:

Archive for 2020|Yearly archive page

Ия Кива: CZERNOWITZ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 31.05.2020 at 10:45

Архитектура Черновцов — высказывание столь яркое и самодостаточное, что его можно просто цитировать.

Ч1


Ч2


Ч3


Ч4


Ч5


Ч6


Ч7





















Юля Тимофеева: ДРУГОЙ ГОРОД

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 31.05.2020 at 10:20

БЛОШИНЫЙ РЫНОК

На блошином рынке в Париже
есть всё:
Ложки, чашки, картины, гвозди,
африканские маски,
кринолин и штиблеты.
Пулемёты
времён Российской империи,
мумии рыб, саркофаги жуков,
орудия труда
неандертальцев…

Блошиный рынок в Париже —
другой город —
парижское Зазеркалье.

Здешние вещи
не тождественны самим себе.
Ложки, чашки, гвозди,
африканские маски —
символы утраченного времени,
пограничные столбы
между реальностью
и представлениями о ней,
знаки вещей.

На блошином рынке
предметы рассыпаны,
перемешаны как попало
в пыльных ящиках,
как наши воспоминания
в чёрном ящике черепа.

Что-то пропало,
скатилось на самое дно
памяти. Вот ключ без замка,
гвоздь без стены,
открытка
давно умершей адресатки.

Эти вещи всегда
больше, чем вещи.
И всегда красивее,
потому как скрывают в себе
и сам образ красоты.

Верчу в руках
старую деревяшку.
Безносая потёртая
птица от старых часов.
Знак птицы,
Знак песни,
Знак времени,
Знак дома,
Знак человека
И смерти.

Деревянная птица
отогревается в моих руках,
деревянная птица
поёт пять раз.

Гвоздь скрепляет дом,
ключ открывает замок,
открытку
взволнованно читает
молодая женщина.

А через минуту —
в руках
опять деревяшка.

Мёртвый знак живого
из парижского Зазеркалья.


ВИСБЮ

Я поняла, что хочу любить
кого-то намного старше.
Того, кто видел и познал больше,
того, кому некуда торопиться.

Например, тебя, мой город.
Ты бы мог быть мне отцом,
или дедом,
или прапрапрапрадедом.
Тысяча двести лет нашей разницы
разве помеха
для настоящей любви?

И вот мы вместе.
Я обнимаю ногами твои худые узловатые улицы.
Пальцами глажу сухую и бледную кожу
твоих приземистых домишек.
Целую усталые морщинистые камни
твоих старых стен.
Прикладываю ухо к сердцу храмов
и слушаю, как прерывисто бьётся время
в их колокольнях.

Каким ты был в молодые годы,
мой город —
богатым, сверкающим, шумным?
Торговые баржи искали прибыли
за твоими щедрыми стенами,
сменяя друг друга,
как продажные девки,
Но я не ревную.

Пираты и алчные воины
набрасывали петлю на твою
каменную шею, грабили,
выжигали клеймо
на твоей гордой груди.
Когда хожу по траве
твоих пологих склонов,
то ступнями чувствую шрамы,
которые уже не болят.

Но ныне всё в прошлом,
и словно дочке, или внучке,
или молодой любовнице
в сумерках
ты рассказываешь мне
свои истории,
а в окнах твоих домов,
как в глазах,
вспыхивают огоньки.

Утром мы просыпаемся вместе,
и твои чайки
путаются в моих волосах,
а горожане
спокойно и бесцельно блуждают
по тропинкам между руин,
словно мысли того,
кому некуда торопиться.


СЕРДЦЕ-КОМАРОВКА

Комаровка, как мне стать невидимкой
чтобы трогать всех твоих продавщиц
чтобы гладить им волосы
поправлять им чепчики
и потёкшую от духоты тушь
чтобы нюхать их кишки
чтобы гладить косточки
их копчёных скумбрий
чтобы брать в ладони картошку
гладкую чистую
клубень за клубнем
глядеть в её умные глазки
и класть обратно
на чаши весов

Комаровка, ты сердце этого города
свежее мокрое сине-багровое
синие фартуки величественных молочниц
багровые — королев
мясных островов
белые прожилки плотин
сырных владычиц
ты вся в этом вечном движении
юркие руки твоих хозяек
быстрые ноги покупателей
под куполом под навесом
ты сплошь желание
ты сплошь трепет

ты богатая, Комаровка
ты наполненная ты вся для нас
насыщай наши глаза
наши уши носы
наши пальцы
жаждут тебя
наши городские сердца
отбивают свой ритм
в унисон с твоим


ЗИМНЕЕ ЧТЕНИЕ

каждый год
перечитываю эту книгу:
слежу, как по белым и узким строчкам
улиц бегут черноногие пешеходы —
вылитые буквы Х (холод), Л (лёд) и Н (ночь),
тащат на санках детей: Ш-ш (шаркает
железо), глухо вздыхают взрослые
и звонко малыши, во влажной мгле
ярко фыркают дифтонги
фар

пунктиры шагов дополняют снег
волнистые оттиски полозьев
определяют тротуары,
при каких обстоятельствах
отступит уныние?

