:

Archive for the ‘Uncategorized’ Category

Олеся Первушина: ***

In Uncategorized on 13.01.2018 at 15:50

…Открытки летят с Васильевского на британский великий остров
поодиночке и парами, ноябрьскими ночами
это фрегата памяти почернелый замшелый остов
оттеняет в прозрачном небе росчерки мерзнущих чаек
это отчаяние не добирается до парапетов каналов
бьется в гранит призрачным гулким лбом
это беззвучно льется время, которого вечно мало
все заливая — как праздничным светом — собой…


Олеся























Реклама

Андрей Черкасов: PLACES OF

In Uncategorized on 13.01.2017 at 18:03

00

01


03


04


05


06



07



































Гала Узрютова: У МЕНЯ НЕТ НИ ОДНОЙ ТВОЕЙ ФОТОГРАФИИ

In Uncategorized on 13.01.2017 at 00:44

у меня нет ни одной твоей фотографии
значит ты существуешь
не существует ли свет вперемешку с пылью
падающий на кожу рук и незаметный
трогаешь ты его или он тебя
высекает из темноты
очень многоголоса
была да выругалась
была да выругалась
в тебе степь
была да вытопталась
да была да вытопталась
не твоя степь
была да не твоя она степь
нес сквозь степь коромысла
воды несешь воды
да те воды розлиты да не твои они не твои



































Дмитрий Кузьмин: ПРОШЛОГОДНИЕ ФОТОГРАФИИ С СЕЛИГЕРА

In ДВОЕТОЧИЕ: 25-26, Uncategorized on 13.01.2017 at 00:08

Озеро отступило, а лодки остались на привязи.
Стелются вокруг острые длинные травы.
На снимке ты сидишь на бортике плоскодонки,
погрузив ноги в травяные волны,
в ярко-желтой ветровке, чумазый после ночи у костра.
Шоссе на Осташков шелестит легковушками
и взревывает грузовиками у меня за спиной,
не попадая в кадр. Через дорогу
заброшенный двор авторемонтных мастерских
с поржавевшими остовами ЗИЛков,
выгоревшая голубизна кабин еще бледней от плохой печати.
Того же цвета небо над соснами,
на самой верхотуре стучал дятел,
мелькал красной шапочкой, но вышло бы слишком мелко.
Дальше начинается широкий песчаный просёлок
под названием Проспект Коммунаров,
ты снят со спины, уходящим в светлое будущее.
На углу бревенчатый Дом пионеров,
у входа лежат два смешных каменных крокодила,
одному кто-то ухитрился отбить хвост.
Блекло-розовый вокзал заперт на амбарный замок,
ты задремал на лавочке перед входом,
сзади виден здоровенный прогуливающийся петух.
На следующем снимке уже Великие Луки,
и я мою голову под колонкой на фоне кирпичной пятиэтажки,
как в рекламе шампуня Wash & Go.
Нынешним летом я был в Германии, ты – в Анапе.



































Катя Капович: НА ФОТОГРАФИИ ПЛОХОЙ

In Uncategorized on 12.01.2017 at 20:10

***
На фотографии плохой
с официальным мрачным фоном
и размалеванной фигней
недолго жить двоим влюбленным.

И всё про это говорит –
цветы фальшивые и тени,
и то, как на размытый вид
взирает ангелок осенний.

А на невесте ткань бела,
на узком пальчике – колечко,
я эту карточку нашла
и спрячу снова в шкаф навечно.

А там вдруг сяду на ковер,
и вечер будет пуст и светел,
и всё припомню: жалкий спор
и дверь открытую на ветер.

И позднее летит «прости»
сквозь всю пустую нарочитость,
даже фальшивые цветы
в дешевых вазах распустились.



































Мария Ботева: ЗНАЧИТ, МОРЕ

In Uncategorized on 12.01.2017 at 19:41

2_1


img_8684_2


img_8899_1


img_8995_2


img_9038_2


img_9110_2



































Николай Байтов: ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

In Uncategorized on 12.01.2017 at 17:54

***
При некотором напряжении взгляда
мы можем заметить двусмысленность слайда,
кочующего из журнала в журнал. –

Фотограф охотника вооружал
улыбкой растерянно-безоружной,
чтоб выглядел интеллигентной старушкой,
заглядывающей случайно в чулан.

Пылинки вспорхнули навстречу лучам,
проникшим внезапно в бездвижное время.
Старушка заметила банку варенья,
которую спрятала здесь, как пчела,

полвека назад – а быть может, вчера
иль даже сегодня? И это так странно —
теперь, в запылённом окошечке слайда,
оканчивать жизнь там же, где начала.


***
Пожелтели парки.
В этот день осенний
Мура ходит с Ксеней
по горам близ Лавры.
Бледными губами
говорит, обрадована
или нет – обманута
медными дубами
с фотоаппаратом…

Так в забытом, старом
Ксенином альбоме
Муриной любови
пожелтели кадры.



































Нина Хеймец: ЖИВЫЕ КАРТИНКИ. ТАМ ВЕТЕР

In Uncategorized on 12.01.2017 at 17:50

ЖИВЫЕ КАРТИНКИ

– Мы готовы?

