:

Archive for the ‘ДВОЕТОЧИЕ: 20’ Category

Джон Дринкуотер: ПЯТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 11.05.2013 at 15:22

                           Эти переводы посвящаются светлой памяти Василия Бетаки

ЛУННЫЕ ЯБЛОКИ

Наверху в старом доме уложены яблоки в строки,
слуховое окно свет луны пропускает, и в лунном потоке
их придонная зелень во тьме сияет глубокой.
На луну облака наплывают в осеннюю ночь.
Мышь скребет и скребет за обшивкой, а после ни звука,
ни мышей, ни людей не услышать, ни скрипа, ни стука;
облака сдуло ветром, луна под чердачной излукой
метит яблоки светом подводным точь-в-точь.
Так лежат они в ряд, а над ними темнеют стропила;
на просевшем полу их луна серебром окропила,
луноликие яблоки снов в наносах полночного ила,
а под ними крутые ступени молчат.
В коридорах внизу ничего нет, одна только дрема.
неподвижней, чем прежде в саду на ветвях, они дома
ждут свиданья с луной. Нерушимая тишь и истома
и омытые яблоки чуда в мерцаньи луча.


ПУТНИК

Когда март был хозяином гряд и борозд,
а в небе шло празднество облаков,
со страстью взывали ржанка и дрозд,
золотились бутоны жонкилей легко.
Сжав трубку зубами и палку рукой,
мимо старик прохромал по двору,
бормоча: «Моя смерть уже недалеко,
раскрывайтесь быстрее, я скоро умру.
Я неплохо прожил немало лет,
добрый век полыхающего огня,
но угас мой пыл и желаний нет,
ни черт, ни смерть не страшат меня;
Я готов уйти, только невмоготу
мне входить в ворота за краем морей
и земель, если вас не увижу в цвету.
Ворота раскрыты, скорей, скорей.


ОРЕШНИК

Унылой мглой орешника я шел. Над головой
Крыло голубки билось о потаенные сплетенья веток.
И землеройки робкие в туннелях капелью звуков
будили хрупкость зимних листьев. Я наблюдал,
как узкую тропу носильщик муравей пересекал
под непомерным грузом соломинки блестящей.
Я замечал с особой остротою чувств
любые малости лесных передвижений.
Пока над головой и под ногами,
путем листвы за мной гналась повсюду
безмолвная, настойчивая тайна.
…………………………………………………………
Преследуя житейскую прозрачность,
чья красота насущна для меня, мотив трепещет
и бьется в неразведанном сознаньи.


ЛУННЫЙ ВОСХОД

Куда устремились, прелестные всадники? —
На восход Луны стремимся, на смертельный
лунный морок,

Там, где воды недвижны, там, где птицы бескрылы,
безголосы и безгласны,
там мы будем скоро, скоро.

Куда путь держите, гордые Гекторы?
Сквозь битву, из битвы, под полевые травы,
Пыль из-под копыт, и в прах,

в облаке пыли вернетесь с потравы.

Я гордый Гектор, я всадник прелестный,
Я, такой же, как вы, прелестный и гордый;

На восход луны мы скачем вместе.
Так споемте громко хором:

«Там за пылевой завесой — тайна лунного восхода.
Мы стремимся к лунным знаньям, холодней, чем те, которым
нас под солнцем обучали.

Гордые Гекторы, прелестные всадники и певец безыскусный,
все как один помчались».


УМИРАЮЩИЙ ФИЛОСОФ СКРИПАЧУ

Сыграй, скрипач, напев мне перед смертью.
Пустопорожня философия, поверьте.
Лежу теперь, далек от всех ученых драк,
Один скрипач дурацкий – не дурак.

Меня в последний путь твой лук и тетива,
Проводят музыкой, как волны и листва,
и поступь тихая шагов неосторожных,
где логике не место многосложной.

Немало знаньями засеял я лугов,
пока не понял, что не знаю ничего,
и вздор, и мудрость мне свой лик явили,
двойная мысль в глазах светилась: или-или.

Одни лишь ноты побуждают еле-еле
деревья-тени луговую резать зелень.
И зеркало воды, где ветви и покой,
и цапля на гнезде над ветреной рекой,

они одни, как прежде, несомненны;
играй, уходит философия со сцены.
Из мыслей строгий врач уходит в срок,
и ты, скрипач, — последний мой урок.


                                              Перевод с английского: ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР

ДЖОН ДРИНКУОТЕР (1882 — 1937): английский поэт и драматург.

Реклама

Сесилия Мейрелес: ЭПИГРАММЫ ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 11.05.2013 at 14:46

                                                 Перевод посвящается памяти Василия Бетаки


ЭПИГРАММА N°1

На эту неустанность наблюдений
Наложена громкая или беззвучная песнь,
Цвет духа, безучастный, эфемерный.

По ней тебя повсюду узнают,
И из нее известно достоверно,
Что пенье – не совсем напрасный труд,
И мир становится прекрасней, несомненно,
Когда о нем поют.


ЭПИГРАММА N°2

Ты осторожно, мимолетно, счастье.
Едва покажешься, тебе уж вышел срок.
Чтоб измерять тебя, придуманы часы.
Существованье времени есть твой урок.

Ты, счастье, так причудливо, жестоко.
Пока мелькают дни привычным ходом,
Окажется: твои часы уж минули давно
И впереди мучительные годы.


ЭПИГРАММА N°3

В безжалостно искромсанном саду весной капризной
Моей руке навстречу сквозь глухую тишь
Побеги новые протянутся в цветеньи.

(Забытый аромат!)

И возродятся формы,краски, жизни…
О царство Флоры! Мы, смертные, оплакиваем лишь
Неочевидность воскресенья.


ЭПИГРАММА N°4

Слезы плывут из пропасти глаз,
Чтобы боль пролилась через край и пропала.
Слезы сами способны рыдать,
Как волна, что коснулась причала.

Море волну направляет на нас,
Повинуясь небес повеленью.
Слезы исчезают без следа,
Пусть равнозначны кораблекрушеньям.


ЭПИГРАММА N°5

Люблю смотреть на каплю, что упала
На гладкий лист во время шторма.
Все сущее вокруг затрепетало,
Она ж сопротивляется упорно.

Ее кристалл, на удивленье целый,
Готов пропасть, готов к сопротивленью.
Лист остается крошечным пробелом
В безбрежности творенья.


ЭПИГРАММА N°6

На эти камни пала ночь-слеза.
Ее пытался иссушить нездешний ветер,
А лунный свет глазами белыми слепца
Ее великолепья не заметил.

Раздумья, что придут в конце времен,
С вселенской грустью будут в унисон,
Что ночь-слеза была как жизнь прекрасна,
Вся жертвенна и вся напрасна.


ЭПИГРАММА N°7

Ты из породы жаждущих завоевать
Все земли, небеса и воды.
Я из породы тех, кому доступна темная свобода:
Не добывать, не обладать.

Ты из породы тех, кто рвется в путь,
Страдать, выигрывать сраженья.
Я из породы тех, кто видит суть
Пути в дорожных наблюденьях.


ЭПИГРАММА N°8

Причалю к тебе, хотя знаю, что ты лишь волна.
Зная, что ты лишь облако, обопрусь на тебя.
Вручая себя твоей смутной судьбе,
Теряю право плакать, когда падаю.


ЭПИГРАММА N°9

Ветер веет,
Ночь немеет,
Листва опадает в садах.

Останется ль память на белом свете
Об этой ночи, этом ветре,
Об этих опавших листах.


ЭПИГРАММА N°10

Мое существованье много лет подряд
Заключено в сопротивленьи
Твоим речам, немом и безответном.

Без того, чтоб отдаться движенью
И подарить аромат,
Как цветы, уносимые ветром.


ЭПИГРАММА N°11

Неведомый вихрь на лету
Наткнулся на дерево в ярком цвету
И взялся его вытрясать как завесу,
Кусок полотна, зажатый в руке.

Птицы взлетят в небеса.
Цветы осядут на песке.


ЭПИГРАММА N°12

Несчастный маленький жучок раздавлен механизмом.
И тут же пробил час непримиримо точный.

Но звук огромных траурных часов
Вобрал ли эту жизнь, ушедшую досрочно?

Сменился ль тон хотя б чуть-чуть, когда раздался бой,
А жертва замерла, ухваченная прочно.


ЭПИГРАММА N°13

Пройдут цари в золотых коронах,
За ними – герои в венках лавровых,
Пройдут по этим путям.

Потом поспешат святые и поэты.
Святые в терновых шипах,
Поэты, подпоясанные светом.



                                              Перевод с португальского: ЭЛИНА ВОЙЦЕХОВСКАЯ

СЕСИЛИЯ МЕЙРЕЛЕС (1901-1964, Рио-де-Жанейро): видный бразильский поэт, всю жизнь боровшийся со словом «поэтесса». Предлагаемый перевод выполнен в рамках академического проекта перевода эпиграмм Сесилии Мейрелес на разные языки и был закончен в день смерти Василия Бетаки. (Прим. Э.В.).

Компьюта Донцелла: ДВА СОНЕТА

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 11.05.2013 at 14:31

* * *

Когда восходит цвет весенний новый,
Растет и радость истинных влюбленных.
Под пенье птиц среди ветвей зеленых,
Они в сады уходят и дубровы.

Все любят! Все к служению готовы,
Веселье, радость в душах утонченных,
Лишь только я одна в слезах и стонах
Оплакиваю жребий мой суровый.

Мой батюшка родной — причина боли,
Со мною поступает он неправо:
Мне мужа хочет дать противу воли,
Мне это не по сердцу, не по нраву.
Всечасно стражду я от этой доли,
И мне не в радость ни цветы, ни травы.


* * *

Хочу оставить мир и все соблазны,
Служить желаю Богу, поелику
В миру все стало подло, безобразно,
Неправедно, безумно, лживо, дико.

Погибло все, что было куртуазно,
Бесчестны все, от мала до велика,
Сама бы не жила в миру я праздно,
И мне супруг не нужен и владыка.

И всяк кичится тем, что зло и ложно,
И сам себя в очах моих порочит,
Я к Богу обратилась непреложно.
Но батюшка пустить меня не хочет
Служить Христу, и на душе тревожно:
Не знаю, за кого меня он прочит.


Перевод с итальянского: ШЛОМО КРОЛ


КОМПЬЮТА ДОНЦЕЛЛА (середина XIII в.): первая итальянская женщина поэт. О ней мы не знаем практически ничего, даже ее имени (Compiuta Donzella — псевдоним-«сеньяль», т.е., кодовое имя, которым еще у трубадуров зашифровывалось имя жоглара — исполнителя песни, или женщины, которой песня была посвящена). Значение этого сеньяля — Совершенная молодая госпожа. Сохранилось три ее сонета и часть тенсоны, написаны они на тосканском наречии, в котором используются итальянизированные провансальские слова из лексикона трубадуров.

Посвящаю эти переводы светлой памяти Василия Бетаки. Он был прекрасный поэт и виртуозный переводчик, и еще он был замечательный человек, который всегда был добр ко мне и поддерживал меня в моей работе. Я многому у него научился и продолжаю учиться, потому что его стихи и переводы остались и останутся. Василий Павлович был остроумен и стилен, слова и мысли его были точны и глубоки. Его кончина — большая потеря. Можно по-доброму позавидовать столь интересной, яркой и плодотворной жизни, столь острому и ясному уму и такому большому таланту.

                                                                                                                          Ш.К.