М(ост) над рекой начинает
новый абзац,
жёлтый автобус тащится
от фразы до фразы.
На конечной —
последняя точка: ты
ждёшь меня
с новой книгой.


ПЕРВОЕ СВИДАНИЕ

Я помню тебя таким —
широким, горячим.
На загорелой коже асфальта
поблёскивали миражи
взрослого пота.
Ты пах жарой и бензином.
Ты пах свободой
своей и моей.

Женщины в красных платьях,
женщины в белом,
женщины на шпильках лета
впивались в тебя и щекотали
голыми пальцами в босоножках.

Ты, разморенный солнцем,
урчал. Ты вздрагивал
под потоком машин.
Ты лежал
равнодушно и нагло
пуская кольцами дым,
в светлом костюме
сталинской архитектуры.

Ах, время никого не щадит!..

Тогда мне было семнадцать.
А ты
был проспектом,
проспектом Франциска Скорины*.


* В 1991-2005 гг. главная улица Минска носила название «проспект Франциска Скорины. Теперь это проспект Независимости. — Примечание переводчика.


ПЕРЕВОД С БЕЛАРУСКОГО: ИЯ КИВА





















Камила Яняк: ВАРШАВА

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 31.05.2020 at 10:09

22

мой трамвай теперь уже не мой.
люди из этого города, не отсюда.
а люди не отсюда уже из этого города.
путь, пролегавший через под-стадионом*
и под-дворцом, был китайцем,
а до станции центр — метро нигде не было.
теперь все приезжие боятся приезжих.


* Какое-то время назад (преимущественно в 90-е) в центре Варшавы функционировали два вещевых рынка — возле Дворца культуры и науки и на Стадионе Десятилетия. «Под стадионом» и «под дворцом» — так отвечали на вопросы о купленных здесь вещах. Т.е. путь пролегал через «под стадионом» и «под дворцом», а не через стадион и дворец культуры. – Прим. переводчика.


ПЕРЕВОД С ПОЛЬСКОГО: ИЯ КИВА





















Катажина Сьлёнчка. ПАРИЖ, ЛОНДОН, НЬЮ-ЙОРК 24/7

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 31.05.2020 at 00:16

ПАРИЖ, ЛОНДОН, НЬЮ-ЙОРК 24/7

воздух слишком густой для наступления ночи
поняла это только здесь
в печальных городах, не знающих сна

возможно если перестану бежать
стану чем-то большим нежели светлый волосок
на краю гостиничного умывальника

где-то между тропиками
посреди взлётно-посадочных полос есть места
не отбрасывающие тени

я хотела бы их отыскать
чтобы вспомнить как так случилось
что я полюбила раздеваться перед чужими
слущивая эпидермис c очередного участка земли


РАССВЕТ НА ОКОННОЙ РАМЕ

вслушиваюсь
что-то вроде света
разлепляет птицам крылья

временами тут очень тихо
прекращается ветер и шелест пальцев
на коже

господствует голод

когда не могу заснуть вовремя
замолкают деревья по ту сторону дороги
их ветки белые как кости
означают следы дома
о котором почти ничего не знаю


ПЕРЕВОД С ПОЛЬСКОГО: ИЯ КИВА





















Яков Подольный: УСЛОВНЫЙ ПЕТЕРБУРГ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 18:21

1.

В порту
Перекатываю во рту.
“Женерегреторьян”.
Пьян.
Без регрет.
Регреты врезаются, как кометы,
В памятные предметы.
Нет, ничего не жаль.
Мне это все бьянэгаль.
Ойнамо шыкыдым шыкыдым
Только дым только дым.
Боинг мчится по полосе.
Жемефудепассе.
*

2.

Маленький мальчик
Вышел на площадь Стачек,
Заглянул в свою детскую душу
И нашел там грушу.
Нашел там тряпочный запах подъездов,
Дворец каких-то и чьих-то съездов,
Нашел леденец на палке,
Нашел мертвеца на свалке,
Нашел там, что птичку жалко,
Нашел бетонную балку,
И увидел, как девы-весталки
Всходят с Верховным на Капитолий.
И понял что никогда,
Нет, никогда-никогда.
Не зайдет
Она
Звезда
Пленительного несчастья.
*

3. «Центон из Лидии Клемент»

«Ты жди меня вечером в Летнем саду».
Вот я и жду, вот я и жду.
Стрелки беспокойные бегут,
Сколько жду я тягостных минут.
Проходит так и час, и два, и три,
Гаснут надежды мои.
И лебеди плавно скользят по пруду
В Летнем саду
Нева в туман закутала мосты,
Ну, приди, где же ты, где же ты?
Слышишь, не верю, я в это не верю,
Песенкой грусть не измерить.
Дни пройдут, а за ними пройдут года,
Навсегда. Навсегда. Навсегда
«Ты жди меня вечером в Летнем саду».
Вот я и жду, вот я и жду.
*

4.