Зеркало было пыльным, как и все в этом доме, в котором, похоже, давно уже никто не жил, а просто люди собрались, чтобы посмотреть на нас, то есть, на тех, кем мы скоро будем. Жека провела по стеклу ладонью, на уровне наших лиц. Они теперь проступали четко – у Жеки поджаты губы, как будто она с кем-то не согласна и будет спорить до последнего, Джо глаза закрыл, сосредотачивается, а у Жирафа вокруг носа грим повело, надо бы подправить. Но времени уже не оставалось. Лестничным пролетом ниже открылась дверь – свет лег на кафельный пол – и мы стали спускаться. Джо старался не касаться перил – это у него примета такая, он нам объяснял. Я видел впереди нашего провожатого – округлые плечи, недавно подстриженные седеющие волосы, складки кожи под ними. Мы свернули в боковой коридор. Пахло сырой штукатуркой. Где-то за нами осталась светить тусклая лампочка. В конце коридора была еще одна дверь – белая, крашеная масляной краской, причем, судя по запаху, как раз совсем недавно. Провожатый толкнул ее и тут же исчез, отступил в тень, словно его и не было. Мы заняли места: Джо на венском стуле, у открытого окна, глядя на улицу. Я и Жираф – у круглого, покрытого тяжелой скатертью стола в глубине. Жека осталась за полуоткрытой дверью. Жираф погрузился в газету, за тот самый день и год: Жека полгорода перерыла, чтобы ее отыскать, а потом пришлось пойти на небольшую кражу. Я смотрел на Джо, а тот – ни на кого из нас не смотрел. Он отвернулся к окну. Открылась дверь напротив, в нее зашли несколько человек – одна из женщин тяжело опиралась на палку, другая, помоложе, помогала ей идти. Я заметил, что один из вошедших сильно нервничает – лицо его было бледным, и он то и дело вытирал вспотевшую лысину; бумажный платок в его руке набух и расползался от влаги. Они расселись на стульях вдоль стены, лицом к нам. Пора. Жека зазвонила в медный колокольчик. На счет три: Жираф заглянул на следующую страницу газеты, отогнув предыдущую, но не перелистнув ее, я закрыл глаза, а Джо продолжал смотреть в окно. Солнечный свет заливал комнату. Засвеченный кадр. Потом, Джо повернул голову к зрителям и улыбнулся. На улице кто-то повторял: «Возьми ключи. Ты взял ключи? Возьми». «Боречка!» – женщина с палкой попыталась подняться со стула и приблизиться к Джо. «Не надо, мама, – другая схватила ее за руку, – с ними нельзя контактировать, такое условие». Женщина опустилась на стул. Снова зазвенел колокольчик. Мы с Жирафом направились к двери. «Джо, мы уходим». Джо нехотя встал и пошел за нами. Жека поджидала нас у подъезда. Мы пересчитали гонорар, а потом она вынула из кармана распечатку фотографии: трое молодых людей в старомодных костюмах и небрежно завязанных галстуках. Изображение пересветлено, но выражения лиц все-таки можно различить. Жека щелкнула зажигалкой, фотография стала чернеть и скукоживаться. Ее угол с открытым окном последним сохранял форму, но потом рассыпался и он. Пепел упал на сухой асфальт, ветер подхватил серые хлопья. Мы пошли слоняться, до поезда оставалось еще много времени.

***
Кем мы только ни были. Началось все с ящика фотографий, который Жека приволокла с блошиного рынка. Она шла там вечером, все лавки были уже закрыты, а этот ящик стоял на тротуаре. То ли продавец его забыл, то ли – специально снаружи оставил, отчаявшись продать содержимое. «Вот, например» – Жека провела пальцам по краешкам пожелтевших картонок – сначала в одну сторону, потом в другую. У некоторых края были обтрепанными – видно было, что их часто доставали из альбомов, стопок, пухлых конвертов. Другие остались прямыми и нетронутыми. Жекин палец остановился ближе к краю коробки. Это был мальчик с деревянной саблей. Он нахмурился и смотрел прямо на фотографа. За его спиной были развалины какого-то высокого здания. На заднем плане можно было различить такие же разрушенные дома и площади, заваленные камнями. Мы по очереди разглядывали снимок, потом вернули его на место. Следующим тянул Жираф: по вертикальному треку мчался мотоциклист. На нем был черный шлем, на закрывающем глаза щитке из затемненной прозрачной пластмассы застыли блики. Руки в перчатках сжимали руль. Все остальное было рябой лентой – слишком большая скорость. Джо вытащил лес без людей, по верхушкам деревьев скользила тень вертолета. А потом была моя очередь, и тут, можно сказать, все и случилось. Я не колебался долго – извлек фотографию из самой середины. На ней был человек в водолазном костюме. Двое помогали ему приладить снаряжение. Они были в белых халатах и солнцезащитных очках, закрывавших всю верхнюю половину лица. Один из них курил трубку. К морю вела каменистая тропинка. Недалеко от берега их ожидал небольшой белый катер. И тут Жираф всех удивил: «У меня, – говорит, – есть точно такой же костюм, и маска к нему, специальная. Мой старший брат работал на океанографической базе, вот и забрал домой списанный. Никогда, причем, не нырял. Костюм так и лежит на чердаке, если, конечно, мыши его совсем не сгрызли». И все один к одному сложилось. У Джо дома оказались белые халаты, у него же мама – медсестра, очень кстати. А у меня в ящике стола хранилась дедушкина трубка – короткая, с прямой чашей и эбонитовым мундштуком – не отличить от той, что на снимке.

Мыши скафандр не сгрызли, зря Жираф волновался. Мы собрали все, что у нас было, взяли с собой фотографию и купили билеты на поезд. Через восемь часов мы спускались к морю. Солнце светлело, поднимаясь над горизонтом. Гребешки волн отражали его – миллионы маленьких восходов. «Смотрите!», крикнул Джо. В нескольких десятках метров от нас на воде покачивался белый катер.