Галина Полонская: ОТРЫВКИ ИЗ ПЕРЕПИСКИ ПО МЭЙЛУ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 11.05.2013 at 14:11

«В Классики»

На московском асфальте весной, как водится, появились расчерченные мелом квадраты. Сверху – дуга, надпись классики… Девушки старательно пинают камушек… В классики… Это было весной во дворе Литературного института. В классики, кажется, пока никто из них не допрыгал. Неподалёку в том же дворе сформировалась другая группа. Выделялся худенький очень подвижный, почему-то очень манящий к себе, лохматый среди стриженых «под политику», жестикулирующий… Мальчик? Нет. Взрослый? Нет! Кто это? – спросили мы у Ирины Озеровой. – Бетаки… Заочник… Из Ленинграда. Он привлекал к себе всеобщее внимание. Возле него, вокруг него было что-то, что сегодня мы назвали бы сгуском энергии, вихрем ауры… Тогда мы не знали этих слов.


***

Вспоминаю одну из летних встреч. Возле литвузовского забора возбуждённо жестикулирующий Вася Бетаки рассказывает о заваленном экзамене по литературе. При его эрудиции, при его владении словом? Как это возможно?! Возможно. Он не просто завалил экзамен, он вылетел с него, его вынесли, как когда-то Маяковского за прочитанное стихотворение «Вам». Бетаки спросили о романе Фадеева «Разгром», как о произведении социалистического реализма. Что тут трудного? А то, что Василий Павлович Бетаки твёрдо уверен – нет такого метода в искусстве. И со всей присущей ему убеждённостью доказывал дрожащей комиссии, что они всю жизнь учили тому, чего нет. Дипломная работа Бетаки была готова, напечатана, отрецензирована, одобрена Антокольским. Нужно было выждать, пока забудется скандал с несуществующим соцреализмом и появится заимствованный термин «реализм без берегов».


Пристыдил

Московский подвал. Полметра над асфальтом. Наше с Яшей жильё. Между микояновскими пельменями и чаем Вася при всём честном народе вдруг читает: «Всё, что минутно, всё, что бренно, похоронила ты в веках. Ты, как младенец, спишь, Равенна, у сонной вечности в руках.» И спрашивает меня Вася: кто? А я не знаю. Как не стыдно? – говорит он… мне очень стыдно уже полвека с тех пор. Так стыдно мне было за три года перед тем в сибирской деревне, когда друзья моей ссыльной мамы спрашивали меня как представителя поколения о Бабеле, Мандельштаме, Пильняке… А я впервые слышала эти имена. Мы были серые и дикие. Васька был не такой.


***

Трудно представить себе, что Вася Бетаки умер. Нет, второй закон термодинамики отменить невозможно, но странное дело: мы никогда не связывали Ваську с временем, в котором он и мы живём. «Нет, никогда ничей я не был современник» мог бы сказать он. Для меня он был скорее представителем мировой культуры. События и мелкие, и крупные жизненные неприятности происходили где-то в стороне от него. Он был ближе Эдгару По и его чувствам, мыслям, и чувствам Сильвии Плат, чем времени, в котором барахтались мы. Бетаки всегда был абсолютно свободен. Свободен во всём. И это было чудесно!


***

Всякое воспоминание, независимо от первоначального замысла, есть неизбежно размышление о времени и о себе. Бетаки в нашей жизни возникал. Возникал совершенно неожиданно, без какого-либо предупреждения или звонка. Он, повторюсь, был абсолютно свободен и абсолютно не от мира Москвы 60-х. Вот он идёт по бульвару по направлению к улице Горького… Шортики! Как у октябрёнка! Зелёная ковбойка с короткими рукавами! Какой вызов застёгнутой на все пуговки Москве! Меня в этот период песочили на педсовете за короткую юбку, зеленые чулки и свитер-самовяз, слегка просвечивающий! Вэтот период мы с Бетаки долго бродили по городу, наговориться не могли. Возникла идея приехать в Ленинград, привезти моих учеников-семиклассников. Остановимся у моей тёти в новой квартире на Охте. И мысли не было, что тётю это не обрадует. Я уже писала о прсветительской роли Бетаки в этот мой период. Просветил меня – пусть просветит моих учеников! Он жил тогда в Павловске, с какой-то женщиной, создававшей и обшивавшей кукол. Кукольный театр обеспечивал им крышу над головой. Просто экскурсоводу жилья не полагалось. Кукол делал Бетаки. И нам показал, как делать папье-маше. Женщина шила не только куклам, но и Васе. Вот откуда шорты и ковбойка. Он водил нас по Царскому селу! Он водил нас по Павловску! Он рассказывал о Венере Калипиге! Дети – им за 60 – помнят это в мельчайших подробностях.


***

Осенью 90-го года, в Васин приезд из Парижа, как-то мы встретились не у нас. Не могу вспомнить ничего, кроме грязи, мусора, разбитых ящиков и – яркое осеннее солнце. Мы втроём разговариваем о предстоящей тяжёлой зиме, возможности неработающих канализации и отопления, о печках-буржуйках и выходе России из СССР. Бетаки показывает газету, тот их подложный номер «Правды», о котором он пишет в мемуарах. К счастью, всё обошлось, зима была обычная. Пережили.


Собачье

Собачниками мы стали случайно. Новая квартира позволила завести собаку. Это был эрдель по кличке Радар. Эрдель был бракованный, перенесший чумку, страдающий эпилепсией. Всё же очень милый, всеми любимый, крупный… Его крали у нас дважды. Мы находили… В третий раз не нашли. Через много лет сыну-учителю ученица предложила щенка серебристого пуделя… Потом ему мы привезли из Чехии даму… летом даме молодого кавалера. Так появились те четыре собаки, которых вы с Васей у нас видели. Немолодой пудель был Грей – родоначальник пуделиной династии в нашей семье. Кажется, он дожил до 17 лет. Почему-то все умирающие у нас собаки и кошки ждали моего возвращения с работы и умирали или у ноги, или на руках. С пуделями гуляли в яблоневом саду.


Собачьи знакомства

Среди всех прочих – дама с водолазом. Вся в чёрных тёплых одёжках. Водолаза вычёсывают, пух прядут на электро-прялке, вяжут тёплые одёжки и мастерят пояса против болей в пояснице… Когда Бетаки захотел ньюфа, мы обратились к этой даме. Собаки были клубные, породистые, кому попало не продавали. Так и вышли на щенка Нюшу. Яши нет. Некому вспомнить и рассказать, как ездили за щенком. Скорее всего это было без меня. Я хорошо помню вокзал, вагон, купе… и счастливого до глупости, до детскости Ваську. Он обнимает щенка, зарывается в шерсть и улыбается, и смеётся… Жизнь редко даёт нам такое чистое без привкуса горечи щенячье счастье. Щенка везли контрабандой. Поэтому прятали. И красная сумка была застёгнута, когда кто-то мог собаку увидеть.



100_5404 с катей

Александр Бирштейн: ВАСЬКА…

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 11.05.2013 at 13:43

Море, море… Моря столько, что кажется, суши нет. Дорвался… Но вода черна. Почти черна. И холодно, видно, в ней плавать. Даже дельфинам, которые перестали резвиться у бортов и ушли туда, где поспокойней и потеплей.
Дельфины… Стиль дельфин… Мой стиль… А Васька не умел плавать!
Васька… А я и не представляю, как по-другому. Мы все там, в Медоне такие: Ленка, Галка, Димка, Катька, Вовка, Сашка…
И он – главный.
Васька многое умел! Водил, пока глаза не стали подводить, как заправский гонщик. Знал Париж и не только Париж так, что заслушаешься. Помню, как-то рассказывал нам с Ленкой про крышу Собора Нотр-Дам час, наверное. И хотелось, чтоб еще, еще… Это его был Париж. Поэтому – говорит – заслушаешься. Или зачитаешься, когда он брался об этом писать. Умел приготовить такую еду, что пальцы проглотишь. А как гениально он читал стихи! И сколько их знал, помнил! Умел, умел, умел… Дружить, например. Я счастлив был его дружбой!
Но главное, сто раз главное – он умел писать стихи. И с каждым годом, да что годом – днем! – все лучше! Я брался издать его книги, писал предисловия. Так что, читал-перечитывал все. И поражался этой дороге вверх. Все время вверх.
Я счастлив был, не кривя душой, да-да, вовсе не кривя душой, прочтя его новое, писать Ваське восторженные слова.
– Тяффф! – отвечал Васька. – Или даже:
– Тяфф-тяфф!!
Что сделаешь – фокстерьер!
Да, именно такое имя-прозвище-определение носил он в нашей компании. Такие имена были у всех.
Ленка была хрюшей, Машка – кошкой, Бегемотом был и есть, конечно, Борька, Галка – куда денется? – Галкой, а я Винни-Пух.
Как будет теперь? Наверное, так же…
Фокстерьер… Наверное, потому, что Васька был маленький и задиристый. Хотя, и соглашателем тоже. Но только, если предмет спора ему важен не был. Тогда – пожалуйста: ты прав и ты прав…
Но если предмет спора его задевал за живое, Васька бился до последнего. Даже если неправ был…
Каюсь. Я их заводил слегка. На тему, которая мне важна была. Ну и сидел, слушал, вразумлялся. Провокатор? Вряд ли? Просто наши вечера невозможны были без спора. Ну, никак! Больше ста вечеров подарила мне судьба за последние годы… Больше ста вечеров, почти каждый на всю жизнь. Сам себе завидую. И огорчаюсь тоже – мало!
Думал, всю жизнь так будет. Надеялся…
А еще разговоры с Васькой днем, когда все на работе и можно говорить всласть. Васька пил растворяшку, я заварной кофе. И на любую тему. А потом все равно о стихах. Васька учил, объяснял, спрашивал, удивлялся, хвалил (редко), бранил (часто), снова учил и… фантазировал. О, это он умел. И это было так здорово! Он никогда не опускал планку рассказа своего. Вспоминал, радовался, делился.
И еще Васька был отважен!
А хлебнуть пришлось. Блокада. Детский дом. Кусочек фронта с барабаном и палочками. С барабаном… Медаль «За отвагу» просто так не давали!
Да и работа Васькина тут, в забугорье отваги требовала. И получала эту отвагу. Как им бойцам «Свободы» Некрасову, Галичу, Бетаки, Максимову без отваги?
Хотя… Не буду об этом, а то Ленка браниться станет:
– Высокие слова… Васька не любил…
Да любил он, любил. Просто, не принято было. А так бы слушал… Ведь недодали же. И признания, и славы, и даже добрых слов.
И в поэзии недодали. И в переводе. А он заслужил. Он ведь огромный поэт, этот Васька. Я знаю, что многие спохватились, читают-перечитывают. Нет-нет, я не скажу:
– Поздно!
Потому что, читают.
Васька счастлив был, и когда получалось. Любое! А когда лучше всех – блаженство! Например, грести на байдарке. Поэтому так любил, когда мы на байдарках по Дордони. Меня – неумеху учил-вразумлял…
Та поездка в Дордонь вообще на всю жизнь. Абсолютное счастье день за днем. И фотография… Это в Рокамадуре – если неправильно написал, Ленка поправит! Это город такой, вертикальный. Мы с Васькой пили кофе и были до невероятности счастливы. А Ленка нас фотографировала. И одну такую фотографию оформила и мне подарила. На Рождество…
Да, я про Рождество еще не сказал. Когда все собираются. Ну, почти все люди этого дома. Васькиного и Ленкиного дома. Как для меня – лучшего на земле. И всем хорошо. А как теперь?
А так же!
Шиш, что изменится!
Васька есть! Куда он денется? Сидит, усы распушил…
– Трепло ты, – говорю, – обещал же…
А он лыбится.