Где Московский пересекает Обводный
(Кто кого? «мать бьет дочь»)
И на Фонтанке,
На дальнем мосту с этими каменными ларьками,
Черные воды и рыжие струйки огня:
Это писают в воду ангелы
Ровной шеренгой
С гранитного парапета.
И дует ветер,
Дыбятся новостройки,
Болят суставы,
Между блоков зияют швы,
И тоскливо свистят панели.
За это сгорают клены
Пятиконечной ничьей звездой
Пламенно-ржавой.
И от этого блекнут и лупятся коридоры
На факультетах.
«Барышня, Смольный»
Артефакт какой-то другой эпохи
Вместе с заливистым смехом
Сталинских хохотушек,
Рожденных в тысяча девятьсот
Тридцать пятом или тридцать шестом,
Вместе с абсурдным блеском-бурлеском
Советских фильмов
И всех этих присказок
И присловий, крылатых фраз.
Они тускло светят.
Их план содержания затемнен.
В Смольный по Блюменштрассе,
Промзонам,
Где уже не идут поезда, но ходили;
К Манежу.
Есть те, с кем был раньше нежен,
Есть те, кого раньше любили,
К кому ходили всегда через мост,
И от кого уходили,
И есть пресловутый след на колонне
И сторона, которая при … наиболее… и так далее
И дует холодный ветер с Невы:
«Увы нам всем нам, увы, увы…»

Но не надо расстраиваться с горяча,
Это все ангелова моча
И кленовый дым.

Так победим.
*

5.

Каждая точка поверхности,
Принимающая наш вес, –
Ворсинка миро-горизонтали,
Которую мы
От люби к весомости
И разным утяжелителям
Ошибочно приняли за падение.
*

6.

Докладываю об обстановке:
Бинарные оппозиции все мерцают,
Как неисправный экран,
И канючат миллениально:

Незачем нас посередине гильотинировать
Мы бы, если по-нашему, и фонему бы упразднили
Как пережиток прошлого вроде тапок.
Счастье для всех и пускай никто!
Выступаем за против отмену
В пользу вместо старого языка
Он рваный и неприятный,
Нам купили его на вырост в секонде-хенде
И у нас теперь отовсюду торчит,
Что смысл — только короткий эффект,
Не длинней оргазма.

А ваше тяжелое старое небо
Тает, как эскимо,
Влажное, как между ног у моей подружки.
Ваш холодный унылый космос потеет
И роняет капли с чудесных своих ягодиц
И с розочки крайней небесной плоти.
По лобовому у этого кадиллака
Размазан млечный камшот.

Мы раскопали на даче предков
Мы их выкопали и отмыли.
Некоторые были даже почти непорченные
И не пахли

Самое страшное позади.

Нам теперь некуда торопиться.
Если снова переродиться,
То уж лучше маечкой, сшитой станками
И полу-девочкой-автоматом,
Или раковой клеткой,
Или пакетом внутри кита.
Все, лишь бы только не эта парадоксальность,
От которой все время хочется плакать.

Не для того мы так долго катились
Румяным кругленьким колобочком.
Нет уж, дудки, не для того
Мы так долго освобождались.

И вообще, таких вот, как ты, пушистая,
Мы раньше на шубы пускали,
А теперь — с некоторым содроганием —
Наблюдаем в Зоологическом,
Прекрасно таксидермированных.

Так что нечего, Патрикеевна,
На нас тут зубами клацать.
*






















Юрий Левинг: ИЕРУСАЛИМСКИЕ ИСТОРИИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 18:15

ИЕРУСАЛИМСКИЕ КАРТЕЖНИКИ

На окраине иерусалимского рынка Махане Йегуда спрятан иракский шалман, где с утра до поздней ночи мужчины режутся в бридж. Там варят самый крепкий на всем востоке кофе – густой, как растертое кунжутное семя, терпкий на язык, как наждачная бумага. И если в сердцах вырвавшееся у проигравшего арабское ругательство нет-нет да прорубит накуренный воздух шалмана, старик Нисим качнет головой, сделает глоток обжигающего напитка и, положив за щеку кубик халвы, продолжит сдавать по часовой стрелке карты. Он выкладывает их рубашкой кверху так бережно, как трепетный жених касается под хупой запястья невесты.