На подготовку ушло лишь несколько минут. Мы сверялись с фотографией, чтобы сделать все как можно более точно. Жираф натянул на себя водолазный костюм, мы с Жекой помогли ему приладить акваланг и теперь разбирались с устройством маски. Джо был в стороне. Он сказал, что сфотографирует нас с другого ракурса. «Это придаст нам всем дополнительной достоверности», – так он выразился. И медный колокольчик – это была его идея. На счет три: Жираф наклонил голову. Я попробовал сдвинуть его маску – проверка плотности крепления. Жека в этот момент должна была просто стоять рядом, но она вдруг махнула рукой в направлении катера и крикнула: «Привет, Отто!»

Дома, печатая снимок в залитой красным светом ванной, он увидит, как под слоем проявителя в окошке катера медленно проступает сгусток серой тени. Похоже на кисть руки, и лицо за ней, но знать точно, конечно, невозможно. А жекина машущая рука превратится в вихрь из поднятых ладоней – длинная выдержка.
«И все-таки он необходим, – думал Джо ночью, засыпая, слыша сквозь сон, как где-то в доме закрывается дверь подъезда, щелкает затвор фотоаппарата, и все мы превращаемся в туманности, рассеивающиеся коконы, в которых можно различить наши черты, но линии все более расплывчаты, зыбки, случайны, – один единственный жест, которого, вероятно, и не было».

Прошло несколько дней, мы снова перебирали фотографии – акробаты под куполом, впередсмотрящие, захватчики среди пирамид, шахматисты, архивариусы, счастливые семьи. И тут Жека сказала: «Взгляд из точки, в которой сделан снимок, может оказаться совсем не лишним». Мы переглянулись. «И на море сможем ездить хоть каждые выходные», – добавил Жираф. Теперь мы смотрели на обороты фотографий и, наконец, нашли то, что искали: надпись, сделанная перьевой ручкой. Чернила поблекли, но нам ее все же удалось прочитать. Имя, фамилия, наш город. Девушка взбегает на холм. Она смотрит вверх, над ее головой, в вышине – воздушный змей. Над ними мчатся шары облаков. Узнать в справочной номер телефона труда не составило. «Я вас слушаю», – произнес старческий голос.

***
Сарафанное радио работало безотказно. Расставшиеся друзья, пожилые родители, одинокие старики, безутешные близкие, коллекционеры забытых пленок – работы становилось все больше. Мы стали отдавать предпочтение сложным случаям – черные пятна, передержанная экспозиция, проступающие из темноты силуэты и – наша гордость – снимки сделанные один поверх другого. Для них мы разработали специальную систему мигающих в полумраке ламп, вращающихся зеркал, теней скользящих одна сквозь другую. Эти задачи были самыми трудными. В таком снимке жест расслаивался, дробился, возвращался. Кивок Джо был улыбкой Жирафа был моим вдохом был смехом Жеки был разбившейся вдребезги чашкой был вспыхнувшим фонарем был плотным облаком был отражением света из невидимого источника. Все это требовало тщательной подготовки.

Однажды мы решили развеяться, устроить праздник – только для нас самих. Мы установили наши лампы и зеркала. Поставили на стол вино и угощение. Никаких специальных костюмов, мы – это мы, и только. Джо зазвенел в колокольчик. Жека дожевывала шоколадку. На счет три: она подбросила в воздух петарду, та зашипела, потом раздался сильный хлопок и на нас, кружась, посыпались конфетти: обрывки мишуры, обрезки цветной бумаги, осколки оконных стекол, капли дождя, пепел, снег, сухие листья. При проявке оказалось, что что-то пошло не так: одно белое проступало сквозь другое, никого из нас не было видно. Мы догадываемся, что произошло.



ТАМ ВЕТЕР

И сейчас, тридцать лет спустя, я вспоминаю ту зиму – 1984 год, мне семь лет, меня отправили к тете, в гости, пока мама выздоровеет. Тетя живет далеко от нас, к ней нужно ехать на метро, а потом на автобусе и на троллейбусе. Днем, когда тети нет дома, я выхожу на балкон. Я хочу увидеть, где находится мой дом, но не знаю, в каком направлении нужно смотреть. На балконе очень сильный ветер. Кажется, еще несколько секунд и глаза заледенеют, и в них будет отражаться все, что происходит вокруг: в светлое время суток – летящая к горизонту птица, кроны деревьев; вечером – разноцветные окна, блестящий под фонарями снег, огоньки на высотках и заводских трубах.

Утром тетя говорит, что сегодня хорошая погода и мы пойдем гулять. Она говорит, что к прогулке надо подготовиться, и достает из стенного шкафа картонную коробку. Вообще-то, я и сама уже заглядывала в тот шкаф. Пока тетя была на работе, я читала про человека с рассеченной губой и голубой карбункул. Потом я прислушивалась, не прячется ли кто-то в квартире. А потом я решила, что сама могу спрятаться. Шкаф был подходящим местом. Там было мало вещей, только коробки и чье-то зимнее пальто. Получилось очень удачно, я забралась за пальто, и сидела там, стараясь не шевелиться.