100_1547ослик

Борис Великсон: О ВАСЬКЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 11.05.2013 at 00:20

            Я хотел написать о Ваське – живом, чтобы не выходило образа дорогого покойника. Его, в общем, и не выходит, и это уже очень хорошо. «Когда человек умирает, изменяются его портреты», так вот это не о нём. Когда человек умирает, и если о нём помнят, он часто остаётся застывшей памятью, уходит в прошлое и иногда превращается в икону. Но бывает – что он остаётся не памятью, а частью других; тогда он живой. Тогда ты знаешь, что бы он сказал в ответ на что, слышишь его голос не в воспоминании, а в каждом новом разговоре, и собственно, что мешает нам включать Ваську в разговор? Две вещи: одна – это что легко говорить васькины глупости, но трудно изредка говорить то неожиданно пронзительное, что он вдруг иногда говорил; и вторая – никому из нас не поставил голос Антокольский, и нам не перекрыть с лёгкостью шум разговора.

+++
            То, что я собирался написать о Ваське, в большой степени написала Лена; оно, конечно, и правильнее. Надо думать, чего не написала.
            Лучшее описание васькиного характера – у Шукшина в рассказах, в сборнике «Характеры». Васька этих рассказов не читал. Он прочёл у Шукшина какой-то роман, и зачислил его в плохие писатели. Вообще с прозой у него было … ну. Его суждения о стихах были почти всегда неоспоримы. Его суждения о прозе были почти всегда нелепы. А тут ещё и то, что «деревенщик», ну какое Бетаки имел отношение к русскому крестьянину? Никакого – кроме того, что похож. Я ещё имел неосторожность говорить, что значит, из всей своей безумной смеси кровей получился Васька архетипически русским; это вызывало гнев – «я никто, у меня нет национальности». Однако же так. Речи васькины были часто по Шукшину, часто – по типу писем к Стреляному, когда, читая первую часть фразы, в жизни не догадаешься, какой, по мнению автора, из неё следует вывод. Но ведь это и интересно. Шукшин описывает талантливых людей.
            Как и многие герои рассказов Шукшина, Васька считал, что всё можно объяснить за пять минут. Ну за десять. А если не можешь и говоришь, что сначала надо бы лет пять поучиться, значит, ты сноб и плохой педагог. Вот Каплуновский не сноб. Спросит Васька про струны или про чёрные дыры, Каплуновский объясняет. А Васька кивает. Каплуновский ему про топологию, Васька кивает. Оба довольны.
Но я думаю сейчас, что что-то Васька из таких разговоров получал. Не знания про топологию, конечно, а изгибы и загогулины мышления, которые нам в голову не приходят, а ему – были нужны для дела. Потому что дело у него было одно: стихи. Пиздёж хоть про политику, хоть про квантовые струны был массажом не знаю уж чего: не мышления, не души – стихописательного органа, который у него был, а у нас нет.
            Внешне это выглядело так, как написала Лена. Поток клоунской чуши, из которого вдруг – редко, но регулярно — вылезала мысль, нетривиальность которой совершенно как бы противоречила всему остальному. И – как бы разность личностей несущего застольный бред экстремиста Васи и тонкого поэта с изумительным чувством меры Бетаки; но только этой разности личностей не было, и это сейчас подтверждается тем, каким согласным хором говорят о Ваське те, кто знает его в основном по стихам, и те, кто даже и не читали его, а только знали лично. Таких, вторых, тоже есть некоторое число – скажем, Марья Васильна Розанова. Это простое чувство – не хочется читать, чтобы не разочароваться. Она была неправа, но она не одна такая. Так вот, остаток-то у тех и у других один и тот же. Это совсем не всегда так, даже, я думаю, это редко так.
            Русский человек, описанный Шукшиным и пишущий Стреляному или, когда-то, в «Крокодил» (у Шостаковича есть прелестный цикл на письма в журнал «Крокодил»), соткан из противоречий. Без противоречий ему приходит каюк. Без противоречий он перестаёт быть умён. Васька умён быть не переставал. Вот возьмём любую черту. Скажем, был ли Васька хвастлив? Ну конечно, был: он хвастался знанием персидского (мне казалось, что за персидский он получил двойку, но Лена поправляет: двойку он получил за арабский, а персидский не знал просто так, без двойки), умением танцевать танго (вероятно, лет сорок назад умел), он считал, что это он развалил СССР (они там в НТС сварганили фальшивый номер газеты «Правда» на Олимпиаду 1980 г., который начинался тем, что после офицерского переворота РСФСР вышла из СССР; разница с реально происшедшим в 91 году только та, что у них после этого наступало всеобщее счастье; Васька считал, что кто-то прочёл и подал идею Ельцину). Как-то они с ленкиным отцом шли по медонскому лесу и подошли к турнику. Вадим Исаакович спросил «Интересно, сколько раз я смогу подтянуться?» Васька сказал: «Я – десять». Естественно, не смог он ни единого раза, но для него прошлое, когда он ездил из Ленинграда на юг на велосипеде, а до того скакал на лошадях около Ростова, сливалось с настоящим, в котором у него было три инфаркта. (Вот это отсутствие чувства прошедшего времени, очень, я думаю, полезное для стихов, очень мне мешает при чтении его мемуаров. Я не чувствую времени в них). Так вот, он был хвастлив – во всём, где хвастаться было нечем. А в том, что он на самом деле умел, он не просто не был хвастлив, об этом трудно иногда было узнать. Ну, стихами он не хвастался, но их можно было прочесть. А вот про то, что он умеет прекрасно делать куклы и играть в театре марионеток, и учить играть в кукольном театре, мы узнали совершенно случайно. Я думаю, что я про многое ещё, что он на самом деле умел, просто не знаю.
            Когда Васька излагал политические взгляды, волосы вставали дыбом. Расстрелять следовало почти всех, демократия ужасна, лучшее средство – это найти хорошего диктатора (он считал, что Снегов в весьма посредственной книге «Диктатор» отнюдь не шутил), неприспособленным следует вымереть, левацкие идеи, вроде равенства, следует искоренить, потому что только образованным людям можно давать права. Это всё за столом или в кресле. После этого он шёл на выборы и голосовал за французских социалистов, а когда слышал о наживающихся владельцах предприятий, которые кого-то увольняют, предлагал у них эти предприятия отобрать. А потом он выходил на улицу и общался с теми, кому только что предлагал вымереть, и общался с бóльшим и толком, и удовольствием, чем мы. Всё это у него был шум в голове, а под шумом был, пожалуй, самый добрый человек, какого я знал. Реально он ненавидел не политических противников, а расчётливость и тривиальность. Да нет, не ненавидел: просто такие люди были ему неинтересны и тут же выпадали из его жизни. Может, можно найти ещё какое-нибудь качество, приводившее к выпадению, кроме расчётливости и тривиальности, но это неважно: важно, что вокруг оставались только те – и их было много! –с кем было интересно и хорошо и кто его любил.
            Васька сочетал в себе большой эгоцентризм и полное отсутствие эгоизма. Эгоцентризм – часто невыгодное свойство: человек плохо ориентируется в том, что происходит внутри других, ошибается и натыкается на углы. Эгоцентризм в сочетании с эгоизмом приводит к тому, что человек просто не понимает, за что его так. Васькин эгоцентризм был счастливым. Он жил в отчасти другом мире, чем те, с кем общался, но эти миры так же прекрасно друг с другом ладили, как ладят кошка Гриша и собака Таня. Он вообще был природно счастливым человеком, по крайней мере те двадцать с чем-то лет, которые я его знал.
            Собственно, единственное, в чём он был, мне кажется, внутренне неправ – это в обиде на собратьев по перу. Ему было обидно, что в поэтических тусовках вылезают другие имена, что его не печатают, критики не пишут, что он как бы не в обойме. Я считаю, что на самом деле ему невероятно повезло, если уж жить в то плохое время, которое нам досталось, что он застал десять или больше лет интернета. Сейчас, мне кажется, совершенно неинтересно, кого напечатали тиражом в 500 экземпляров, а кого не напечатали. Читателя всё равно почти нет. И уж тем более неважно, про кого говорят на конкурсах, а про кого нет. Это примерно как то, что когда уехал Бродский, тут же в Ленинграде возникли споры, кто первый пиит. Но да, очень обидно быть совершенно невостребованным. И если б не интернет, так бы и было. А рукописи в столе потом редко читаются. Сейчас – все те, кто умеет читать, читать Бетаки могут, и все, кто хочет, это делает. Их, по меркам нашего времени, весьма немало. И главное – всё остаётся. Если когда-нибудь снова возникнет явление читателя, который был когда-то, до этого читателя васькины стихи дойдут. А собратья по перу – ну что собратья по перу… Тщеславны все одинаково, талантливы – не одинаково. Вот и получается.
            Васька считал (в разговоре), что соль земли – интеллигенция. Был ли он интеллигентом? Это слово к нему неприменимо. Он был из благополучной и интеллигентной семьи – но он был блокадным мальчиком и детдомовцем, с детдомовскими повадками (до желания – или, скорее, провозглашения желания – иметь нож в кармане!), которые непринуждённо сочетались с колоссальным кругозором и интеллектуальными ценностями. Он знал невероятно много – и не знал тоже невероятно много. Он был очень талантливым поэтом, но для меня это не самое главное. Он был очень талантливым человеком. Он остался во всех, кто его знал. Живым.