Игроки называются по сторонам света: Яма, Кедма, Цафона, Негба. Яма («море») – значит запад. Кедма – «впереди», то есть восток, если обратиться к солнцу лицом. Цафона – это север, а Негба – юг, по границе пустыни Негев. Пара Цафона-Негба (Север-Юг) играет против пары Кедма-Яма (Восток-Запад). Давиш бен Моше в паре с Шароном Балабаном играют против Эльханана Коэна с Меиром Бустаном. Кидая пас, Давиш бен Моше приговаривает: «Чем больше мяса на костях человеческих, тем больше гнили будет в его могиле». Шарон Балабан подмигивает вистующим и добавляет: «Чем больше имущества – тем больше забот». Готовя контру, Эльханан Коэн вздыхает: «Чем больше жен – тем больше колдовства». За Меиром Бустаном не постоит – загибая карту, добавляет: «Чем больше рабынь – тем больше разврата». Давиш бен Моше реконтрует: «Чем больше рабов – тем больше воровства».

За порядком в шалмане следит старик Нисим. Он любит повторять, что во время соревнования мастер должен представлять собой «помесь хищника и схимника». По отношению к противнику – ты хищник, терзай его! Если ж речь идет о поведении во время турнира, никогда не забывай – ты обязан быть схимником: никаких излишеств и нарушений режима, а значит не только ни капли арака в рот, но даже не смей засматриваться на розовые локти мадам Шнайдер из польской кондитерской на улочке Агриппы, когда та с размаха кидает в бумажные пакеты творожные рогалех с начинкой из апельсинов, клюквы и имбиря. Сам старик Нисим, правда, не всегда был схимником и, говорят, впал в трехлетнюю депрессию после того, как в декабре 1975 года понес поражение в Большом шлеме, проиграв перекупщику зерна из Хайфы свой любимый новенький Фиат.

Есть среди завсегдатаев иракского шалмана еще одна разновидность – не игроки, а наблюдатели («свидетели Тетраграмматона», как в шутку называет их хозяин). Они в состязаниях не участвуют, но при этом азартно считают чужие штрафы за подсад и прогнозируют премии за шлемы или занимаются поиском случайных комбинаций в зоне уязвимости. В теплые вечера по рынку разливается дынная сладость. Выйдя на улицу, картежники громко анализируют заключительные тактические удары в партиях и вдыхают между затяжками травяной запах перезревшей анноны, известной еще как сметанное яблоко.


Это слайд-шоу требует JavaScript.




ЗИЛЬПА

На востоке для этого нужны либо смелость, либо безумие – во-первых, она шагала по сердцу светского квартала, во-вторых, смотрела прямо в глаза прохожим, не моргая и не отводя взгляда. Арабские и еврейские мужчины улюлюкали ей, как сицилийские мальчишки вслед Малене в деревне Кастелькуто, а она продолжала грациозно идти вниз по улице Яффо, не обращая на них внимания, с широченным зонтом – гордая и одинокая, будто под ногами ее был подиум для показа модных скромных нарядов, а не дорога от главной автобусной станции к Голгофе. Назвали ее в честь служанки, которую отдали во владение Яакова, чтоб та стала матерью двух сорванцов – Гада и Ашера.

Раббан Гамлиэль часто повторял: «И там, где нет людей, старайся быть человеком». В дом к Зильпе Хадад в Абу-Гоше сходились как старые холостяки, так и молодые вдовцы; у отца водился лучший и самый золотистый мед в округе, который в ульи ему приносили пчелы-трудяги – хрустальные, сорвавшиеся с гербов Барберини. Собранный в долине смерти под городской Синематекой вблизи давно закрывшегося британского консульства, он таял во рту, и даже наиболее черствых посетителей заставлял улыбаться и превращал скучные вечера, похожие привкусом на серое скатанное верблюжье седло, в чувственные приключения – с давно опостылевшими ли им женами, с любовницами ли на час в темных лабиринтах Русского подворья.

Новые трамвайные рельсы блестят под дождем, как опасные лезвия, и не родился еще такой Лаван, который смог бы обмануть сердце девственницы-рабыни, несмотря на все тайные знаки, которыми Рахель поделилась с Леей накануне свадьбы сестры.


Зильпа


ДЯДЯ ЗЯМА

Проживает дядя Зяма в Немецкой слободе в Иерусалиме. Предки его пребывают в Палестине уже без малого две с половиной тысячи лет – за исключением пары эпизодов: согласно преданию, одну прабабку в 6 веке до нашей (их) эры увели персы; другой прадед сам увязался за македонской девицей двести лет спустя и провел оставшуюся жизнь в Селевкии на Тигре, где взимал таможенные пошлины за право речной навигации да ведал вооруженным эскортом торговых караванов в пустыне. Еще рассказывают, что кто-то в их семье работал по контракту в Александрийской библиотеке, но успел уволиться по собственному желанию накануне пожара на верфи, в результате которого сгорели склады с хлебом и большая баржа с книгами, предназначенными к отправке в Рим. Дядя Зяма же – хоть и скрытый цадик – к книгам имеет весьма далекое отношение, бизнесом не занимался и, вообще, не был склонен к приключениям даже в молодости.