Коробка плотно закрыта крышкой, у тети не сразу получается ее открыть. Я жду, что там окажется теплая шапка, или варежки или, если приготовления совсем уж серьезные – карта и компас: тетя живет рядом с огромным парком. Но тетя достает из коробки фотоаппарат. Она говорит, что мы пойдем на фото-прогулку. Я никогда раньше не ходила на фото-прогулки. Мы одеваемся и выходим на улицу. Тетя фотографирует проезжающую мимо машину с пустой беличьей клеткой на багажнике, мальчика, мчащегося на ногах с горки, скворечник, из которого только что выглянула птица. Потом она улыбается и протягивает фотоаппарат мне. Фотоаппарат довольно тяжелый и очень холодный. Я долго кручу колесики на объективе – тетя мне показала, как это делают. Я фотографирую кошку, которая внимательно на что-то смотрит. Я пытаюсь проследить за ее взглядом, но ничего не вижу. Я это тоже фотографирую.

Мы вернулись домой, и я ждала, что тетя будет проявлять пленку и печатать фотографии – я по телевизору видела, что так делают: горит красный свет; при этом свете кажется, что все состоит только из теней, и эти тени очень густые и тяжелые. Из воды, которая тоже тяжелее и медленнее обычной, проступает то, что мы увидели раньше – проявляется, чтобы быть среди нас. Но тетя сказала, что это не существенно, слишком много химии и техники. Сказала, что то, что нам удалось заметить, останется и так, а остальное пусть движется дальше. Я спросила, зачем тогда, вообще, пленка, но тетя ответила, что пленка должна быть, и самая лучшая, иначе мы увидим гораздо меньше.

Перед следующей прогулкой пленка в фотоаппарате закончилась. Тетя сказала, что нужно дождаться вечера. Вечером она принесла из шкафа пальто и фотоаппарат. Тетя была небольшого роста. Пальто рядом с ней казалось огромным. Она положила его на спинку дивана и выключила свет. Через несколько секунд мои глаза привыкли к темноте. Сначала мне показалось, что тетя обнимает пальто, но потом я разглядела, что тетя просунула руки в его рукава. Внутри пальто что-то двигалось, постукивало и шелестело. Потом раздался громкий щелчок, и тетя сказала: «Готово!».
Она включила свет. Пальто лежало на спинке дивана. Оно снова было плоским и неподвижным. Я заметила в руке у тети черную цилиндрическую коробочку. Она положила ее в шкаф, в одну из картонок. А потом вернула пальто и фотоаппарат на место.
На следующий день мы снова гуляли. Мы фотографировали тугой лед на озере в парке, ствол дерева, на котором застыла смола и проступал иней; елочные игрушки в витрине магазина, сквозь которые двигались машины и пешеходы, и мы с тетей тоже где-то там были, но не двигались, а стояли и смотрели.

Вечером тети не было дома. Я старалась думать о чем-нибудь другом, но мысли возвращались к этим черным цилиндрикам, к замеченному, которое хранится в чьей-то памяти и только там. Я долго не решалась, но потом все-таки открыла шкаф и вытащила первую коробку. Матовые пластмассовые цилиндрики лежали ровными рядами, заполняя ее всю. Я взяла один, наугад. Там были белые деревья на фоне черного неба, белые лодки на черном песке, черные дома с белыми окнами, улыбающиеся люди со светящимися волосами. Я не верила собственным глазам. Я хотела рассмотреть снимки еще раз, понять, в чем дело, но изображение на пленке делалось все менее различимым. На следующий день я заболела, и мы остались дома. А потом началась весна, и за мной приехала мама.

С тех пор я виделась с тетей несколько раз. Потом она переехала в другой город. Письма от нее приходили все реже. Иногда я пытаюсь вспомнить, где она жила. Я выхожу на балкон своей квартиры, но я не знаю, в каком направлении нужно смотреть. Прошло много лет, но, бывает, я ловлю себя на том, что восстанавливаю изображение на той пленке. Ее можно заполнять самыми разными цветами. Небо может быть пасмурным или голубым. Лодки могут быть зелеными, красными, темно-синими – какими угодно. У каждого времени есть свой оттенок. Небо всегда было синим, но люди каждого из времен жили в немного другой синеве. Я пытаюсь представить себе, какой она была. Иногда мне кажется, что, чем подробнее я вспоминаю, тем быстрее движется то, что осталось незамеченным.



































Орасио Кирога: КАМЕРА ОБСКУРА

In Uncategorized on 12.01.2017 at 17:34

    Дождливым вечером мы сидели в баре на руинах[1], когда нас громом поразила новость о том, что наш мировой судья во время путешествия в Буэнос-Айрес стал жертвой мошенничества, отчего вернулся очень больным.

    Оба известия нас ошеломили, потому что во всем Мисьонесе не сыскать человека более недоверчивого, чем наш судья, а его болезнь никто не принимал всерьез: от астмы и частых жалоб на зубную боль излечивал хороший глоток коньяка, придававшего ему сил. Стал жертвой мошенничества? Хотели бы мы на это посмотреть.

    Я как-то рассказывал в истории про пол-литра дистиллированного спирта, который пили дон Хуан Браун и его товарищ Риве, об инциденте с картами и о том, как в него оказался замешан мировой судья.

    Звали нашего стража закона Малакиас Сотело. Это был низкорослый индеец с очень короткой шеей, настолько, что, казалось, должен испытывать сопротивление при попытке запрокинуть голову назад. У него была тяжелая нижняя челюсть и низкий лоб, так что волосы, короткие и жесткие, как проволока, отделяла от густых бровей лишь голубая веревка в два пальца толщиной. В глубоко посаженных глазках постоянно читалась тревога, а приступы астмы наполняли их страхом. В такие минуты его глаза начинали бегать, он смотрел с ужасом и задыхался, как загнанный зверь, и ты старался отвести взгляд.