100_9194чб

О РАБОТЕ: ВАСЯ И ЛЕНА

            Я считаю, что мне невероятно повезло, что я долго и близко видел, как работали Вася с Леной. Вероятно, это не единственный такой случай; может быть, просто другие не описаны, или мне не довелось читать. Но не довелось.
            Как они работали над собственными васиными стихами, написала тут сама Лена. Но я скорее о переводах, там совместность работы выявлена больше. Кто автор переводов Сильвии Плат? Не знаю. Лена не может написать ни одной стихотворной строчки. Значит, она не соавтор. Тогда кто она в этих переводах? Редактор? Ну да, и редактор тоже. Но слово «редактор» предполагает, что к нему поступает уже готовый текст, созданный без его участия. А это не так.
            Ну, начнём с того, что с английским (впрочем, как и с другими языками) у Васи было не очень. Он его кое-как знал, но очень часто не понимал или понимал совсем не то, что написано. Фонетически он текста совсем не видел; он, читая глазами, не слышал. Английских поэтических приёмов он попросту не знал сначала. («Ворон» ему, действительно, удался необычайно; но в «Вороне» по-английски практически нет приёмов, отсутствующих по-русски). Его переводы Киплинга мне нравятся очень умеренно (впрочем, мне и оригиналы Киплинга нравятся очень умеренно – у Киплинга я считаю главным «Книгу Джунглей» и роман «Свет погас», а вовсе не бесчисленные стихи). В одном из лучших, на мой вкус, стихотворении – «Мандалей» – у Васьки потерялась фонетическая красота, без которой оно глохнет и тускнеет. Но, конечно, у него всё равно были и прекрасные переводы. Как большинство переводов вообще, они были проекцией автора на Ваську, Васька работал как любой переводчик: стараешься сделать русский стих, адекватный твоему пониманию оригинала, используешь для этого уже наработанное умение. Первые переводы, сделанные с некоторым участием Лены, были ещё такими же, ленино участие сводилось к помощи в понимании текста и помощи в редактуре. Переводы Сильвии Плат, Фроста, Дилана Томаса – великолепные, как мне кажется, – другие по способу изготовления и по качеству результата. Результат был не проекцией; Вася с каждым переводом рос как поэт. Эти переводы делались двумя людьми.
            Каждый день Ленка прорабатывала какой-то кусок текста. Она его крутила во рту, она искала все возможные смыслы, аллюзии и отражения, она находила (или не находила – бывало и так) смысл тёмных мест, она читала всё, что автор написал вообще, чтобы не пропустить намёка, она читала всю находимую критику (а сколько её понаписано! Учитывая, что для карьеры литературоведа в Америке необходимы монографии, сколько ж их набралось!). И с этим она садилась работать с Васькой. Она читала ему вслух, если нельзя было найти записи чьего-то чтения, он слушал музыку текста. Они обсуждали каждое слово и каждую фразу в контексте строчки, в контексте стихотворения, в контексте времени, в контексте всего написанного этим человеком. И, конечно, что-то было пропущено – как всегда пропускается и переводчиком, и просто читателем. Иногда пропущенное анекдотично – вот, скажем, встретив слово «мандала», Васька ничтоже сумняшеся написал сноску: «название глав «Бхагавад-гиты»». Я прихожу к ним, вижу это, и начинается обычный спор с криком, в котором Васька говорит, что, конечно, он прекрасно знает это слово, и оно только это и обозначает. Но мы уже живём в интернетное время, и коль у вас ответа нет, вам ответит интернет. Я победил. Но это потому что я знал, а когда никто из нас не знал, тогда что? (Вот в совершенно превосходном переводе книги «Внутри, вовне» Германа Вука, сделанном васькиным другом Жорой Беном , встречается загадочное упоминание о «зелёных кузинах». Совершенно непонятно, какие кузины и почему зелёные. А я вспомнил, что у сестёр Берри есть песня «Ди грине кузине», слов которой на идише, я, конечно, не понимаю, но может, есть какая-то связь? Оказалось (интернет!), что песня очень знаменита, и вовсе не только у сестёр Берри, что «грине» тут значит не «green», а «greenhorn» – где смешиваются значения «наивный» и «недавний иммигрант», и – я нашёл тогда, а сейчас забыл детали, и снова найти не могу – что вроде была в начале века пьеса под таким названием. Вот пример потерянной аллюзии. Таких должно быть много в каждом переводе сложной вещи, тем более поэтической). Другой пример, тоже с Сильвией Плат – я знал, что такое «ouija board», но знал – исключительно из постыдного чтения фэнтези, а Ленка, которая таких глупостей не читает, естественно, не знала и уже готовилась как-нибудь это обойти.
Так вот, Васька работал не с текстом и не с подстрочником, а с вот таким подготовленным материалом. Из него он создавал русский текст. После этого начиналась та работа, которую Лена описала. Она могла длиться очень долго, с отлёживанием текста, если что-то в нём мешало, но результат того стоил. Так вот: ни один из них двоих не мог бы создать в одиночку ничего и рядом лежащего. Однако – как можно считать Лену соавтором перевода, если она не написала из этого перевода ни одного слова? Кто она?
            И ещё одно про Васю и Лену. Лена спасла его три раза. Когда они стали жить вместе, Васька, после своих инфарктов, мог пройти без остановки пару сот метров. Она стала гонять его – длинные прогулки по лесу, по невысоким горам. Васька жаловался, но ходил. В результате он настолько натренировался, что однажды взобрался на гору с перепадом в 900 метров. Если бы он оставался в инвалидном состоянии… Второй раз – она организовала ему шунтирование. Васька ничего против не имел, но сам бы – не думаю, что сделал бы все необходимые движения. А третий раз размазан во времени. Если бы Васька продолжал писать столько и так, как до того, смысла в его жизни было бы куда меньше, и я не думаю, что он столько бы прожил. То, что он писал всё больше и всё лучше, прямо связано с его работой с Леной.

+++
            Эти переводы – Томас, Фрост, Плат – пошли ему очень на пользу в его собственной поэзии. Он вобрал ту технику, те структуры, которые разработал для переводов, в собственные стихи. (А когдатошний «Ворон» при всей своей прекрасности ничем ему не помог: никакой новой техники разработано не было). Васька умер в расцвете творчества, на подъёме. Это очень жаль; но вот я думаю – а что, было бы лучше, если бы он дожил до дряхлости, исчерпался бы, как часто бывает, и умер бы реально старым? Меня от этой мысли дрожь пробирает. Васька – который почти уже не мог двигаться, которому не хватало дыхания, которому трудно было надеть обувь, – старым не был, не был стариком.
            Я не могу вспомнить, в каком точно году, когда мы были в Альпах – в 2010? – он вдруг сказал с жутким удивлением в голосе: «А ведь, оказывается, я старый». Ленка не помнит, видимо, её в этот момент рядом не было. Это было связано, на самом деле, с тем, что ему к этому времени было плохо в горах, он же не знал ещё, что у него эмфизема. Он не любил высоких гор. Ему нужны были лес и коровы, предгорья вокруг Анси он очень любил, а голые скалы и тем более снег (ну, правда, не то чтобы он особо видел в горах снег!) его раздражали. Но это – про старость – был момент. Потом у него отказали глаза, он всю жизнь гордился тем, что у него орлиное зрение и что он может глядеть на солнце, никогда не носил тёмных очков – и, видимо, напрасно. Ему пришлось – он сам решил – перестать водить. А водил он технически превосходно, сразу после его эмиграции его обучили американцы на военной базе агрессивному вождению, рядом было ехать крайне неприятно, но ни единой аварии у него не было никогда, и он держал в голове все машины слева, справа и сзади, мне бы так. Так что это была колоссальная потеря. Если бы он не писал, жизнь у него постепенно бы сужалась, кончалась и, наверно, кончилась бы куда раньше. Но он писал.

Владимир Рубцов: «…И ВОТ, БРАТЦЫ, ОТ ЖИЗНИ ОТОРВАЛСЯ КУСОК И ЛЕТИТ…»

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 11.05.2013 at 00:14

            Этот текст, наверное, идеальный образец стиля, выдуманного моим знаменитым земляком. Мовизм. Плохой, короче. Рвется и возникает из ничего, когда ему захочется…
            Кусочки из жизни, из сердца, из памяти…

            Странная штука – ЖЖ! Входят вдруг в твою жизнь совершенно незнакомые люди, и, – некоторые из них, – остаются, да так, что ты уже и не представляешь, а как же ты раньше жил, существовал без этого человека? Разумеется, я не говорю о тех, кто либо уже был рядом, либо кого ты знал «всю жизнь», и ваше компьютерное общение становилось просто дополнительным, (как телефон, в значительной степени вытеснивший привычку обмениваться «бумажными» письмами…)

            Передо мной – восьмилетней давности – (Ух, как давно! Ох! Как же недавно и коротко!) – наши с Васей жежешные «перекидки» – мы обсуждаем надгробья Плантагенетов в Фонтевро. Я не подозреваю, что общаюсь с переводчиком «Мармиона» и «Сэра Гавейна». По крупицам «прощупываем» собеседника: «свой-не свой» – и, вот… «Если интересуетесь, мой сайт: Василий Бетаки…» Далее идет адрес в Техасе, – отдельное спасибо доброму профессору Вадиму К.

            И вдруг, мгновенное «узнавание» – конец 70-х-начало 80-х. Спорадические приезды гостей из Франции. Это – так называемые «колины девочки» – подруги французской жены (увы, уже покойной) моего университетского друга, талантливейшего математика, доказавшего одну из первых теорем, создаваемой его учителем Арнольдом симплектической топологии, и неожиданно(?) ушедшего в православие и уехавшего в «навсегда» в Париж к жене.
            «Колины девочки» – историк-Катя, музыкант-математик Сесиль и «славистка»-Сильви были нашими «окнами» в Европу. Это они, сильно рискуя, привозили альбомы, журналы, книги «от Коли»: от невинных «скировских» Шагалов и Модильяни, до имка-прессовских книжечек «Архипелага» и «свежих» номеров «Континента»…

            И эта странная фамилия разом вспыхнула в памяти, ну да, он же из континентовской редколлегии «В. Бетаки». Он, мне тогда не знакомый, – ну не весь же питерский «андеграунд» должен знать московский мэнээс-математик, – но, странностью фамилии, запомнившийся: «На правом борту, что над пропастью вырос – Янаки, Ставраки, Папасатырос…!» Кстати, в рваный синкоп моих воспоминаний о Васе, Ваське, (ну не могу я его по-иному называть, если он в моем сердце был, есть и останется Васькой, тут же врывается напоминание о том, что в любимой нашей с Васькой стихоперепалке – а он несравненен и виртуозен в этой дуэли! – он, практически немедленно, отвечает продолжением на мои «выстрелы» Багрицким (ну, уж Юго-Запад-то мой «конек»!), поэтом, «идеологически» Васе не близким, но «признаваемым», изученным и «освоенным», с полным пониманием его слабых и сильных мест –… «Посмотрел Махно сурово, покачал башкою…» – начинаю я, в слабой надежде, что уж «Думу про Опанаса» Васька наизусть не помнит, – «Не сказал Махно ни слова, а махнул рукою» – резко из своего старого кресла «выстреливает» Вася. И тут же обращает мое внимание – на очевидное же, а вот, никогда ранее не замеченное, – аллитерированное «Махно… махнул…»

            Казалось, он знал о стихах все. Он, который мог с несравненной безапелляционностью изречь любую чушь из области физики, математики, практически никогда не ошибался в том, что, так или иначе, было связано с поэзией. Кстати, выпалив что-нибудь резкое и несусветно неверное из «чуждой» области, и будучи в этом « уличен », он, удивленно переспрашивал: «Да? А я думал…» И, через некоторое время, как ни в чем ни бывало, без обид и мрачного вида несправедливо оговоренного, он снова бросался в спор на темы, где уж ну никак не мог рассчитывать выйти победителем. Мне эта, абсолютно иррациональная интеллектуальная «храбрость», честно говоря, всегда импонировала. Даже обидно и жалко было разрушать васькины естественно-научные или социологические иллюзии. Но вдруг возникала тема поэзии, и все…Все забывалось, отходило в сторону. Мне нравилось слушать его забавные и грустные истории, и даже резкие суждения о ком-нибудь из коллег, особенно питерских. Даже если я, ну никак не мог согласиться с васькиной оценкой стихов или места кого-нибудь из питерских поэтов-современников, я всегда с замиранием слушал васькину аргументацию, и, иногда она заставляла задуматься и переосмыслить привычное. Tолько потом я вдруг осознал, что Васька имел на это право. Он просто не был столь величественен, как Анна Андревна Ахматова, он нам был повседневен и обыденен, но сам-то он вполне чувствовал разницу между своим поэтическим даром и уровнем многочисленных поэтов веса «пера и петуха».

