что никаких двоих, и все это так просто: неподалеку от центрального вокзала возле рынка в резком утреннем свете снизу вверх виден стенд с вывешенными на нем цветами: гирляндами, отдельными, венками – искусственными, просвечивающими какой-то своей марлевой тканью.


18. Арефьев и Тайша Абеляр

Освещенная солнцем комната: возле подоконника стул, на нем сидит мальчишеского вида девчонка лет пятнадцати, бесполо одетая. На подоконнике что-то вроде коробки или шкатулки, в которой какие-то драгоценные вещицы. Прозрачный свет, входящий в комнату как-то так, будто там нет потолка, выбивает на вещи в ее руках ярко-красную точку.
Стены комнаты примерно салатные, пола не видно, латунная застежка окна, нечеткое лиловое пятно сбоку.
Все это – во сне, он повторяется, там к девушке приходит незнакомая странная и красивая леди, говорит с нею и, иной раз, оставив на прощание подарок, пропадает. И вот однажды, когда гостья только ушла, девушка, встала с кровати, оделась, нашла коробку со всеми прежними подарками и рассматривает их возле окна. Такая вот картинка.
Леди успокаивает и веселит ее, если ей уныло и одиноко, развлекает ее всякими забавными глупостями, и главное, что потом запомнит девчонка, ее слова: «я люблю тебя такой, какая ты есть». И еще то, как женщина учила ее разным странным вещам, гладила ее по голове и как иногда прикасалась к ней. Проснувшись наутро уже по-настоящему, она не видит не только коробки с драгоценностями, с чем она вполне могла примириться, но еще и не может, чтобы ее коснулся кто-то другой и отшатывается, когда кто-нибудь протягивает в ее сторону руку.
Потом, когда она стала старше, года через два-три, она почти все забыла, да и леди больше не приходила, но все равно, очень долго не могла привыкнуть к тому, что к ней прикасаются, хотя бы и человек, до нее дотронувшийся, был ей мил. И еще, она почему-то была уверена в том, что эта коробка так и лежит где-то в ее комнате, стоит лишь только хорошенько покопаться на антресолях.
Она даже помнила, что вещи были такими: серебряная цепочка, довольно простенькая и очень легкая, кольцо с опалом, который и выталкивал из себя на свету яркую красную точку, серьги с бриллиантиками, еще кое-что, а еще иногда ее руки производили странные движения, в которых, казалось, был какой-то смысл.
Потом ей удалось даже привыкнуть думать, что когда ее касается кто-то, с кем она жила, это совершенно так же, как она помнила, что ей было хорошо, хотя всякий раз она отчего-то могла все понять о человеке, с которым была близка и знала, что все будет как обычно. Иногда она даже плакала, кусая подушку, и думала, что где-то рядом есть мир, в котором она счастлива.
Ну а потом пришел Арефьев и подарил ей эту фотку, чем все и опошлил.


19. Игра в «ку-ку» в подвалах замка, построенного Б.Растрелли

Суть игры, распространенной ранее среди младшего офицерского состава Советской армии, состоит в том, что два человека отправляются в подвал, более-менее подходящий для данной затеи, расходятся по противоположным углам и, достав пистолеты «Макаров», готовятся стрелять навскидку в невидимого сослуживца. Один из них (кому начинать – по жребию) кричит «ку-ку», на что следует выстрел на звук. И так далее – по очереди.
Играют обычно до прекращения подачи голоса (кто-то убит), либо до полного истощения магазина (семь патронов). Трудно найти что-либо, более приближенное к судьбе как таковой, среди прочих разнообразных удовольствий: учитывая, тем более, отвратительные качества этих пистолетов, равно как и несомненно нетрезвое состояние бойцов.
Конечно, в дело вступают и случайности (учитывая, что плохо стреляющий пистолет способен попасть в цель почти тоже лишь случайно): конфигурация подвала, в той или иной степени искажающая ход звука, наличие в нем стен, металлической арматуры, могущей дать рикошет и т.п.
На фотографии г-на Арефьева запечатлена решающая фаза одного из таких поединков, приходящаяся, как правило, на промежуток между четвертым и пятым выстрелами.
В полной темноте подвала с одного края кадра виден крик «ку-ку», причем вторая часть фразы как бы нисходящая, – верно, из-за того, что человек говорил ее на бегу и, запнувшись обо что-то, летит на землю: фраза идет из правого верхнего угла кадра в левый нижний по буквам друг за другом, причем первая «к» уже достигла ушей второго человека, который уже нажал на спуск, и в левом нижнем углу видна штука, похожая на маленькое солнечное затмение: черный диск, окруженный рваными протуберанцами – выстрел.
Пуля, оставляющая за собой белесый, парной след сгоревшего воздуха, движется вперед, поочередно прошивая летящие навстречу звуки.
А когда посмотреть на снимок чуть сбоку, то видна и судьба одного дуэлянта, имеющая вид полосы мягко изгибающейся пленки, уходящей примерно от его спины назад и кверху, становясь поодаль от тела почти невидимой, и по ней мягкой ниточкой бежит какой-то случайный лучик.
А сверху на земле, в окрестностях замка работы Бартоломео Расстрелли, месяц май, от расположенной неподалеку реки тянет сыростью начинающегося вечера, сумрак заполнен лиловой сиренью, из-за реки хором орут соловьи.