    Его индейская природа проявлялась еще и в том, что он был неспособен вложить ни сентаво в будущее и обладал железной волей.

    Начинал он рядовым полиции в деревне провинции Корьентес. Волны мятежей, как северный ветер, разбрасывающие судьбы людей в неспокойных странах, подтолкнули его стремительно оставить службу и стать охранником в суде Посадаса[2]. Там, коротая часы в вестибюле, он самостоятельно научился читать по газетам «Ла-Насьон» и «Ла-Пенса». Всем были известны тайные стремления молчаливого индейца, и два десятилетия спустя мы обнаруживаем его перед зданием мирового суда Ивирароми[3].

    Он украдкой учился и знал намного больше, чем демонстрировал окружающим, а в последнее время покупал «Всеобщую историю» Чезаре Канту[4]. Но об этом мы узнали позже, поскольку он со всей своей хитростью скрывал, опасаясь неизбежных насмешек, мечту получить ученую степень.

    Верхом на лошади (никогда не видел, чтобы он и два квартала прошел пешком), одет лучше вех в округе. Но у себя на ранчо всегда ходил разутым, а вечерами, когда устраивался с книгой в кресле-качалке у дороги, надевал на босу ногу мокасины из собственноручно выделанной кожи. У него был какой-то шорный инструмент, и он мечтал о покупке машины для шитья обуви.

    Наше с ним знакомство состоялось в один из первых после моего переезда в страну вечеров, когда судья, пришел ко мне в мастерскую, чтобы выяснить, покончив с официальной частью визита, не известен ли мне способ дубления кожи капибары (его туфли),  более быстрый, чем с использованием танинов, и с менее разъедающим действием, чем у биахроматов.

    Откровенно говоря, этот человек не слишком меня любил, уж, во всяком случае, не доверял мне. Думаю, все началось с того банкета, на котором сливки местного общества — плантаторы, выращивавшие мате, представители власти и торговцы — отмечали вскоре после моего приезда национальный праздник посреди иезуитских руин на виду и в окружении толпы простых смертных, алчущих и жаждущих, с банкета, который я не обслуживал, но на котором присутствовал, вкусив все его прелести, в обществе кривого плотника, потерявшего глаз, когда непроглядной ночью, должно быть, хватив лишнего, чихнул возле колючей проволоки, и бразильца-охотника, старого одинокого волка, три месяца кряду косившегося на мой велосипед и в конце концов вынесшего вердикт, пробормотав:

— Cavalho de pao[5]

    Мое сомнительное окружение и повседневная рабочая одежда, не соответствующая важности события — последнее особенно – безусловно, послужили причиной его недоверия, но, несмотря на это, я всегда относился к судье с уважением.
Недавно он женился на Элене Пилсудски, очень молодой польке, прожившей с ним восемь лет и чинившей одежду их детей шорными нитями мужа. Работал он от рассвета до заката, без устали (судья видел людей насквозь) и подозревал всех посетителей, на которых смотрел прямо и беспощадно, считая их не разумнее своих телят, только тогда ускорявших шаг и обгонявших хозяйку, когда та на рассвете с заткнутым за пояс подолом и обнаженными бедрами прикрикивала на них, чтобы заставить войти в высокую мокрую спартину.

    Был в семье еще один человек, который лишь изредка удостаивал Ивирароми своим визитом: дон Эстанислао Пилсудски, тесть Сотело.

    Поляк с жидкой бородкой, подчеркивавшей острые линии его худого лица, всегда в новой обуви, одетый в длинный черный пиджак наподобие кафтана. Он беспрестанно улыбался, спешил стать на сторону самого несчастного человека, который  к нему обращался, благодаря чему прослыл старым лисом. Гостя у нас, вечерами он непременно отправлялся в бар — всякий раз с новой тростью, если была хорошая погода, или с зонтом, если шел дождь. Обходил все игральные столы, то и дело останавливаясь, чтобы полюбезничать с каждым посетителем, или задерживался у бильярда, заложив руки за спину в своем неизменном кафтане, покачиваясь с пятки на носок и восхищаясь каждым карамболем, удавшимся или нет. Мы называли его Большое Сердце за обыкновение использовать это выражение, чтобы подчеркнуть чью-то мужественность.

    И конечно мировой судья как никто другой заслуживал такого определения, когда он, Сотело, хозяин и судья, женился из любви к своим детям на Элене; но все мы уловили что-то хищное в медовых речах поляка.

    Таковы персонажи фотографии, ставшей темой моей истории.

    Как я сказал в начале, новость о мошенничестве, жертвой которого оказался судья, не вызвала у нас особенного сожаления. Сотело был воплощением недоверия и подозрительности, уж особенно посреди Пасео-де-Хулио[6], где чувствовал себя страшно провинциальным, и никто из нас не представлял себе, что он может попасться на удочку жуликов. Также был неясен источник слухов; они пришли, несомненно, из Посадаса, как и новость о его возвращении и его болезни, которая, к сожалению, подтвердилась.

    Я узнал подробности первым, шагая поутру домой с лопатой на плече. Когда переходил большую дорогу в направлении нового порта, какой-то парень остановил на мосту галоп своего белого коня, чтобы рассказать, как мировой судья прибыл прошлой ночью пароходом в Игуазу[7], и как его несли по трапу на руках, потом что он очень болен. А парень как раз ездил предупредить семью, чтобы забрали судью на телеге.

— Но что с ним? — спросил я парня.