            После «развиртуализации» Васька подарил мне несколько старых сборников своих стихов. Я читал их, лежа на неудобном диване парижской комнатенки, которую моя добрая коллега по прежней работе в Эколь Политехник почти задаром (за квартплату и «шаржи» – свет, воду, газ, тепло) предложила мне, уезжая на год в Штаты. Я читал их, глотая свой утренний кофей и вечернее вино с рукколой и моцареллой. Иногда я читал их в метро и РЕР, отправляясь в свой дальний кабинет в Сержи. Передо мною вставал поэт, впитавший кожей голод и холод блокады, жару и пыль сальских степей и влажное тепло донских плавней. Удивительно, но столь же органично, он впитал также зябкость павловских аллей и советскую прокуренность мастерских питерского «авангарда». Мне явился Поэт, который, по счастью, не «прошел мимо», как он прошел мимо тысяч советских любителей поэзии, а вернулся к ним слишком поздно, в момент, когда уже сами эти «любители поэзии», зачастую, «разлюбили» ее, погрузившись в тяжесть повседневного бытия, не оставлявшего ни сил, ни времени населению «самой читающей в мире страны» на знакомство с вдруг свалившимися на них Б. Поплавским, В. Бетаки, Б. Чичибабиным… Кстати, Вася последнего почему-то, сколько я помню, не жаловал (и ехидно скрипел: «красные помидоры кушайте без меня!»)…

            Вот кусочек личных впечатлений – мой отец, с ранней юности упивавшийся, зачитывавшийся стихами, сохранивший в памяти, «наизусть», к своему 91 году огромные куски русской поэзии от Пушкина и Мирры Лохвицкой до Бродского и… даже Рождественского – (его очень трогали стихи последнего о Шагале – «…Вы… Не из Витебска?» – вдруг обращался он к кому-нибудь рядом) – о Васе никогда не слыхал. Ну, вот как раз тот самый случай – так и прошел бы мимо. Но я послал им с братом одну из васькиных книг, ту самую, которую наш общий одесский друг, страстный васькин читатель-почитатель, издал к васиному юбилею…
Папа позвонил через день… Что-то такое обычное спросил, типа, как здоровье, что девочки… А потом, вдруг, – «Слушай, а книгу ты мне прислал… Он же – большой поэт! Как это я его упустил?» Несколько васькиных стихотворений он выучил наизусть, что в его шкале означало высшее одобрение – включение в его «концертный репертуар» (он до самого последнего времени читал стихи в различных «Русских Домах» Германии, а также, приезжая на родную землю, у себя в театре на вечерах СТД.

            И еще из «личного». Моя средняя дочь Лена, отучившись четыре года в престижнейшем «Сьянс По», (кстати сказать, готовилась она к экзаменам туда, живя целый месяц в медонской квартире Васьки и его жены Лены), бросила это «карьерное» заведение и перевелась на переводческое отделение факультета славистики в университете. Помнится, Васька пыхтел и негодовал – «Русская девка, подавшая на русское отделение, может означать только одно – бездельница!» Но посмотрев ленкины переводы Бродского на французский, переменился и подобрел, сказав, что это – в ряду лучших, им виденных, а среди «ритмических», то есть рифмованных, так, пожалуй, и лучшие. Васькины слова почти примирили меня с намерениями дочери добывать свой хлеб тяжким трудом профессионального переводчика.

            А еще я просто ему благодарен, за то, что Ленка его видела, разговаривала с ним, попала на маленький чудный васькин поэтический вечер в 14-ом аррондисмане, познакомилась с Марьей Розановой… В общем, получила некий репер «правильной» русской культурной Франции. Может, она будет ему следовать, хоть это так непросто… Это ведь, вроде, «старик Бетаки нас заметил…» Хоть бы она это поняла!

            Васька стал необходимым фрагментом моей жизни в ее не самый приятный период – на нормальный, в общем-то, «фазовый переход» наложилась злая болезнь. И вот тут-то он стал для меня просто образцом идеального поведения человека в «пограничной» ситуации. У меня никогда не возникало даже минутного ощущения, что рядом со мной старый человек, да еще обремененный тяжким недугом – последние годы Вася частенько был вынужден использовать кислородную «подпитку». Он жил «как все», а если не мог «как все», например, участвовать в дальних прогулках, то уж, во-первых, никогда не жаловался и не упрекал за то, что его «не взяли», «оставили», но еще и помогал, чем мог – обсуждал маршрут, как будто это он сам идет в тот или иной лес под Парижем, ну, и оставался идеальным «дежурным по кухне».

            А вот в политических словесных «баталиях» Васька никогда силен не был, но с д’артаньяновским пылом следовал ленинскому завету – всегда «ввязывался в драку», а «смотрел» потом. Его политические суждения последовательностью не отличались и
логике не подчинялись, но при этом Васька всегда был на стороне «честных» или «слабых» против «жулья» и «сволочей».

            Вот он недовольно сводит брови, говорит о «скучнейшем, насквозь националистическом» Израиле, а, через минуту, поймав краем уха рассказ о случившемся там теракте, взрывается: «Да разбомбить ее к х… собачьим, и всех дел!» – «Кого, Вась? – Да Газу эту!» И в этом весь Вася.

            Васькины новые стихи в ЖЖ стали для меня практически еженедельной поэтической терапией, помогавшей сразу выкинуть из головы как собственные болячки, так и недужность общества, российского ли, французского…И, естественно, отражение этой недужности в новостных и жежешных лентах. Помимо этой терапии, я получал урок работоспособности и отношения к Делу, вдруг осознавая, что этот немолодой и, в общем, не очень здоровый человек, работает как вол. Как я могу себе позволять не работать хотя бы в «пол-так?» При том, что многие мои сверстники или даже более молодые друзья пеняли мне за, якобы, «трудоголизм»?
            И тут снова маленькое чудо, которое наверняка отметят многие (а многие уже и отмечали, еще до васькиного ухода). Он с каждым годом, с каждым месяцем и днем, писал все лучше и лучше, становясь в один ряд вместе со «смежившими очи гениями» (по выражению Давида Самойлова, нашего с Васькой редкого «несовпадения» поэтических вкусов).

            Я редко, единично, реагировал на вновь выложенное. Не считал себя вправе «комментить» или «лайкать» то, что составляло некую необходимую субстанцию моего бытия в последние
годы…

            «Ты опять звонишь Ленке, а попадаешь ко мне» – скрипит в моем мобильнике – «И вообще, х… ли ты звонишь и спрашиваешь, когда уже давно приехать надо. Давай! Жду!».

            Я выхожу из автобуса на Эглиз Медон ля Форет, и еще от остановки высматриваю горящее окно с книжными стеллажами на 6-ом этаже многоквартирного дома. Сетка, защищающая глупых животных, то есть кошку Гришку от преждевременного конца в виде вылета из окна, облупившийся лубочный сказочный рисунок Марьи Розановой на стенке, рядом с которой сидит в старом красном кресле Васька… С улицы его не видно, но я-то знаю, что он там сидит. Я иду как к себе домой… Сейчас Васька со второго-третьего раза (с первого всегда «заедает») откроет мне дверь, переспросив через домофон «А так? А сейчас?».
Дверь в квартиру всегда открыта. «Привет, Вася!» – «Привет, давненько не был». Или просто скажет: «Ну, тяфф!»

Артур Вернер: ВАСИЛЕСЛОВИЕ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 23:57

            Осенью этого года мы с Василием Бетаки отметили бы (скорее всего у них в Медон-ля-Форе), сорокалетие с нашей первой встречи. Познакомились мы на ежегодном съезде НТС (Народно-Трудового Союза), проходящего, как обычно, во Франкфурте-на-Майне под прикрытием конференции журнала «Посев». Василий со своей тогдашней женой Виолеттой Хамармер приехал из Франции, куда они незадолго до того перебрались из Италии, я – из Израиля. Эмигрантов нашей волны в ту пору было ещё немного, мы быстро познакомились и вскоре убедились, что наши мнения по поводу оставленной родины во многом совпадают. А после того в разговоре выяснилось, что в Израиле я познакомился с коллегой Бетаки и его другом, поэтом-переводчиком Георгием Беном, начались приятельские отношения, перешедшие в дружбу.
            В 1974 году я переехал в Германию, начал писать для журнала «Посев», газеты «Русская мысль» и радио «Немецкая волна». Вскоре меня как члена НТС привлекли к поездкам по портам и иным местам скопления граждан СССР, временно находящихся за рубежом, с целью распространения среди них изданной на Западе русскоязычной литературы. Учил меня передаче книг и журналов крупнейший специалист в этой опасной работе Юрий Васильевич Чикарлеев, поэтому довольно быстро я смог ездить на акции – так официально назывались поездки с литературой – самостоятельно, хотя для обеспечения безопасности ездить следовало с напарником. Любого раздатчика могли втравить в драку и побить, самого опасного могли и похитить, увезти в СССР.
Неоднократно таким партнёром был Василий, в квартире которого я чаще всего останавливался в Париже. А ездили мы с ним чаще всего в Антверпен или Роттердам, так как там ежедневно разгружалось много советских кораблей торгового флота, и моряки имели возможность хотя бы группами ходить по ближайшим к порту магазинам. Там же мы потом начали «заряжать» литературой водителей грузовых автомобилей объединения «Совтрансавто», занимавшихся перевозкой грузов наземным путём. Не брезговали мы и более осторожным народом — туристами (подробнее эти акции описаны в «МемуАриках» на моём сайте). Вася удивительно быстро находил общий язык с людьми любого уровня – от простого моториста до капитана корабля. И втягивал их в разговоры, после которых они, конечно, не становились антисоветчиками, но зёрна здравого смысла в почве своих мозгов уже уносили. Встречаясь с нами в следующих рейсах, самые дальновидные заказывали конкретные книги конкретных авторов. К Васе такие относились с большим уважением, потому что он знал не только всю прозу и всю поэзию, но рассказывал и об их авторах, часть из которых знал лично. Время от времени мы неизбежно нарывались на группы моряков, во главе которых шли первые помощники капитана, политические офицеры (их на флоте называли «помпы»). Учуяв, с кем они имеют дело, помполиты пытались устроить скандал, громко заявляя, что советские моряки не желают иметь дело с антисоветчиками. На что Вася моментально отвечал: антисоветчики – это вы, коммунисты, подмявшие под себя государственную власть, а мы как раз наоборот, советчики — за власть Советов рабочих и крестьян! Разгневанные «помпы» вскакивали и приказывали морякам следовать за ними на судно, а моряки оборачивались к Васе и поднимали большие пальцы одной, а то и обеих рук. Конечно, встречи, когда старшим группы был старший механик (дед), старший помощник капитана (чиф) или, скажем, начальник радиостанции, проходили веселее. Вася или я рассказывали о какой-то новой книге, об её авторе, а потому предлагали морякам эту книгу почитать. Если разговор получался – нас засыпали вопросами о жизни на Западе. Тут Бетаки плыл, что называется, в своей акватории и рассказывал байки до тех пор, пока старший, взглянув на часы, не объявлял морякам, что пора возвращаться в порт.
            В выходные дни на берег сходили только офицеры, тоже группами. Магазины были закрыты, но они шли погулять, поглазеть и попить пивка. Мы знали все кафе, куда заходили моряки (в этом отношении они были крайне консервативны), и, завидев группу издали, заходили туда же через несколько минут после них. Среди этой публики бывали и те, кто специально выходили в увольнение для того, чтобы встретиться с нами. И с каждым годом оказывалось, что больше и больше наших собеседников знают нас по передачам «Вражьих голосов». Поскольку «Радио Свобода» насчитывало намного большее количество слушателей, чем «Немецкая волна», Вася был и намного известнее, чем я. Опять же, живой, настоящий поэт! Поэтому он читал морякам свои переводы, рассказывал о журнале «Континент», в чём-то пытался убедить, с чем-то соглашался (а чаще не соглашался), и под литры пива из нас в моряков утекали потоки информации. И книг. Мне как раз и приходилось заботиться о том, чтобы в пылу дискуссий Вася не забывал: мы приехали не на его литературный вечер, а на акцию по раздаче литературы.
            Ещё интереснее были встречи с некоторыми из водителей грузовиков объединения «Совтрансавто». С ними мы, как правило, встречались во дворах мотелей, куда они заезжали на ночлег. Самыми интересными были водители с высшим образованием, специально пошедшими на работу дальнобойщиками с целью поездить по миру, и офицеры ГРУ ГШ МО СССР – Главного разведывательного управления Генерального штаба Министерства обороны СССР. Их целью был сбор информации о состоянии автомобильных дорог стран Западной Европы, о местонахождении и изменения дислокации военных и оборонных объектов и т.п. Полученные данные поступали в Генштаб и наносились на секретные карты, чтобы в случае войны знать, что и как нужно поражать в первую очередь и куда сбрасывать десанты армейских диверсантов. В ту пору диверсанты назывались ещё не спецназом, а рейдовиками.
            Но все без исключения водители везли в СССР на продажу массу того, что считалось там дефицитом. В том числе и книги. За трёхтомник «Архипелага ГУЛаг» А. И. Солженицына можно было выручить до 500 рублей!
            Некоторым Вася дарил свои книжки, причём ГРУшники часто просили о дарственной надписи. Я, честно говоря, не помню, чтобы об этом Васю просили моряки. Дело было в том, что книга с автографом являлась для КГБ СССР прямым свидетельством о встрече советского гражданина с антисоветским. Тут уж нельзя было отвертеться и сослаться на то, что-де книжки подкинули. За такие преступные контакты не только лишали загранвизы и увольняли с работы, но могли и посадить.