Дядя Зяма


Как и большинство его сородичей, он провел тихое и, если вы спросите меня, на редкость невзрачное существование: дом, работа бухгалтером на фабрике по пошиву спецодежды, снова дом, покладистая жена и послушные дети, трехразовое питание без излишеств, по радио новостные сводки в утренние часы и лирические песни времен Пальмаха в послеобеденный перерыв… Однако за всем этим скрывается кое-что еще, как в Ла Скала, если заглянуть сквозь щель в темном занавесе перед представлением «Аиды» Верди – статуи позолоченных львов, опахала с разноцветными перьями из экзотических птиц, мраморные колонны. С той разницей, что на представление дяди Зямы даже самому ангелу не достать билета, балкона для VIP не существует в природе, а представление не начнется никогда, потому что – как бы это объяснить? – постарайтесь сейчас напрячься и предпринять интеллектуальное усилие, ибо сказанное прозвучит философски: это такое представление, которое творится при постоянном аншлаге и без антрактов уже много лет, но при этом у него нет ни начала, ни конца, оно идет не ради представления как такового и не ради зрителей – последние одновременно являются в нем актерами, а имя постановщика известно всем по афишам, только произносить его вслух никому нельзя, и где скрывается в данный момент сам режиссер, программка деликатно умалчивает, но намекает, что он находится везде и всюду и, следовательно, может в любой момент выйти на авансцену, порвав хрупкую ткань либретто рукоплесканиями в свою честь. Но есть у меня некоторые основания полагать, что дядя Зяма – и есть и.о. режиссера, по крайней мере, он знает – и буквально хранит – один большой секрет.

Огласки не боясь (тут все свои), перескажу то, что могу, опуская некоторые детали, которые меня передавать не уполномочивали. Для начала хрестоматийное: вечером в пустыне налетел ветер и принес перепелов, которых оказалось столько, что они плотно покрыли весь лагерь. Когда топтуны проснулись, то сообразили, что пока все спали, северный ветер надул с такой силой, что под слоем исчезнувшей пыли и струями дождя намыло гальку, и в лучах рассветного солнца плато преобразилось в огромный блестящий и искрящийся стол. Выпавшая роса покрыла землю органической био-скатертью, на которую была выложена теплая и готовая к еде субстанция цвета манной каши с медом. По фактуре субстанция напоминала мелкий иней или зерна кориандра. Она лежала не сплошным ковром, но была расфасована по формам разных размеров – сахарными кремлями, пирамидками, караваями, медовыми горками, в виде животных и в виде рыб – к примеру, фаршированного карпа. Сверху на затейливые фигурки опал второй слой росы, наподобие полиэтиленовой упаковки защищая яство от песка и насекомых. К людям вышел главный предводитель и, сложив руки рупором, объявил, что ман будет выдаваться каждому по потребностям, между 5 и 7:30 утра, что в очередь становиться не нужно, а достаточно выйти из палатки с бронзовым совком и набрать для себя и членов семейства причитающуюся долю.

Все сошлись на том, что вкус у мана был адекватный: пионеры прокладки путей сообщения между лагерями сказали, что он напоминает им хлеб, вымоченный в яйце и молоке; старики шамкали полустертыми зубами и радовались тому, что после долгого перерыва они вновь могут вкусить медовых лепешек. Сборщики палаток и разведчики из тех, кто покрепче, мечтавшие о жареном на угле мясе, прикрывали глаза – ман во рту у них сразу приобретал вкус жареного барана. Выяснилось, что никто не мог собрать больше положенной ему ежедневной порции – и лишь накануне субботнего дня выпадал двойной паек, потому что в субботу выдача временно прекращалась. Когда солнце припекало, лишний ман таял и стекал в Средиземное море. К ручьям из мана приходили пить олени и медведи. Обнаружив, что мясо отметившихся на водопое зверей обладает чудесным ароматом и светится изнутри, а одежда из их шкур никогда не изнашивается, на них принялись охотиться филистимляне.