— Не знаю, — отвечал тот. — Не может говорить… задыхается все время…

    Конечно, я беспокоился о Сотело, и несмотря на то, что его загадочная хворь была не чем иным как заурядным приступом астмы, решил проведать его. Так что я оседлал своего коня и через десять минут был на месте.

    В новом порту Ивирароми возвышается просторный сарай, недавно построенный и служащий для хранения мате, и погибает необитаемый домик, в прошлом — магазин и одновременно — жилище хозяев. В сумрачных комнатах можно обнаружить разве что покрытые плесенью чехлы для автомобиля и напольный телефонный аппарат.

    В одной из них я увидел нашего судью лежащим в одежде, без пиджака, на узкой койке. Он почти не шевелился, рубашка расстегнута, оторванный съемный воротничок удерживался лишь сзади. Дышал судья, как дышит астматик во время жесточайшего приступа, наблюдать который невыносимо. При виде меня, он дернул головой на подушке, поднял руку — она произвела хаотичное движение, потом другую, которая конвульсивно дернулась ко рту. Но он ничего не смог мне сказать.

    Помимо внешних признаков нездоровья — глубоко провалившихся глаз и внезапно заострившегося землистого носа, кое-что еще привлекло мое внимание: его руки, по локоть торчавшие из манжет рукавов, костлявые, с посиневшими ногтями; пальцы ног, серовато-синие и как будто склеенные, неестественно скрючившиеся.

    Я присмотрелся к нему внимательнее и вдруг ясно понял, что секунды судьи сочтены, что он умирал, умирал в этот самый момент. Я стоял, оцепенев, в ногах койки и наблюдал, как он нащупывает что-то на покрывале и, не находя, хватает пальцами воздух. Наблюдал, как он открывает рот, медленно поворачивает голову, с каким-то изумлением смотрит на потолок и останавливает до сих пор осмысленный взгляд на его цинковой поверхности навеки.

    Умер! Я стремглав вылетел из дома, малодушно успокаивая себя тем, что судья сам виноват, потому что полоскал рот тростниковой водкой в промежутках между зубной болью и приступами астмы и вот теперь превратился в окаменелое изваяние с остекленевшими глазами; специально меня поджидал, чтобы представить мне спектакль собственной смерти.

    Я очень болезненно переживаю подобные впечатления. Всегда старался избежать необходимости смотреть на труп. Мертвец для меня — нечто совершенно не связанное с телом, испустившим дух. Это что-то иное, другая материя, ужасающе неподвижная, желтая и ледяная, лишь внешне похожая на того, кого мы знали. Теперь вы понимаете мое отвращение, вызванное отталкивающим зрелищем, которого, неизвестно за что, меня удостоил недоверчивый судья.

    Остаток утра я оставался дома, слушая, как взад-вперед проносятся галопом лошади, и намного позже, уже ближе к полудню увидел  в пляжной тележке, запряженной тремя мулами, бежавшими быстрой рысью, Элену и ее отца — они ехали стоя, хватаясь за бортик, когда телега подпрыгивала на ухабах.

    Поначалу я не придал значения тому, что полька почему-то не торопилась увидеть своего покойного мужа. Вероятно, ее отец настоял на том, чтобы все сделать, как полагается: поездка туда с вдовой на телеге и возвращение на ней с покойником, болтающимся внутри. Ему это вышло бы дешевле. Истинную причину я понял, когда на повороте Большое Сердце остановил телегу, чтобы зайти ко мне и воскликнуть, энергично жестикулируя:

— Ах, сеньор! Только подумать! Никогда в Мисьонесе не было такого судьи. Он хороший был, да! У него было большое сердце! И у него всё украли. Здесь, в порту… У него не осталось денег, не осталось ничего.

    По тому, как он избегал смотреть мне в глаза, я почувствовал, что поляк что-то недоговаривает; он, как и мы, усомнился в истории о мошенничестве в Буэнос-Айресе, зато был уверен в том, что его зятя обокрали в самом порту, до или после того, как тот умер.

— Ах, сеньор! — качал головой старик. — Он вез пятьсот песо. И сколько потратил? Ничего! И у него было большое сердце! И привез двадцать песо. Как такое может быть?

    И впился взглядом в мои ботинки, чтобы не перевести его на карманы брюк, набитые, как он, вероятно полагал, деньгами его зятя. Я, как мог, дал ему понять, что не мог быть вором — у меня попросту не хватило бы на это времени, — и старый пройдоха прикинулся, будто обращался к самому себе.

    Весь остаток истории — это кошмар, продолжавшийся десять часов. Похороны должны были состояться в тот же вечер на закате. Незадолго до начала ко мне пришла старшая девочка Элены с просьбой матери снять портрет судьи. Я не мог выбросить из головы образ человека с широко раскрытым ртом, уставившегося в вечность, которую обрел на фрагменте потолка, а потому у меня не было ни малейшего сомнения в том, что он больше не двинется с места, поскольку мертв. И вот я должен опять смотреть на него, увидеть по-новому, сфокусироваться на нем и обнаружить его в своей камере-обскуре.

    Но как лишить Элену, возможно, единственного портрета ее мужа?

    Я взял аппарат, прихватил две пластины и отправился в дом траурных обрядов. Мой одноглазый плотник сколотил ящик, совершенно прямоугольный, внутрь уложили судью, после чего не осталось ни сантиметра ни за головой, ни в ногах, грязные руки, с усилием сложили на груди.