            Поскольку я с 1963 года был профессиональным шофёром, я помог Васе освежить знания правил дорожного движения, поделился приёмами вождения автомобиля по дорогам Франции и улицам Парижа, и он вскоре получил французские права водителя. Буквально через несколько дней Вася купил подержанный автомобиль, посадил в него дочь жены от первого брака, Дину (Виолетта была в отъезде), и рванул на машине через добрую треть Франции в Кале, оттуда на пароме в Дувр – и в Лондон, к Георгию Бену. Тот уже работал на БиБиСи. Узнав об этом, я ахнул: сидеть за рулём в стране с левосторонним движением, да ещё и по Лондону, было очень нелёгким занятием даже для опытного водителя. А Вася съездил, вернулся и потом много лет подряд безаварийно гонял по всей Европе. И, когда позволяло время, тоже общался с шофёрами «Совтрансавто». Среди них попадались умные и образованные, задававшие много вопросов. Как я уже писал, часто это были офицеры загранразведки ГРУ и КГБ, иногда – офицеры воздушно-десантных и бронетанковых частей Западной Группы Войск МО СССР.
            Легче всего Васе удавались разговоры с офицерами ГРУ. Эти, за малым исключением, люди живо интересовались литературой и её авторами и были, судя по разговорам, не большими поклонниками КПСС и его гериатрического центра под названием Политбюро. Да и какому офицеру хочется выполнять приказы маразматиков! Кагебешники были, как сейчас говорят, на порядок хуже. А многие строевые армейские офицеры относились к категории «скот в сапогах». По Васиному определению.
Тайный член НТС с большим стажем с ещё советских времён, Бетаки прекрасно понимал, что такое «оперативная работа». Но, тем не менее, с поздней весны до ранней осени на него не всегда можно было положиться в те дни, когда он был смотрящим. В паре раздатчиков один всегда должен был внимательно наблюдать за встречей другого с группой советских граждан и немедленно вмешиваться при попытке провокации или применения насилия. Вахта несложная, но глаза Василия Ебеттаки не могли пропустить ни одни проплывающие мимо него округлости, обтянутые юбкой или блузкой. Если бы в КГБ это знали – не писал бы я сегодня эти строки. Подсунули бы они своему напарнику «медовую ловушку».

            Помимо основной работы, мы подрабатывали преподавателями русского языка и лекторами на чаще всего трёхнедельных летних курсах русского языка. Одними из таких были курсы в горах Таунуса, в городке Кёнигштайн. Поскольку за ними стоял НТС, туда приезжали и военнослужащие частей армии США, размещённых на территории ФРГ. Днём Бетаки читал лекции на различные касающиеся советской литературы темы, читал курсантам стихи известных английских, американских и иных поэтов в оригиналах и тут же в собственном переводе на русский. Слушатели – а это, в массе своей, были преподаватели русского языка и русской литературы разных высших учебных заведений Западной Европы, поэтому вопросов Василию задавали массу. Чаще всего новые слушатели спрашивали, как ему удаются такие точные по ритму, духу и смыслу переводы. Но в этом Василий был и на самом деле большой мастер. Вечерами беседы продолжались в находящемся в том же здании кафе, где «душа общества» вспоминал, что у него есть и тело, и подбирал себе подругу на одну или несколько ночей. Какой бы величины ни было кафе, сколько бы народу в нём ни собиралось, Васю всегда можно было найти по слуху. Где раздавался самый громкий смех – в центре сидел он.
Американцы же задавали вопросы и на более специальные темы, хотя и с осторожностью. Мы ведь не должны были догадываться, что русский язык для них – профессия, а не желание погулять туристами по Красной Площади, поесть блинов с икрой и поиграть на балалайке. Через какое-то время старшие группы «американских студентов» прониклись к Васе и мне доверием и, года через два, привезли и под большим секретом дали нам послушать несколько магнитофонных кассет с записями разговоров внутри СССР – лётчика сельхозавиации со своей диспетчерской, переговоры между трактористами и МТС и ещё много других, подслушанных спутниками, образцов ненормативного русского языка российской глубинки. Даже имея в руках специальные словари перевода русского мата на американский язык, они не могли понять, о чём шла речь. Вася с большим удовольствием посвящал „юных шпионеров“ в многогранность русского ненормативного существительного или глагола. Ну и я, конечно, обычно был рядом.
            В 1979 году группой вокруг журнала «Континент» был основан собственный курс, который стал Русским Свободным Университетом имени А.Д. Сахарова и существует и по сей день. Много лет Вася был его постоянным преподавателем и лектором. Я, до 1986 года, лектором и административным директором. Поскольку я читал лекции о государственных и общественных органах охраны порядка в СССР, вечерние встречи более или менее постоянного контингента получили название «аперитивный отряд». Почему – не помню, но название прижилось. Веселились вечерами, после тяжёлого рабочего дня, от души. Со временем «отрядники» научились понимать даже наши чисто русские приколы, так как РСУ работал по принципу полного погружения в русский язык, Total immersion. С момента регистрации курсантов и до момента расставания с ними через две или три недели всё общение шло только на русском языке – двадцать четыре часа в сутки. Военнослужащим вооружённых сил США, вне зависимости от звания и пола, мы меняли имена, превращая в русские. Васе, одному из лучших переводчиков англоязычной поэзии, это давалось без особых проблем. Howard на три недели превращался в Гошу, George в Жору, John в Ваню, Kevin в Кешу и т.д. и т.п. Им эта игра очень нравилась. Отдельно взятым курсанткам мы назначали дополнительные занятия «после отбоя», а уж Вася работал на этом поприще не покладая……. скажем, рук. Недаром же его «Снова Казанова» в первой стадии написания называлась «Пятьдесят лет встаю». Как бы от имени своего героя. Прислуженный граф СССР Алексей Игнатьев, наверное, крутился в гробу до тех пор, пока Вася название не сменил.
            Как мужчине, мне было трудно понять, чем именно он привлекает баб любого возраста. Может, потому, что как поэт-переводчик, Вася знал несколько языков, как мужчина мастерски владел своим. И был настолько активен, что на одном из курсов Сахаровского университета Василию Бетаки был присуждён титул «Хитроумный Ибальго Дон Пихот Ламанчский». Правда, Васька и сам раздавал титулы не хуже этого. Преподавателя нашего курса, доцента кафедры славистики в университете Бонна Славу Сорокина, за его половые заслуги Бетаки прозвал «Фикинг». Это то же самое, что по-китайски «Бляо Дун».

            Свои политические убеждения Василий формулировал кратко: «Правее меня только стена». Но это была бравада и клоунада – в жизни он был не радикалом, а поэтом. Поэтому политика точно не была его Пегасом.

            Для меня лично с уходом из жизни Василия Бетаки, предсказуемого, но всё равно неожиданного, закончился «бриллиантовый» век советского литературно-художественного свободо- и единомыслия. Людей его поколения и образа мысли не осталось, и новых, скорее всего, уже не родят.

Тамара Жирмунская: МОЙ ФЕРДИНАНД

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 23:34

(ОТРЫВОК ИЗ ПОВЕСТИ)

М О Й Ф Е Р Д И Н А Н Д

(отрывок из повести)