20. Рижское танго

В отдельных местах сохранялись интерьеры времен, когда хозяева были в состоянии подбирать их относительно в стиле, руководствуясь принятыми представлениями о жизни, какой та должна была быть.
Их самый главный возраст, таким образом, застывал в их стенках, они не расставались с привычным их цветом, перекрашивая потом в тот же привычный тон, да и ту же ломающуюся мебель подновляли, чинили, а не меняли – пусть даже и могли бы себе это позволить.
Свобода была страшна, как для маленьких детей дырка отхожего места в сортире на дворе, в сумерках.
Тогда какой-нибудь не обделенный жизнью четырехлетний, присев на край песочницы, глядел постепенно по всем сторонам: сверху шевелились листья, становящиеся все более черными и сырыми, в окнах же высвечивались какие-то головы, коврики; его должно было бы радовать, – если прикинуть, – что некоторые окна светятся желтым, а другие каким-то что ли красным, притом, те, что желтым – разной желтизны и яркости.
Четырехлетний, поскольку уже давно переводил какие-то известные ему в большом количестве вещи в имеющиеся на свете фразы родной речи, пытался совместить, что именно и как должно войти в некоторое количество слов, которые были бы возможны для помещения в них двора, сумерек, окон, становящихся все более жесткими и цветными.
Пришла собака, незнакомая, от этого все стало ясней: пришла собака, незнакомая, с последующей дружелюбностью.
Возле трех жестяных гаражей шатались какие-то тени, рядом с дорожкой от подъезда к выезду со двора лежало полурастрепанное чучело утки, с одной лишь половиной, верхней, клюва. Как бы вращаясь против часовой стрелки из электрических лампочек в квартирах разматывался свет, расстилаясь по песку и камням двора.
Мне, сидевшему в другом углу двора, и по привычке приглядывавшему за посторонним четырехлетним, который, впрочем, ощущал тут себя вполне нормально, показалось вдруг, что одна из теней неестественно отошла в сторону: приглядевшись, я понял, что так и есть, – приоткрылась дверь подъезда, оттуда вышла какая-то дама с невнятной собачонкой – и ушли на улицу. Дверь подвигалась туда-сюда и замерла в примерно прежнем положении.
Человек, к которому я шел, был дома: в окне видно было даже, как у них на кухне происходило что-то вокруг ужина: то ли готовили, то ли уже мыли посуду, могло быть и то, и другое, но заходить к нему еще не хотелось.
В окнах что-то размеренно происходило, как бы шло постоянное расщепление аминокислот, обмен веществ или что-то еще такое, отчего в окна просачивался какой-то отработанный запах, очень домашний, примерно уютный – оставляя живущих там без чего-то, что они уже сегодня сделали, принуждая их медленно собираться ложиться: как бы все остывало, но ничего особенно страшного произойти не могло, пусть даже и отключили бы и свет, и воду, и газ. И даже если бы ликвидировали у каждого память: они бы все вышли потом, после, завтра во двор и все бы вспомнили, наверное. А если бы и не вспомнили, то все равно.
На втором этаже, в желтых окнах, с подвешенной на вбитый в стену крюк пластмассовой детской ванной, начали кричать на два голоса, попеременке и вместе, ходили по кухне, толкали мебель. Потом крики стали громче, потом один из них перешел в визг, потом все затихло.
Из какого-то бокового окна, выходившего в соседний проулок, посыпалась музыка, предполагавшая, что там пришедшие домой решили, что еще все же слишком рано, чтобы день кончился, но почти тут же сразу приглушили звук, так что день, видимо, все же кончался и для них.
Листья дерева обмякли, кажется, это был клен. Приятель перешел из кухни в комнату, включил настольную лампу и, похоже, принялся что-то читать, пришлепывая, – учитывая духоту, которая должна была быть у него там, – губами. На втором этаже, где кричали, погас свет; чуть позже из подъезда вышел мужчина, закурил, и пошел через двор в подворотню, выводившую на соседнюю улицу.
Ну, мокрицы, запах сырых досок сарая в пятнадцати шагах, остывающая жареная рыба на подоконнике в каком-то окне. Во двор вошли подростки, он и она: в темном, только блестели какие-то на них штуки. О чем-то рассмеялись и почти тут же разошлись, помахав друг другу ладошками.
Девушка в квартиру не пошла сразу, а, остановившись на площадке между первым и вторым этажами, облокотилась о подоконник и стала смотреть во двор.
Смотрела, верно, на эту тускло светящуюся гусеницу: что-то вроде светящейся, как молочное стекло, гусеницы, медленно ползущей мимо песочницы, неуклюже перебираясь через редкие упавшие, сбитые вчерашним дождем листья: это душа убитой двадцать минут назад во втором этаже уходила туда, в какую-то яму, где отлежится перед тем, как стать кем-то еще.



































Реклама