    Гроб нужно было вынести из очень темного угла суда и установить почти вертикально в коридоре, переполненном людьми, между двумя статуями, которые поддерживали его в изголовье. Под черным покрывалом мне пришлось собрать в кулак свои нервы, взвинченные из-за приоткрытого рта, в глубине чернее, чем сама смерть; из-за вставных челюстей, которые удалось сжать, оставив между ними отверстие толщиной в палец; из-за остекленевших потухших глаз под слипшимися ресницами, с отеками вокруг; из-за общей закостенелости этой грубой пародии на человека.

    Уже опустился вечер и ящик наскоро заколотили. Но перед тем нам пришлось наблюдать, как Элена не без усилия тащит детей, чтобы те поцеловали отца. Младший мальчик упирался, издавая при этом жуткий визг, и мать силком волокла его по полу. Девочка поцеловала отца под непрерывные толчки в спину; она была настолько испугана тем, на что ее заставляли смотреть, что даже сейчас, если она еще жива, должна вспоминать об этой минуте с тем же ужасом.

    Я не собирался идти на кладбище, но не смог оставить Элену. Бедняжка неотступно следовала за телегой, запряженной волами, в окружении детей, одной рукой таща мальчика, который кричал всю дорогу, другой удерживая восьмимесячного младенца. Поскольку путь был неблизкий, а волы едва не бежали, она несколько раз поспешно меняла уставшую руку. Следом за Большим Сердцем шествовало завывающее семейство, каждый член которого оплакивал украденное имущество.

    Ящик опустили в свежевырытую могилу, кишевшую огромными муравьями, карабкавшимися по стенам. Соседи подсобили могильщикам в их скорбном труде, бросив в яму по горсти земли; каждый из присутствовавших счел своим долгом милосердно вложить сырой ком в руки сироты. Но Элена, растрепанная, укачивавшая младенца, в отчаянии вскрикнула:

— Нет, Элена, милая! Не забрасывай землей своего отца!

    Мрачная церемония закончилась; но не для меня. Мне предстояло провести часы, не решаясь войти в темную комнату. Наконец, я собрался с духом, где-то к полуночи. Ничего необычного не происходило, нервы были спокойны. Разве что мне предстояло оживить человека, которого похоронили на глазах у всех; предстояло запереться с ним один на один в плотном сумраке; я чувствовал, как он медленно возникает у меня перед глазами и разевает черный рот под моими мокрыми пальцами; мне пришлось болтать его в кювете, чтобы он восстал из-под земли и застыл на второй чувствительной пластине моего ужаса.

    Кое-как мне удалось закончить. Остаток ночи я провел на улице, казалось, будто рассвет наполнен мотивами жизни и надежд, уже забытыми. В двух шагах от меня банановые деревья роняли на землю капли с огромных листьев, тяжелых от влаги. Вдали, за мостом, полыхал в лучах восхода разросшийся маниок, высокий, переливавшийся от росы. Еще дальше, в долине, спускавшейся к реке, мягкий туман окутывал плантацию мате, вздымался над лесом, чтобы затем внизу смешаться с густыми парами, поднимавшимися над теплой Параной[8].

    И в этот момент я отчетливо понял, что моя жизнь — настоящая. И прохаживаясь туда-сюда, я спокойно ожидал наступления дня, чтобы начать ее заново.

Перевод с испанского: ОЛЬГА ЧЕХОВА

 

[1]     Сан-Игнасио-Мини — миссия иезуитов на территории аргентинской провинции Мисьонес, основанная в 1632 году. В 1817 году поселение, где проживало четыре тысячи человек, было разрушено. Сохранились руины домов и церковь. В 1984 комплекс внесено в список Всемирного наследия ЮНЕСКО. Кирога жил неподалеку от Сан-Игнасио-Мини и в своей прозе «воскресил» руины.

[2]     Столица провинции Мисьонес, расположенная в 60 км от Ивирароми, городка, где происходит действие рассказа.

[3]     Ивирароми — местность в провинции Мисьонес, недалеко от Сан-Игнасио, где поселился Орасио Кирога.

[4]     Чезаре Канту (1807-1895) — итальянский историк и беллетрист. «Всеобщая история» (Storia universale) — работа в 35 томах, впервые изданная в 1837 г. и переведенная на английский, французский, немецкий, испанский, венгерский и польский языки.

[5]     Лошадка-качалка (порт.)

[6]     Центральный проспект в Буэнос-Айресе.

[7]     Игуазу — река и порт в Аргенитине.

[8]     Парана — река в Южной Америке, вторая по длине на континенте после Амазонки. Протекает по территории Бразилии, Парагвая и Аргентины.



