            Бывший однокурсник меня удивил. В малотиражном русскоязычном сборнике, из тех, что зовутся «братской могилой», зацепился взглядом за мое негромкое имя, раскидал пласты чужих, неинтересных ему стихов (а что «раскидывает» и мало чем интересуется в отечественной поэзии, я помнила еще с институтских времен) и вытащил на разрушительный свет мой единственный опубликованный там стишок. Мало того: созвонился с составительницей, обретающейся в Штутгарте, узнал, жива ли я еще и, если да, то где меня искать, потребовал мой мюнхенский телефон и однажды утром театрально поставленным, хорошо мне знакомым голосом (правда, с легкой ущербинкой – вероятно, от неполнозубости) отрекомендовался:
            – Это я, Вася. Твой Фердинанд!..
            Ну, моим-то он никогда не был. И Фердинандом состоял недолго, по совместительству: в четвертом семестре мы вместе играли в институтской постановке «Коварства и любви»: я, естественно, Луизу…
            Василий Бетаки появился у нас в Литературном институте на втором курсе. Перешел с заочного отделения.
            Не он один перешел. Рядом с ним, бурным и кудлатым, еще меланхоличнее казался лысоватый не блондин даже, а почти альбинос: Юрий Казаков. Если из Васи слова так и выпрыгивали, то этот больше молчал; мучительно заикался. К Юрию-большому с первых дней прикипел Юрий-маленький с подходящей фамилией: Коринец. «Корень», «коренастый», «укорененный» – все эти смыслы роились вокруг Юры-маленького. Про такого говорится: в земле – корешок, а над землёй – вершок. Но мал он был не как лилипут, а как…Карлик-Нос, злой волшебницей сотворенный из прекрасного мальчика. И писал для детей – стихи и прозу. «Как у нашей бабки/Жили-были лапки…» Это – начало его милого стихотворения про кошку.
            Парой предстали перед нами и две новые студентки: брюнетка Катя Судакова, прозаик, и блондинка Люся Щипахина, поэт. Русская Катя от какой-то прабабки с пугачевской реки Яик взяла полукалмыцкую внешность, приземистую фигуру; нрав же имела ангельский и тоже писала для детей. Сталинградка Люся внешне – точно девушка с кондитерской коробки, но никакой приторности в ней не чувствовалось. Наоборот, с первых дней проявляла твёрдость, трезвость, порой резкость…
            Итак, две пары и Василий Бетаки. Впрочем, пара имелась и у него. Жена. Саша. Вроде бы законная. В прошлом начинающая танцовщица, после травмы ноги подрабатывала кройкой-шитьем. На лекциях не присутствовала, но преданно маячила в некотором отдалении. Своему любимому мужу (а что любимый – мы не сомневались) сшила модный пиджак и брюки-гольф бежево-розового цвета. Себе, из остатков материи,- такую же узкую юбку. «Два абрикоса», – с улыбкой, говорила о них Катя Судакова, отличавшаяся детски образным видением.
            Ну, один «абрикос», а именно худенькая Саша, вскоре куда-то закатился и навсегда исчез из нашего поля зрения. А второй… Проучившись с нами на очном меньше года, оставил по себе неувядаемую память…
            В пятидесятые годы революционные праздники отмечались в нашей стране неуклонно, по традиции. В очередной день солидарности всех трудящихся несколько человек с курса собрались у меня, в нашем бахрушинском доме (русский модерн начала двадцатого века), в единственной, принадлежащей семье комнате многонаселенной коммуналки. Мои родители тоже были тут. Выпив водки и обожаемого москвичами кагора («церковным вином» называла его мама), закусив селедкой, салатом и пирогами, стали по кругу читать стихи. Всем хватало места. Только Рим Ахмедов, башкир по национальности, впрочем, писавший по-русски, почему-то стоял, прислонясь спиной к нашему старинному, похожему на немецкий замок, буфету. Не может быть, чтобы моя услужливая мама не предложила принести табуретку с кухни или стул от соседей. Он стоял, потому что хотел стоять. Все знали, что Рим, внешностью и ростом похожий на викинга, не столь уж могуч, как кажется. Он подрабатывал то ли ночным сторожем, то ли истопником, вечно недосыпал. И случалось, что на лекциях проваливался в сон, испуганно вздрагивая, когда лектор угрожающе повышал голос.
            И вот мы сидим, а Рим стоит, блаженно улыбаясь, если что-то в чужих стихах его трогает, смущенно опуская ресницы, если стихи – мимо. Ласковый, ко всем лояльный, он, кажется, ни разу никого не обидел, не назвал бездарью, не уличил в аморалке. Полкурса ему симпатизировало, а Гена Лисин (будущий поэт-нонконформист и лауреат пастернаковской премии Геннадий Айги) был так к нему привязан, что все годы учебы делил с ним комнатушку в переделкинском общежитии…
            Очередь читать была за Васей. Он встал, не выходя из-за стола, принял соответствующую позу, его абрикосовый пиджак слегка топорщился, очень чистая рубашка, как белый костер, пылала над ширпотребными тарелками и рюмками.
            Мой отец смотрит на него пристально. Василий ему нравится. В нем есть нерв, самостоятельность, свободолюбие – всё, что ценится отцом с его студенческой дореволюционной молодости и чего, вероятно, не хватает ему во мне и других моих приятелях. У меня старый отец. По возрасту он годится мне в дедушки. «Давайте, давайте! – подстегивает он Василия. – Покажите, на что вы годитесь!» А того и подстегивать не нужно. Взял с места в карьер и понесся, не разбирая дороги: громкий рокот, цокот, топот стихотворных стоп не могли оставить равнодушным и флегматика…
            Стихи были о Пушкине. Не знаю, печатал ли их когда-нибудь взыскательный к себе автор. В тех книгах, что у меня есть, памятных стихов я не нашла.
            За столом – шумное одобрение. Особенно доволен Гена Лисин. По нему чем стихи заковыристее, тем лучше. Как пишет он сам, мы, в сущности, не знаем; по-чувашски, говорят, звучит отлично, нам же известны только подстрочники. Но скоро, очень скоро его необычные верлибры будут читаться нарасхват и до нас долетит напутствие строгого Михаила Светлова: «Если вы не станете выдающимся поэтом, Геннадий, вы меня обидите…»
            Васю приветствуют, усаживают за стол, наливают полную рюмку. Вдруг раздается чей-то смех. Рим уснул. Как стоял, так и уснул стоя. Пробовали растормошить – не просыпается. Тогда живого, как мертвого, бережно перенесли на диван, где он и проспал благополучно до утра. А на рассвете, надо думать, вскочил, ничего не понимая, ужаснулся себе, при его-то деликатности, и выскочил из квартиры до нашего – моего и родителей – пробуждения.
            Долго потом вспоминали: «Это как же надо было изнемочь, чтобы отключиться под Васино чтение! Бедный Рим! Глядите-ка: под лирические стихи поэтесс, вроде тихие, не уснул. А под Васины – сподобился. Бедный Вася…»
            Я была о Бетаки другого мнения. Мой отец говорил «живчик», и Вася вполне оправдывал это название. Он гремел на семинарах и лекциях, причем отстаивал «культурные ценности», неведомые большинству наших студентов. Благодаря своему отцу я еще кое-что знала сверх программы, краем уха слышала о Леониде Андрееве, Белом, Северянине, Бальмонте. Но для большинства моих соучеников русская классика кончалась Чеховым. Потом начиналась советская литература, которая, как младенец к материнской груди, припадала к живительному методу социалистического реализма. Будто по накатанному рельсу Лев Толстой переходил в Александра Фадеева, Некрасов – в Твардовского и Исаковского, Чехов – в Горького. Это были вершины, на которые нам предлагали равняться. Достоевский и Блок набирались в учебниках мелким шрифтом. Еще живые тогда Ахматова, Пастернак, недавно ушедший из жизни Андрей Платонов были для многих студентов чем-то вроде картин «безыдейных» художников, пылившихся в музейных запасниках.
            Нет, нет, я не хочу оглуплять то время недолгой оттепели – оно было, оно обнадеживало. Даже морозоустойчивые (мелькнул в печати такой эпитет – т.е. не попавшие под молох насилия) современные писатели-иконы: Паустовский, Катаев, Каверин, Панова, Эренбург переживали вторую молодость в литературе. Среднее, военное поколение, заявляло всё громче: я есть! Не погибли на полях Отечественной, – авось, уцелеем и в кабинетно-журнальных баталиях «всем смертям назло». Молодые же, непуганые, со всех концов необъятной страны стекавшиеся в Литинститут поэты и прозаики уже дерзали и дерзили вовсю.
            От нас чего-то ждали. Нового, необычного. Мы – первый послесталинский набор молодых писателей. Так что Вася попал в институт как раз вовремя. Но те замысловатые пути, которые нам предстояли, едва ли мог вместить юношеский и тем более девичий ум. Оставалось их пройти, оглянуться назад и удивиться превратностям судьбы. Если кто-то наверху сочиняет сюжеты нашего бытия, приходится признать: многое в нем написано, по выражению одного профессора литинститута, словами, которые плавают на поверхности чернильницы.
            Давно нет ни тех чернил, ни чернильниц, а слова такие остались…

            Вася не был похож на представителя великого русского народа. Вылитый итальянец (неореалистические фильмы мы тогда смотрели с жадностью). Заочников тянули за уши, а Василий так не хотел. Много знал, читал, хотел узнать и прочитать еще больше. К радости одних, к досаде других, после второго курса решил вернуться в родной Ленинград. Для него это город Медного Всадника, Блаженной Ксении, четырех клодтовских коней на Аничковом мосту. Не без скандала окончил Литинститут (подробности в романе «Снова Казанова» и в интернете). Стал известным переводчиком. Выпустил книгу оригинальных стихов. А в начале семидесятых исчез, уехал. По слухам, во Францию. Навсегда – иного варианта судьба тогда не предлагала. И вот вдруг опять возник на моём горизонте. Через несколько десятков лет…
            Два года продолжалось наше заочное общение. Звонки, имейлы. Однажды Вася прислал мне стихи. С посвящением. И, хотя личной направленности они не имели, всё равно было приятно. «Как будто в корень голову шампунем/Мне вымыл парикмахер Франсуа…» (О. Мандельштам):

*** *** ***

                                                Т.Жирмунской

Была такая песня на свете —
«Моря и горы…Весёлый ветер».
Вот я и вею. Вот я и шарю.
Пока есть место на этом шаре.
Но мало времени и места мало.
А всё, что видел, в строчки попало:

Вечным ямбом звенит петербургский гранит,
Он с луврской набережной слит.
И как белый стих – всякой рифмы мимо —
Проползают песчаники Иерусалима.

Что шуршала мне злая донская трава?
Что свистели Канарские острова?
Что шептали загадочно мозаики Равенны
Или падуанские фрески Джотто?
А меж Сциллой и Харибдой в проливе пенном
Меня рычаньем приветствовал кто-то.

Шумит, матерясь, новгородское вече.
А Рим так весел с утра.
Людям распахивает руки навстречу
Собор Святого Петра…
Бесконечный пёстрый всемирный базар!
Не хватает чего-то? Разве?
Привези-ка в Париж мне Тверской бульвар
Весь от Пушкина до Тимирязева:
Там описан Булгаковым некий дом…
Так вот я иногда вспоминаю о нём.