И где же здесь дядя Зяма? Еще Аарон по указанию пророка поставил в Ковчег Завета одну порцию мана в глиняном сосуде как знак вечного свидетельства о чуде пропитания в пустыне. В согласии с семейной традицией предок Зямы по материнской линии, Натан бен-Йешуа, благословенна его память, был одним из последних защитников Второго Храма. Ночью 6 ава, за три дня до катастрофы, когда осадившие храмовые стены римские легионеры забрасывали из катапульт свистящими пылающими снарядами внутренний двор, от жары пожара уже невыносимо было дышать. Зарево плавило розовые камни построек. Отряд самообороны один за другим вытащил из Святая Святых четыре драгоценных сосуда и замотанный в талит первосвященника жезл Аарона. По подземному тоннелю повстанцы переправили бесценный груз за пределы осажденного Иерусалима. Менора и херубы оказались слишком объемными, чтобы вынести их и не быть замеченными вражеским дозором на горе Скопус, поэтому пришлось их оставить и уповать на милость Всевышнего. У берега Иордана члены отряда для верности разделились. Натан бен-Йешуа, которому достался сосуд с маном, закопал его в Верхней Галилее под масличным деревом; когда солдаты отступили, он его перепрятал, замуровав в стену хижины на Генисаретском озере, и позже передал в наследство сыну, Йехиэлю бен Натану, тот, в свою очередь, внуку – Амраму бен Йехиэлю, а тот правнуку – Бнайе бен Амраму, и так далее, и так далее – аккурат до дяди Зямы, который, не покидая пределов Эрец Исраэль, на протяжении полувека каждый день, только стемнеет, спускается с лампадкой в руке по узким ступеням в подвал маленького домика в иерусалимской Немецкой слободе, чтобы проверить сохранность вверенного семейству объекта.

Сосуд из потрескавшейся глины лежит в деревянном футляре с бархатными стенками, сработанными для него руками отца дяди Зямы – коробы следует менять примерно раз в триста лет до тех пор, пока не придет пророк Элиягу и торжественно не вернет сосуд народу Израиля, и тогда его поместят в Третий Храм. А сейчас сосуд должен пребывать у дяди Зямы «для хранения во всех поколениях». Содержимое его не тает и не гниет, а навечно остается свежим, без порчи и червей – и все мужчины из рода дяди Зямы про это знают не понаслышке, ибо герметично закрытую емкость откупоривают за жизнь хранителя дважды: впервые на бар-мицву, когда отец передает тайну сыну, второй раз – на смертном одре. Оба раза из вместилища аккуратно вынимают чуть-чуть мана, только в первом случае будущий хранитель нежно откусывает кусочек, а в конце ему его просто кладут на губы. Ман никогда не закончится, возвращенный в сосуд он сам наращивает свою потерю.

Скоро по Немецкой слободе будут прокладывать трамвайные линии. Иерусалимский градоначальник уже приезжал сюда на осмотр в сопровождении помощников из министерства путей сообщения – все в шлемах и оранжевых жилетках. Делегация инспектировала окрестности, мэр лично постукивал по стенам домов, пробовал на вкус образцы смолы из выкорчеванных деревьев вдоль дороги, которую, как забитую холестерином артерию, предстоит расширить путем хирургического вмешательства желтыми, похожими на игрушки для взрослых, дизельными Катерпиллерами. К несчастью, по муниципальному плану дом дяди Зямы расположен прямо в узле будущего перекрестка, и его должны будут разрушить (о переносе каменного сооружения речь не идет якобы из-за бюджетных трудностей).

При этом дядя Зяма твердо знает, что трогать и передвигать футляр с сосудом можно лишь при исключительных обстоятельствах. Опасаясь за судьбу хранимого на протяжении столетий тайного груза, день и ночь думал он об альтернативных путях обеспечения сохранности содержимого. От нервного напряжения он даже начал терять аппетит, но ровно до того дня, когда в репортаже Галей ЦАХАЛ, который последовал за девятичасовыми новостями, Зяма услышал историю про стартап-лабораторию в Герцлии, занимающуюся новым направлением в науке и технологии – наноархеологией. Об успешном стартапе заговорили еще в начале нулевых в связи с курьезом. Тогда по виноградному зерну, найденному на раскопках античной винодельни в окрестностях Бейт-Шеана, ученые смогли реконструировать и вырастить лозу, из которой производили вино в древней Иудее. С тех пор результаты эксперимента репродуцировали, развили, и поставили вино на серийное производство. В наши дни бутиковая винодельня разливает по бутылям эксклюзивное и очень дорогое красное вино с аутентичным вкусом, который две тысячи лет назад смаковали в беседке за малахитовым столиком римский прокуратор или царь Ирод. Когда в Иерусалим с официальным визитом прилетели Дональд Трамп и его советник Джаред Кушнер, то на приеме в честь американских гостей премьер-министр Израиля с гордостью угощал их именно этим напитком – и, говорят, с большим успехом.

Но внимание дяди Зямы привлекла другая – менее эффектная, зато имевшая непосредственное отношение к миссии его сородичей и к предмету выбора их личной жизненной стратегии часть истории. Наноархеологи, как вскользь сообщила армейская радиостанция, при раскопках на территории Синайского полуострова обнаружили кусок янтаря со впаянным в него комаром. Окаменелость в результате анализа датировали между 1300 и 1310 годами до нашей эры – что несомненная удача, ибо данный отрезок времени соответствовал блужданиям двенадцати колен по пустыне. С помощью сверхточного лазера умельцы аккуратно вырезали комара из его долгого прибежища и ввели ему в брюшко иглу, чтобы извлечь образчик крови, высосанной насекомым из плоти древнего израильтянина более тридцати столетий тому назад. По полученному ДНК члены лаборатории восстановили не только пол и примерный возраст жертвы, но и то, чем человек питался в тот день, когда его укусил комар за час до того, как влип в красную смолу и затвердел с ней на грядущие тысячелетия.