Пио Бароха: МЕДИУМ

In Uncategorized on 12.01.2017 at 14:56

    Я человек беспокойный, нервный, очень нервный; но я не сумасшедший, как сказали врачи, осматривавшие меня. Я все проанализировал, во все углубился, но живу беспокойно. Почему? Право, не знаю. С давних пор я много сплю, и сон мой без сновидений; по крайней мере, когда просыпаюсь, не помню, что бы мне что-то снилось; но должно же сниться; не знаю, почему-то мне кажется, что должно. Разве что я сплю сейчас, когда говорю; я ведь сплю много; вот верное доказательство того, что я не сумасшедший. Моя сущность всегда вибрирует, и глаза души моей созерцают одну лишь неведомую вещь, серую вещь, вибрирующую в ритме пульсаций моего мозга. Но мой мозг не думает, и, без сомнения, напряжен; должен бы думать, но не думает… А! Вы улыбаетесь, сомневаетесь в моих словах? Ну, да. Вы уже догадались. Во мне есть дух, он вибрирует в моей душе. Я вам расскажу.
    Детство прекрасно, не так ли? Для меня – это самое страшное время жизни. Когда я был ребенком, у меня был друг; его звали Роман Худсон – его отец был англичанин, а мать – испанка.
    Мы познакомились в старших классах. Он был хорошим мальчиком, действительно очень хорошим и очень дружелюбным, а я был угрюмым и резким.
    Несмотря на такие различия, мы подружились и все время ходили вместе. Роман был прилежным учеником, а я – своевольным и ленивым; а, поскольку он был очень хорошим мальчиком, то, однажды, без тени сомнения, пригласил меня к себе домой, показать свою коллекцию марок.
Дом Романа был очень большим и находился рядом с дворцом де ля Баркас в длинном проулке, недалеко от дома, где было совершено преступление, о котором много говорили в Валенсии. Я не сказал вам, что детство мое прошло в Валенсии. Дом этот был печальный, очень печальный, насколько печальным может быть дом. За ним находился огромный сад, стены которого были укрыты вьюном с белыми и фиолетовыми цветами. Мы с другом иногда играли в саду, в этом саду лиан и на широкой террасе, покрытой плитами, в центре которой стояли огромные цветочные горшки с агавой.
    Однажды мы отправились путешествовать по крышам и приблизились к дому, в котором было совершено преступление, привлекавшему нас своей загадочностью. Когда мы вернулись на террасу, какая-то девочка сказала, что нас звала мама Романа.
    Мы спустились с террасы и вошли в большой унылый зал. У балкона сидели мать и сестра моего друга. Мать читала, сестра вышивала. Не знаю, но почему-то мне стало страшно. Мать строго отчитала нас за шатание, а затем стала задавать бесчисленные вопросы о моей семье и учебе. Пока она говорила, дочка улыбалась, но как-то так странно, так странно…
— Нужно учиться, — заключила мать.
    Мы вышли из комнаты, я пошел домой и весь вечер, и всю ночь только и думал об этих двух женщинах.
    С этого дня я, насколько мог, обходил дом Романа стороной. Однажды увидел, как его мать и сестра выходили из костела, обе такие скорбные. Мы встретились взглядами, и я почувствовал, как холод пробрал меня.
Когда закончились занятия, я больше не виделся с Романом и успокоился. Но однажды мне пришло известие из его дома, что мой друг заболел. Я пришел и застал его в постели, он плакал и шепотом говорил мне, что боится свою сестру. Однако, сестра, которую звали Áнхелес, заботилась о нем и относилась к нему с любовью, но эта ее улыбка – такая странная, такая странная…
    Однажды, когда я взял Романа за руку, он скривился от боли.
— Что с тобой? — спросил я.
Он показал мне огромный синяк, кольцом охвативший его руку. Затем прошепотал:
— Это сестра.
— А! Она…
— Ты не представляешь, какая она сильная — стакан давит пальцами, больше того: она вещи с места на место передвигает, не прикасаясь к ним.
Однажды он рассказал мне, дрожа от ужаса, что уже целую неделю в два часа ночи кто-то звонит во входную дверь, он открывает ее, а там никого нет.
Что мы с Романом только не пробовали. Мы становились рядом с дверью — звонят… открываем — никого. Оставляли ее полуоткрытой, чтобы быстро распахнуть — звонят — никого. В конце концов мы сняли кнопку со звонка, а звонок звонил и звонил… мы оба просто дрожали от ужаса.
— Это моя сестра, моя сестра, — говорил Роман.
И убежденные в этом, мы разыскали два амулета и положили в его комнату подкову, пентаграмму и различные треугольные надписи с магическим словом «Абракадабра».
Бесполезно, все бесполезно: вещи перемещались, а на стенах появлялись тени без очертаний и лиц.
    Роман совсем зачах, и мать купила ему красивую фотокамеру. Все дни мы проводили вместе, и в наши походы всегда брали камеру.
Однажды матери пришло в голову, чтобы я сфотографировал их втроем, группой — она хотела послать фото родственникам в Англию. Мы с Романом разместили на террасе брезентовый тент, под ним расположились мать и ее дети. Настроил камеру и, на случай, если получится неудачно, отснял две пластины. Мы с Романом сразу отправились проявлять. Все получилось хорошо, но над головой сестры моего друга было какое-то темное пятно. Оставили пластины сохнуть, а на следующий день выставили их на солнце, чтобы получить позитивы.
Áнхелес, сестра Романа, поднялась на террасу вместе с нами. Увидев первый снимок, мы с Романом переглянулись, не произнеся ни слова. Над головой Áнхелес, была белая тень женщины, похожей на нее. На втором снимке была видна та же тень, но была расположена иначе: она склонилась над сестрой, словно что-то говорила ей на ухо. Наш ужас был таким огромным, что мы с Романом так и стояли, онемев, словно парализованные. Áнхелес смотрела на фотографии и улыбалась, улыбалась. Это было тяжело вынести.
    Я покинул террасу, спустился по ступенькам, спотыкаясь и словно проваливаясь, а выйдя на улицу, побежал, преследуемый воспоминанием об улыбке Áнхелес. Когда пришел к себе домой, проходя мимо зеркала, я увидел ее улыбающейся, снова улыбающейся на фоне луны. Кто скажет, что я сумасшедший? Подумайте! Ведь сумасшедшие не спят, а я сплю… А! Думаете, что я не знал этого? Сумасшедшие не спят, а я — сплю. С самого моего рождения я еще не проснулся.

Перевод с испанского: ВЕНИАМИН БИЛЯВСКИЙ