__________________

            Повспоминаю и я вслед за Васей…
            Осень 1954-го – весна 1955 года.
            Полтора года прошло после смерти Сталина, и целый год остался до официального разоблачения культа личности. Уже вышла из печати книга Эренбурга «Оттепель», мой отец-книгочей купил, а вернее, достал ее, я прочла и не испытала никаких особенных чувств. Стихи и переводы Эренбурга мне нравились гораздо больше. Очень удивилась бы, если бы узнала, что по ее заголовку назовут целую эпоху.
            Мне было 18 лет, я мечтала о любви и, не имея своей, жаждала прочитать что-нибудь волнующее о чужой…Будущие светила литературы, пока же безвестные студенты, увлечь меня не смогли, хотя, может быть, это я не увлекала их, и кольцо одиночества, образовавшееся в средней женской школе, всё сильнее сжимало мою расцветающую плоть. Хорошо, что количество учебной литературы, настоятельно рекомендованное разными кафедрами для прочтения, зашкаливало и под ее развесистой кроной можно было спрятаться от возрастных неурядиц…
            Почти все мои однокашники были бедны, плохо одеты, все без исключения что-то писали и, заскучав в мрачном преддверии славы, выпив для храбрости стопочку, опрокидывали на головы зазевавшихся сокурсников свои далеко не бесспорные опусы. Только недавно утвердился особый шик в авторской декламации. Мода на заунывность сменилась модой на взрывчатость. Читая вслух свои стихи, Вася тоже громко и выразительно рокотал; этот рокот, сродни горным водопадам, размывал достоинства и огрехи строк, и одним слушателям они казались гениальными, хотя и малопонятными, другим – вторичными, книжными, вообще никакими. В ожидании хвалы или хулы Васины горячие глаза навыкате становились еще выпуклее, еще жарче; высокий лоб бледнел; над ним плясали крутые детские кольца кудряшек. Чем не романтический герой?.. Но при всей своей влюбчивости я как возможного кавалера не принимала его в расчет. Не только потому, что женат. Причина в другом: мы с ним играли влюбленных на сцене. Несчастных влюбленных. Вечно кипящий в юном существе котел желания не взрывался, а курился обильным паром. Искусство – громоотвод, особенно если участвуешь в пьесе Шиллера. Не даром же Пушкин поставил его имя в ряд со словами, которые так много значат в молодости: «Поговорим о бурных днях Кавказа,/О Шиллере, о славе, о любви…»
            Передо мной книга, вызывающая в душе «трепетание стрекоз» (Анна Ахматова). По-моему, та же, что тогда. А если и не та, то очень похожая. Своим синим ледерином в трещинках. Своей пожелтевшей, до цвета загара, газетной бумагой. Ф.Шиллер. Избранные стихотворения и драмы. Гослитиздат. 1937. Тут и песенная, и философская лирика. Юношеские стихотворения, баллады. Но, главное, драмы. И наиглавнейшая из них для нас с Василием Бетаки: «Коварство и любовь» (1784 г.).
            Итак, я Луиза, молоденькая немка позапрошлого века. Из мещанского сословия. Но это не обидно. Где есть верх и низ, должна быть и середина. На литературной институтской шкале я тоже где-то посерёдке. Только бы не съехать к нулю, как мне кое-кто пророчит… Фердинанд – сын президента при дворе владетельного князя. Между ним и мной социальная бездна; мы пытаемся преодолеть ее взаимной влюбленностью, перекидываем и изо всех сил держим над пропастью висячий мостик. Но скорбный финал неизбежен.
            У Шиллера Луиза хороша собой, «прекраснейший экземпляр блондинки», как говорит коварный Вурм. Это мне льстит, ведь я не считаю себя красавицей. По мнению руководителя драмкружка Иосифа Михайловича Колина, заслуженного актера соседнего с институтом Театра им. Пушкина, у меня на сцене должны быть длинные русые косы. Какая досада, что после первого курса я пошла в парикмахерскую и буквально умолила тётку за свободным креслом срезать мои собственные толстые длинные косы и сделать шестимесячную, как у всех, завивку, хотя волосы курчавятся от природы.
            – Это ничего, – говорит всепонимающий И.М. – Возьмём парик вместе с платьем в костюмерной.
            Колин требует от нас натуральности. Ходульные, на современный вкус, реплики должны звучать страстно и естественно.
            Ф е р д и н а н д. Ты бледна, Луиза?
            Л у и з а (встаёт и обвивает его руками). Ничего, ничего. Ведь ты со мной. Всё прошло.
            Ф е р д и н а н д. Скажи мне правду! Ты не весела! Для меня душа твоя так же ясна, как чистая вода этого брильянта (Показывает на свой перстень). Тут не может появиться даже пятнышка, чтобы я его не заметил… Ни одна мысль на этом лице не ускользнёт от меня!..
            Л у и з а (смотрит на него несколько времени серьёзно и задумчиво, потом с грустью). Фердинанд, если бы ты знал, как лестны мещанской девушке такие слова…
            О, как он возмущается ее самоуничижением, как желает поднять ее до себя в глазах своего знатного отца и отцовского окружения! Тщетно! Интригами Вурма (Вурм – червяк по-немецки) всё рушится. Мелодрама становится трагедией, буржуазной трагедией, как определил её автор.
            Роль Вурма, самую трудную, Колин доверил Леониду Завальнюку, будущему известному поэту, чьи песни знал весь Советский Союз. Человек добрый и благородный, Лёня сумел на сцене перевоплотиться в негодяя. Видно, помог профессионализм: в Благовещенске, откуда приехал поступать в институт, он играл в театре.
            Конец пьесы сентиментален и зловещ. Уж не помню, как, но мы с Васей, после десятка репетиций, сумели пронырнуть между Сциллой неправдоподобия и Харибдой преувеличения. Во всяком случае в институтском конференцзале нам устроили овацию.
            Ф е р д и н а н д (в неописуемом волнении падает перед нею на колени).Луиза! Любила ты маршала? Эта свеча не успеет еще догореть, как ты предстанешь пред лицо бога!
            Л у и з а (вскакивает в испуге). Боже! Что такое? И мне вдруг так дурно стало! (Снова опускается в кресло).
            Ф е р д и н а н д. Уже?..Вы, женщины, останетесь вечной загадкой! Нежные нервы выдерживают преступления, подтачивающие в корне человечество, а жалкий гран мышьяку убивает вас.
            Л у и з а. Яд! Яд! Боже мой!..Фердинанд! Ни небо, ни земля не видали никого несчастнее тебя! Я умираю невинною, Фердинанд!..
            По требованию режиссёра, я тоже падала в ходе действия на колени перед любимым, хотя у драматурга этого нет. Но могла ли я ослушаться снисходительного в мелочах и твердокаменного в главном, принципиального режиссера Михоэлсовской школы?!.
            Да, совместное участие в такой душераздирающей пьесе спаивает прочно. Не удивляюсь теперь, что Вася через полвека искал и нашёл меня. Не удивляюсь и собственной отзывчивости.
            Поразмышляем в назидание нынешним и будущим студентам творческих вузов, что же в конце концов остаётся из театральной культуры потомкам? Слова, образы, даже дивные шиллеровские метафоры за два с лишним века обветшали: эффект потрясения сменился непроизвольным пожатием плеч. Мысли? Ну, какие уж там особенно мысли? Что «и крестьянки любить умеют», писал еще наш Карамзин, а до Карамзина многие другие, в разных жанрах, разных литературах. К тому же моя Луиза не плебейка – дочь музыканта. Ужас злого навета на ходячую невинность – и это было многократно, и не только у Шекспира. Но пьеса-то жива!
            Всё собираюсь, вооружившись параллельным русским текстом, посмотреть «Кабале и либе»(«Коварство и любовь») в немецком театре. Моя здешняя подруга смотрела – очень понравилось…
            Вот и выходит, что из театральной культуры остаются прежде всего страсти. Страсть – тот живой ствол, на котором даже декоративные листочки выглядят свежо и зелено. Спасибо Шиллеру, Колину, Васе Бетаки за те сыгранные в молодости сцены – они остались со мной.

Владимир Богомяков: ЖИВОТНЫЕ В СТИХАХ ВАСИЛИЯ БЕТАКИ

In ДВОЕТОЧИЕ: 20 on 10.05.2013 at 21:28

Читая стихи Василия Бетаки, с радостным изумлением видишь, как плотно населены они разными зверями. Зайцы, совы, чайки, лисы, коты, собаки, кони… Я насчитал три десятка разных существ и сбился со счёта. Животные не выполняют здесь свою привычную для поэзии басенно-аллегорическую роль и не выступают в качестве простого объекта умиления. Речь идёт о глубоких зоософских, зоогогических и биоэтических прозрениях автора. В своём программном стихотворении Василий Бетаки пишет: «Вот вам черта 21 века: зверь не шарахается человека!». И дальше идёт описание лондонских лис, нью-йоркских енотов, подпарижских кенгуру и указание что кому человек должен принести: буйволам в лесу Рамбуйе – яблоки, нутриям – морковку, уткам – багет, цапле – червей. В своих мемуарах «Снова Казанова» Василий Бетаки рассказывает, что когда в 1973 году он эмигрировал на Запад, то самым сильным впечатлением для него на Западе были добрые собаки, к которым можно подойти и погладить. Одного этого стихотворения о зверях, переставших шарахаться человека, достаточно, чтобы понять, что автором его является человек, верящий в нравственный прогресс; вполне способный вслед за Владимиром Соловьёвым сказать, что «мера добра в человечестве возрастает». Наверное, можно, всё же, наверное, можно писать стихи после Освенцима и философствовать после ваучерной приватизации…
Так писать о животных, как это делал Василий Бетаки, мог только очень добрый человек. Как часто обычная злоба и чёрствость сердца маскируются не только картезианскими и механистическими рассуждениями о животных, как о сугубо физиологических сущностях, но и псевдо-христианскими рассуждениями о том, что, мол, животных нужно миловать, а не любить, ибо лишены они Образа Божия. Однако странно бояться полюбить кого-то больше, чем предписано. И любовь безошибочно показывает, что боль в глазах собаки ничуть не меньше боли в глазах ребёнка.
Больше всего в стихах Василия Бетаки птиц. В стихотворении о поисках Грааля автор спрашивает себя, что же он нашёл? И оказывается, что не нашёл он ничего, кроме пения птиц; и тогда он понимает, что даль – она сама и есть Грааль. Громкие птицы вырывают нас из шуршащего покоя и ведут по времени и пространству через камень, лёд и металл в те дали, где «времени больше не будет», как обещал святой Иоанн; где история отменится и встретятся люди разных веков и разных стран.
В стихах очень много чаек. Это не дурацкие бальмонтовские бесприютные чайки, которые не понять зачем носятся с криками над холодной пучиной морской. Это не сочувствующая советской власти чайка Лебедева-Кумача, которая рада по просьбе революционного матроса отнести другу милому привет (что вполне понятно, поскольку чайка древний символ возвращения домой). Это такая чайка, на которой держится бытие, потому что «к чайке привязана ветров и времён незримая нить». Потому ли, что, как считалось некогда, чайка чертит иероглифы в небесной книге, в которой должно быть записано всё сущее? Поэтому Бетаки и говорит в стихотворении «Киплингу»: «Собака и чайка куда важней». Куда важней всего остального… В стихотворении «Тень времени» чайка – это и есть само время. Оно с нами, когда чайка клюёт крошки на столе, и оно – запредельное, когда за стеклом, недоступные для нас, летят ветер и чайка.
Есть у Василия Бетаки в стихах, конечно, и сова. Не бёрнсовская депрессивная сова, которая скорбно стонет, поскольку холодно ей в северном краю. Не сова Юнны Мориц – «весёлая, летучая, скакачая, во всю хвостом рулячая» (хочется спросить у этой совы, как у Весёлого Молочника, и с чего это она такая весёлая?). Сове уготована важнейшая роль: она связана с памятью об ином бытие. Она неизъяснимо управляет чем-то в природе: «И вслед за пролетающей совой сомкнулся тёмный лес над головой». Она своим уханьем объявляет поэту пришествие весны.
И сойку видим мы в стихах Василия Бетаки. Она не только владеет ключами от Ирия, обиталища душ умерших и всевозможных птиц. Сойка, как кузина сороки-воровки, похищает и уносит фрагменты реальности (например, куски небесной синевы, как об этом говорится в «Оде Средиземному морю»). И пёстрого петуха видим мы, вечного (вневременного) петуха, что шляется, словно герб, озаряя аллеи. Много ворон. Во многих стихах – хлопанье крыльев спугнутых ворон. Вороний Ад в квартале Дефанс, где они машут-машут крыльями, но так и не могут вырваться в открытое небо. Сойки, дрозды, кукушки в дюнах… Белые гуси, как церквушки, пьют и пьют студёную воду северных рек; церквушки, как белые гуси, пьют и пьют студёную воду северных рек. Нестерпимая красота.
По стихам Василия Бетаки скачут кони: весёлые, испуганные, вневременные («На всю степь, ужасно старую, — двое нас и два коня»). И эти, последние кони, уже не боятся ничего. «Ты ли дал коню силу и облек шею его гривою? Можешь ли ты испугать его как саранчу? Храпение ноздрей его — ужас! Роет ногою землю и восхищается силою; идет навстречу оружию. Он смеется над опасностью и не робеет и не отворачивается от меча. Колчан звучит над ним, сверкает копье и дротик! В порыве и ярости он глотает землю и не может стоять при звуке трубы. При трубном звуке он издает голос: гу! гу! И издалека чует битву, громкие голоса вождей и крик» (Иов 39:19-25). И тень летящего Франциска на сером в облаках (и яблоках) коне!
Коты гуляют по стихам Василия Бетаки. В стихотворении «Венеция. Зима» есть главка «Жалоба кота». Кот, сидящий с автором на диване, жалуется, что город на воде не предназначен для котов, да и за стеной играют Листа, а кот хочет Вивальди. Коту скучно – он должен беречь малых деток и гонять всякую нечисть, а не сидеть в зимней Венеции на диване под звуки опостылевшего Листа. Но, — кота привозят на берег моря и он идёт по берегу – хвост трубой, веселится и ищет креветок.
Собаки, которых так при жизни любил Василий Павлович, тоже присутствуют в его стихах. В стихотворении «Возвращение осени» он пишет: «Никуда не хочу. Взять собаку и – в лес». И сам Василий Бетаки иногда сравнивает себя с собакой. В биографическом произведении «Мой вальс» он воображает себя фокстерьером, вспоминает себя маленьким мальчиком, драчливым, как десяток щенят.
Стихи, как фары в одном из стихов Василия Бетаки. Они выхватывают из тьмы отдельные кусочки мира. В свет фар то выскакивает заяц, то влетает сова. И они не оказываются чужими в этом всеединстве (если воспользоваться этим понятием русской философии). Фары светят в глубины души самого автора и он видит там память рыб и осьминогов, нити ветров и времён и родство со всеми рождёнными в этот мир.



IMG_4202чб