Здесь у дяди Зямы участился пульс, он почувствовал, как стук его сердца стал сливаться с ритмом сердца давно превратившегося в прах соплеменника, пешком ушедшего из египетского плена. «В рамках эксперимента по восстановлению вкуса небесной маны», – бодро вещал диктор утренней передачи, – «участники лаборатории профессора Этингера попытаются спрогнозировать состав этого поистине первого еврейского национального блюда. Что требуется для рецептуры изготовления? В настоящее время проводятся интенсивные консультации как со специалистами музейно-реставрационной сферы, так и с историками кулинарии в Эрец Исраэль…».

Дядя Зяма не дослушал конца передачи и потянулся к телефонной трубке.


Cны

Cны

Антон Павлович Чехов выдумывает себя в Иерусалиме будущего

Антон Павлович Чехов выдумывает себя в Иерусалиме будущего

Второе свидание

Второе свидание

Мудрец

Мудрец

Портрет Набиля Раджуба в зеркале

Портрет Набиля Раджуба в зеркале

У вас упал зонт

У вас упал зонт

ФОТОГРАФИИ: ЮРИЙ ЛЕВИНГ





















Юлия Немировская: НЬЮ-ЙОРК

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 18:09

Раннее утро всегда зима,
Многоэтажки всегда Москва.
Стены сереют — привет тюрьма
тех, кто здесь будет, есть и бывал.

Тюрьма сонных духов возле людей,
С которыми люди не говорят,
Чтоб было слепее и веселей
Переживать свой утренний ад.

Чайник вскипел, а духи: пойдем
туда, где река, туда где луна.
Но тоненьким снегом, пустым дождем
Заштриховано время от сна до сна.





















Эзра Паунд: НЬЮ-ЙОРК

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 18:07

Моя столица, о моя любимая, о белая!
                            Ты, нежная,
Услышь! Услышь меня, и душу я в тебя вдохну
Нежнейшей дудочкою тростниковою, – внемли!

Да, знаю, я совсем сошёл с ума,
Здесь миллион людей, озлобленных торговлей, –
Какая девушка, куда там!
И флейте не обучен я, да у меня её и нет.

Моя столица, о моя любимая,
ты девушка безгрудая,
нежнее серебристой флейты.
Услышь меня, внемли мне!
И душу я в тебя вдохну,
и будешь ты жить вечно.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: ДМИТРИЙ КУЗЬМИН





















Чарльз Симик: ВАВИЛОН

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 17:51

С каждой моей молитвой
Вселенная увеличивалась,
А я уменьшался.

Жена почти переступала через меня.
Я видел ее огромные ноги,
Достигшие головокружительных высот.
Волосы между ними
Сверкали как борода бога.
Она выглядела жителем Вавилона.

«Я уменьшаюсь с каждой минутой»,
Вопил я, но она не могла меня слышать
Среди крылатых львов, зиккуратов
И сумасшедших астрологов ее накрашенных глаз.


ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО: АНДРЕЙ СЕН-СЕНЬКОВ





















Томас Бернхард: В МОЕЙ СТОЛИЦЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 34 on 30.05.2020 at 17:50

I

В столице я был лентяем, был конюхом
          премьер-министра, заглядывал в окна
Хофбурга и думал: нет, никогда мне не восседать
          ни за одним из этих столов, никогда
не выкурить трубки за синей бархатной шторой, которая
          Меттерниху застила панораму с зелеными кронами.


II

Меня подгоняли диковинными плетьми, библейскими фразами, книгами,
          ветер ноябрьский оголил мои бедра
и гневные псалмы вложил в измученный мозг деревенщины.
          Я спотыкался о знатность
этих бескровных существ, что тащились по Грабену
          в черных и синих костюмах, попыхивая сигарой,
и заключали сделки с цементными и уксусными заводами.
          Я спотыкался об инструменты, которыми в вялого Моцарта
жизнь пытались вдохнуть,
          и о страдание, засевшее в лицах,
что, как тюки с пеплом,
          набились в трамвай, о души утопших в болоте,
грезивших о медовых хлебах и возвращении ласточек,
          тучных пастбищах и шипящих на вертеле
агнцах в хмельных долинах.
          Я спотыкался о церкви, где отроков голоса
не насыщали голодных, где мессы служили взахлеб,
          в такт этому веку… те же всё голоса, те же выклики труб, те же
невыносимые звуки органа…


III

В столице я спать ложился, когда просыпался
          изборожденный морщинами день, а торговцы-молочники
без слов принимались за труд, когда дети, от кошмара проснувшись
          в заплаканных грязных постелях,
снова падали в ночь,
          что стелила им их невинная плоть.
Я слышал, как стонут юные матери, видел,
          как золотые лампы качаются на благоуханном ветру,
сквозь который мой мозг плыл, разбиваясь
          о дунайских утопленников.


IV

Я пришел, чтобы увидеть их тюрьмы, посмотреть их работу,
          лица их, одиночество,
я пришел, потому что мне отвратительны мед, молоко,
          эти скотские напитки неба!
Слыхивал я и о свадьбах, на которых столы
          гнулись под тяжестью фруктов и под натиском удалой
музыки… О парадных приемах и философии,
          библиотеках и межевых камнях римлян и греков…


V

Но что же нашел я в столице?
          Смерть с пепельной пастью, уничтожительницу, жажду и голод,
что даже голодному мне был отвратителен, ибо то
          голод, ищущий мяса и хлеба, лиц и нарядов,
голод, бормочущий о сраме этого города,
          голод, ищущий убожества,
мерцающий от окна к окну, голод весны, дурной славы
          под лестницей в небо.
Я был взят в плен и устал истлевать заживо,
          вдали от лесов, чуждый терзавшего прежде влечения к смерти.
Серые битые камни дико стонали,
          только я сам был хохотом, хохотом ада,
заставившим позабыть о ловушке,
          в которую я угодил, о сумрачном часе мира
под ноябрьским ветром…

(Из сборника Томаса Бернхарда «На земле и в аду» («Auf der Erde und in der Hölle», 1957))


ПЕРЕВОД С НЕМЕЦКОГО: ВЕРА КОТЕЛЕВСКАЯ


ОТ ПЕРЕВОДЧИКА:
В 2016 году в издательстве «Suhrkamp» вышла примечательная книжка карманного формата. На почти двух сотнях страниц размещены (по алфавиту) язвительные тирады австрийца Томаса Бернхарда (1931–1989) и его персонажей в адрес европейских городов. Листать можно по алфавиту, начиная со скромного Альтаусзее (впрочем, и вся Европа, по мнению писателя, – одна большая провинция).
Досталось здесь родному Зальцбургу и Вене, Риму и Осло, Лиссабону и Бухаресту и даже Гамбургу, в котором с успехом ставились его пьесы тогда, когда ни один австрийский театр их брать не хотел. Если бы нужно было составить собрание противоположного толка, туда непременно вошли бы боготворимый Кембридж (из-за боготворимого Витгенштейна), Нью-Йорк (здесь Бернхард пробыл всего сутки и был искренне потрясен городом). Еще Пальма-де-Майорка и несколько балканских курортов – в этих местах ему прекрасно дышалось и сочинялось. Не стоит думать, что ненависть и любовь обретают здесь какие-то индивидуальные, характерные черты: по части деталей Бернхард всегда скуп, охотно гиперболизирует и обобщает до черно-белого шаржа. Вероятно, пережитая в юности угроза смерти (жизнь пациента клиники для легочных больных висела на волоске) изменила его мироощущение раз и навсегда. «Все кажется смешным, когда подумаешь о смерти». Отсюда – нетерпимость к лицедейству, социальному неравенству, карьеризму, без которых немыслима публичная жизнь.
Первый поэтический сборник Бернхарда, «На земле и в аду» (1957), дает ответ на естественно возникающий вопрос: почему, откуда столько презрения к миру? Сельская жизнь, к которой прикован герой, редко предстает идиллической, зато бесконечный круговорот времен года, привязанность к отеческим гробам, бремя вины и неизбывная участь, роднящая человека с животным, вызывают отчаяние. Провинциальность мыслится здесь как безвыходность (Ausweglosigkeit), погребение заживо. Мотив путешествий, которые, казалось бы, должны разомкнуть внутреннее пространство, связан с разочарованием (появляются образы Вены, Парижа, Венеции, Кьоджи), а нередко и отвращением. Далекие города из книг предстают вдруг в своем бытовом убожестве. А может быть, все дело в том, что герой здесь еще сильнее чувствует свою отверженность, чужесть большому миру, на который у него недостает ни дерзости, ни сил.
Первый городов в этом каталоге поношения городов (Städtebeschimpfungen) – Вена. Он не верит блестящему, некогда имперскому, городу: явившись сюда с жаждой новой жизни, отвергнув «скотские напитки» крестьянина, он испытывает здесь уже знакомый ужас: пепельные лица, фальшь повседневности, гримасы ада. Бернхард воскрешает экспрессионистскую патетику и изломанность линий. В этой захлебывающейся плеоназмами, экзальтированной речи пока неразличим минималистический почерк будущего прозаика и драматурга, но угадываются ригоризм, упрямая честность, сближающая Бернхарда с его соотечественниками Витгенштейном и Краусом.

                                                                                     ВЕРА КОТЕЛЕВСКАЯ